Доклад: День шестой 2 страница
— Да на кой здесь нужен этот художник? Вонять только. Дак тут без него
вонько. А ты поправляйся скорее, Александр Васильич, поправляйся, дорогой.
Бог даст, еще повоюем вместе. Берлин далече. — Подумал, помялся: — Слушай,
дорогой, хоть ты и ранен, хоть изнемог, будь добр, поручи кому-нибудь из
своих надежных товарищей найти мои тылы, и пусть набьют они там морды, от
моего имени, командиру хозроты. Художники! С глаз долой, из сердца вон! Даже
не напоминают о себе, попыток не делают, чтобы хоть что-нибудь переправить
сюда. У меня раненые мрут… — голос полковника упал в бессилии, — я уж
сам пустую трубку всю изжевал… табачку нету. Спасибо, кто-то из хитрожопых
художников на совещании отсыпал.
— Хорошо, Авдей Кондратьевич. Я постараюсь. К Сыроватко, кажется,
переправили медикаменты...
— У хохла да у жида одалживаться — худая примета, — холодно
откликнулся Бескапустин. Он откровенно недолюбливал лукавого соседа, в глаза
и за глаза презрительно обзывал его художником. — А я — таежник, суеверный
человек… Прощай, майор!
— Нет, лучше до свидания, товарищ полковник! — почему-то грустно
сказал майор и осторожно подал трубку Шестакову.-- Сейчас же! — приказал
он. — Сейчас же отправить немножко табаку и хлеба Бескапустину. Но не с
ним, — ткнул он пальцем в развалившегося на полу Шорохова. — Уворует! --
майор повременил и обратился к Понайотову: — Все привязки огней, цели,
ориентиры и рисунок передовой линии покажет тебе Карнилаев на моей карте.
Карта и планшет на столе в блиндаже. Обстановка здесь сложная, но взяли
высоту, и с вечера несколько облегчилась. Надолго ли — не знаю. Думаю,
наутре немцы обязательно будут отбивать высоту. — Он опять сделал паузу,
отдышался. — Шестаков, Алексей, проводи меня. Нет сил.
— А мы вас на носилочки, на носилочки, — засуетился вокруг него
ординарец Утехин, и майор, морщась, подумал: как, отчего, почему этот удалец
остался на том берегу? Почему он не с ним?
— Да, пожалуй,-- согласился Зарубин,-- до берега мне уже не дойти...
К лодке несли майора вчетвером: санинструктор, ординарец, Лешка и
кто-то из подвернувшихся солдат.
— Несите, несите! — отступив в сторону, крикнула из темноты Нелька,
уединившаяся с капитаном Щусем. Она погладила лицо комбата, привалилась к
его плечу: — Одни мослы остались...
— Зато паразиты мослы не изгрызут. Ты вот что, забери этого дурака
Яшкина. Загибается он. Пока еда, сладкое, фрукты были — ничего, а после
переправы пожелтел, согнулся в три погибели.
— Следующим заплывом, если не потонем. Ты подождешь?
— Не могу. Надо к утру готовиться. — Вспомнилось, как пели перед
отправкой на фронт солдаты в бердском полку: «С рассветом глас раздастся
мой, на славу иль на смерть зовущий». Она потрепала его по волосам, пошарила
где-то за ухом. — Шибко-то не ластись — вшей на мне...
— Стряхнем, разгоним...
— Я угоню Яшкина на берег. Дам связиста и угоню.
— Алеш! Алексей Донатович! Ты какой-то?.. Будто не в себе.
— Да все мы тут не в себе.
— Алеш! Алексей Донатович! Живи, пожалуйста, живи, а! Слышишь!..
— Лан. Постараюсь. Не сердись.
— Да не сержусь я. Давно уж ни на кого не сержусь, на Файку рыкну
иногда, но она, как овечка, безответна.
Тем временем у лодки возникла схватка местного значения. Когда носилки
с майором поставили в лодку, санинструктор быстренько вспрыгнул на корму
лодки, цепко схватился за весло, ординарец Утехин суетился вокруг носилок,
елозил коленями в мокре, что-то подтыкал под майора, поправлял на нем. Подле
лодки толпились, лежали из нор повылазившие раненые, бинты их, тускло белея
во тьме отраженными пятнами, колыхались вокруг лодки.
— Это-то еще что такое? — приподнялся майор, отстраняя от себя
ординарца. — Встречать, сопровождать… Оставайтесь здесь! И вы тоже,--
обернулся он к санинструктору, — оставайтесь выполнять свои обязанности. Не
забывайте свою сумку!
— У меня есть свое начальство. Оно мной распоряжается!
— Экая персона! — фыркнула подошедшая к лодке Нелька. — А ну
выметайся к… — матерщинница Нелька сдержалась из-за майора. — Начальство
у него, у говнюка, отдельное! А здесь я — главный генерал! А ну, марш из
лодки, харя бесстыжая!
Ординарец Утехин все лип, прилаживался к майору, бормотал, что привык к
нему, как к отцу родному, ведь завсегда и везде с ним, да, кроме того, никто
майору так не угодит, не услужит, только он доподлинно знает все его
привычки и по праву должен плавить его на ту сторону реки, чтобы в
целости-сохранности доставить, Лешка уже привык к этой, всех пугающей
деликатности майора и боялся, что холуй одолеет его, уговорит. Среди
полураздетых, кое-как перевязанных тряпками раненых Лешка быстро нашел
кормового.
— Чалдон-сибиряк тут есть? — только крикнул Лешка, как из тьмы возник
раненый, показывая руки, — целые, мол. Лешка сунул весло в эти охотно
протянутые руки. Тяжело виснувших раненых все волокли и волокли.
— Ут-тонем! Грузно! — залепетал, контуженно дергаясь, молодой
солдатишко, уже попавший в лодку.
— Ничего, ничего. Сестрица, можно без носилок?.. Майор Зарубин все
понял, сам скатился с носилок на мокрое днище лодки.
— Грести? Кто может грести? Только без обмана. Нужно второго гребца,
второго на лопашни.
— Сможем, сможем! Хоть через силу, хоть как, — посыпали раненые,
оттирая друг друга от лодки.
Почти не державшийся на ногах мужик с вятским частым говорком уцепился
за борт лодки.
— 3-зубами, хоть зубами!..
— Зубами тут не надо. Надо руками, родимый.
— Отталкивайте! Доплывем как-нибудь. Шестаков! — выкрикнул из лодки
майор. — Давай!
Лешка забрел в воду, потыкал пальцами в шинель, нащупал руку майора,
задержал его руку в своей. Испытывая братское чувство, которого он
стеснялся, майор сказал совсем не то, что хотел сказать:
— Звездами героев я не распоряжаюсь, но «Слава» тебе и Мансурову...
— Да вы что, товарищ майор! Об этом ли сейчас? До свидания, товарищ
майор! Выздоравливайте скорее, товарищ майор. — Лешка навалился на
скользкий обнос лодки, с трудом оттолкнул ее и какое-то время стоял в
мелководье с протянутыми руками, ровно бы удерживая лодку или надеясь, что
она вернется к нему.
Раненые гребли сначала суетливо, вперебой. Мужик, что сыпал вятским
говорком, стал на колени перед гребцами на лопашнях и начал рывками толкать
весла, помогать им — дело пошло согласованней, лодка, уменьшаясь, удалялась
по сталисто отблескивающей в темноте реке, оставляя за собой раздваивающийся
след и круглые воронки от весел, похожие на след свежекованой лошади.
— Эх, товарищ майор, товарищ майор, — сыро хлюпал ртом ординарец
майора Утехин. Лешка удовлетворенно закинул за плечо ремень автомата,
высморкался и пошел от берега. Следом послышались торопливые, на бег
переходящие, шаги.
— Ну, че? Легче тебе стало? Легче?
«Легче!» — хотел отрезать Лешка, но сдержался и, не оборачиваясь,
пошлепал по пойме Черевинки, которая простреливалась вдоль, поперек и
наискось. Пули посвистывали в кустах, взбивали песок.
«Потревожили немцев, — отметил Лешка, — не спят. Или спят не так
крепко, как мы». Ординарец Утехин шарахался во тьме, спотыкался, падал в
подмоины, приседал под пулями. «Ничего, повоюй, потерпи, покланяйся пулям.
Изварлыжился, мордован», — испытывая удовлетворение, злорадствовал Лешка.
— Тут че, все время так?
— Днем будет хуже.
— Пропа-ал, пропа-а-а-ал! И че меня сунуло в лодку?
«А чем ты лучше нас? Чем? Почему мы тут должны пропадать, а ты жить?
Почему?» — злился Лешка и сказал громко:
— Запомни! Если вобьешь себе это в голову, в самом деле пропадешь...
Когда он доложил начальнику штаба полка, что в их распоряжение прибыл
еще один боец, мерекающий в связи, Понайотов обрадовался:
— Кстати, кстати! А то я гляжу, здесь работать некому, зато на другой
стороне дружно идут дела, контора пишет, повар кашу выдает.
— А Бикбулатов водяру, — врезался в разговор Шорохов.
— Да че я мерекаю в той связи? Че? Подменял дежурных и только.
— В советской армии есть правило: «Не слушаешься — накажем! Не умеешь
— научим?» Забыл?
— Ниче я не забыл.
— А раз так, садись к телефону, на утре сменим. Немцы упрямо стреляли
и освещали острова и берег, оттого от устья реки Черевинки тихая лодка шла
хотя и опасливо, но скоро, без задержек. Вот уж скрыло ее ночной мглой.
Лодка, все ходче журча, вспахивала носом воду, правясь к тем, затаенным,
мирно спящим лесам, вершины которых размыто смазанно, прочеркивались на
глухом осеннем небе. К правому берегу опасливо пристало еще две лодки.
Из-под темного навеса, опережая друг дружку, к ним толпою бросились раненые,
которые не отходили от воды, нахохленными птицами сидели вдоль уреза,
втихомолку боролись возле лодок, стараясь кучею влезть в них, шепотом
ругались, кого-то больно задели, раненый вскрикнул, и тут же во тьме
зажегся, затрепетал вражеский пулемет.
— Тих-ха, тих-ха! — призвал кто-то, уже устроившийся в лодке. — Жить
надоело?
Вернувшись в блиндаж, Лешка посоветовал Финифатьеву идти на берег и
попытать счастья. Сержант долго кряхтел, собираясь, еще дольше прощался со
всеми, но под утро вернулся с берега, удрученно присел на кукорки возле
печки, которую на прощанье подживил Булдаков.
— Там такое сраженье идет, не приведи Господи! — ознобно втягивая в
себя воздух, ответил он на немой вопрос. — Вот ежели б с немцами билися так
же, дак Гитлера давно бы уж ухряпали. — И не возмущаясь, все так же
удрученно поведал: — Девчонка эта, Нелька, — дока! Углядела маньдюка
одного — завязал голову бинтами, кровью измазался и тоже в лодку норовит.
Она повязку-то сорвала и как гаркнет: «Убейте его!»
— Ну и...
— Забили палками, каменьями, как крысу, растоптали на берегу… — И
ровно бы утешая слушателей или себя, длинно, со стоном выдохнул: — И
хорошо, что в ту лодку я не попал,-- опрокинулась она от перегрузу. Уж
помирать дак на суше.
Булдаков подбросил в печку хвороста. Приоткрытую дверцу заскребло
огоньком, выхватило согбенную фигуру сержанта.
— Деваха та, не знай, утонула али нет. Сходили бы, робяты, а.
Обогрецца бы ей, коли жива, — стоко она добра людям сделала.
— Хлопца своего похороните. А Мыколу я забэру, — сказал спустившийся
к ручью Сыроватко и, отступив в сторону от своих бойцов, какое-то время
глядел, как на одеяле тащили они в ночь подполковника Славутича, тяжело
проседая, покойник высовывал ноги из узла. Сыроватко необходимо было
выговориться, излить душу. — Похороним мы его на крутом берегу, як батько
его. Волны шумлять, пароходы слыхать. Пионэры мимо пойдут, квиток ему на
могылу кынуть… — Сыроватко снова закачался. — Ах, Мыкола, Мыкола!..
Зачем ты ране мэни загынув?
Пронзенные чужим горем, все кругом притихли. Сыроватко начал
рассказывать Понайотову, но скорее вспоминать для себя, как учились они с
Мыколой Славутичем в военном училище и как, на удивление всем, совершенно
разные — даже лысины, и те были у них непохожие, — подружились навсегда.
Только уж после боев под Москвой, когда Сыроватко лежал раненый в госпитале,
Славутича забрали в штаб дивизии. Сыроватко как в воду глядел, думая, что
без него друг его любезный обязательно натворит чего-нибудь.
— Дуже был Мыкола до людей железный, до сэбэ стальной. А пид тым
железом така добра душа. Маты у його из дворянок происходила, больна,
капрызна. Нэ жэнывсь из-за нее… — И другим, уже несколько взбодренным
тоном, усмешливо продолжал: — В училище за мэнэ сочинение пысав и тактику
сдавав одному близорукому преподавателю. Мы ж обы лыси, тики вин лысив со
лба — от ума, а я, как блядун, — с потылицы. «Сашко! — говорив он, — цэ
остатный раз! Усе! Ты охвицером хочешь стать? О чине мечтаешь?» — «Який
хохол, — балакаю я ему, — нэ мечтае о чине?» — и потыхэхэньку,
полягэхэньку объеду его. Я ж с киевского Подолу, а хохол с того Подолу трех
евреев стоить!
По блиндажу покатился легкий, деликатный смешок.
— Майор дэ вывчил нэмэцький? Хлопцы балакали, шо за нэмцами, як по
кныжке садыв.
— В школе и в военном училище. — Зевая, но стесняясь лечь, слушая
командира полка, ответил Понайотов.
— Балакай! — не поверил Сыроватко. — Шо в нашей школе вывчишь? В
военном училище и зовсим наука проста: шагом арш, беги, коли, смирно, слухай
сюда.
— Он рано женился, вот почему и было у него время заниматься языком.
— А-а, тоди ясно. Бабы — первый враг науке. То ж мэни Мыкола русскому
учил, учил, та и отчепывсь. «Сашко! — казав вин,-- ты русский не выучив
тики за то, шо дуже до жинок ходыв».
Может быть, Сыроватко еще долго занимался бы воспоминаниями, но за
дверью блиндажа послышался шум, крики. Понайотов попросил узнать, в чем
дело, что там такое?
— Пленные дерутся, — доложил Лешка. — Старший младшего душить
принялся.
— Вот еще беда! — с досадой произнес вычислитель Карнилаев. --
Пленных не знаем, куда девать? Зачем их брали?
— Уничтожить их к чертовой матери! Расстрелять, как собак! — зло, на
чистейшем русском языке выпалил Сыроватко. Понайотов поежился. Попав на
родимую землю, увидев, чего понатворили здесь оккупанты, украинцы, мирные
эти хохлы, начали сатанеть.
— Нельзя нам, — сказал Понайотов. — Нельзя нам бесчинствовать так
же, как они бесчинствуют. Мы не убийцы. К тому же, видел я, один из пленных
совсем мальчишка. Дурачок. Грех убивать глупого...
«О то ж зануда ще одна, другий майор Зарубин, — поморщился Сыроватко.
— Как с ним и люди ладят?»
— Ну и цацкайся с теми хрицами, колы захапыв. Мэни шо? — и попросил
уточнить на карте несколько изменившуюся конфигурацию передовой линии.
Ушел Сыроватко наконец-то. Понайотов приказал пленных свести на берег,
раненым отправляться туда же — может, до утра успеют переправить, здесь
утром начнется стрельба.
За Черевинкой постукивали оземь лопаты, тихо переговаривались бойцы,
копая могилу. Работники, изнуренные боями, решали: одну малую ямку копать
под Мансурова или уж разом братскую могилу затевать — для всех убитых,
собранных по речке; посовещались маленько и порешили: пусть немцы роют ямы
под немцев, русские — под русских.
Набрав команду из войска лейтенанта Боровикова, Шестаков повел ее к
желобу, на окраину деревни — попытаться унести трупы товарищей. Лешке
удалось обнаружить во тьме ключ. Трупы никто не убрал, они глубже влипли в
грязь, начали врастать в землю. Выковыряли убитых из земли, продели обмотки
под мышки и, впрягшись, волокли их вниз по речке. Лешка волок Васконяна, тот
в пути все за что-то цеплялся, обувь с его ног снялась, шинель осталась в
грязи. К братской могиле Васконян и его товарищи прибыли почти нагишом. Да
не все ли им равно? Свалили убитых в яму, прикрыли головы полоской из
брезента, постояли, отдыхиваясь. «Ну-к, че? Давайте закапывать», --
предложил кто-то из бойцов. «Как? Так вот сразу?» — встрепенулся лейтенант
Боровиков. «Дак че, речь говорить? Говори, если хочешь». Боровиков смутился,
отошел. Закапывали не торопясь, но справились с делом скоро — песок,
смешанный с синей глиной, — податливая работа. «Был бы Коля Рындин, хоть
молитву бы почитал, — вздохнул Шестаков, — а так че? Жил Васконян — и
нету Васконяна. Это сколько же он учился, сколько знал, и все его знания, ум
его весь, доброта, честность поместились в ямке, которая скоро потеряется,
хотя и воткнули в нее ребята черенок обломанной лопаты...»
Вспомнилось Осипово, мать Васконяна, ее прощальный взгляд и слова о
том, чтоб они, его товарищи, поберегли бы сына. Да как убережешь-то здесь?
Вон капитан Щусь изо всех сил и возможностей берег и Колю Рындина, и
Васконяна, сейчас вот Гришу Хохлова пытается уберечь, за реку с собой не
взял — рана у того не закрывается, свищ водой намочится — изгниет человек
заживо. «Осиповны, Осиповны! Что стало с вами? Куда вас по свету развеяло?»
Сделалось холодно спине, дрожью пробирало все тело. Надо переодеться. Когда
он полумертвый выбрался на берег и проблевался — месяц, неделю назад это
было? Нет, вчера, а кажется, век прошел. Но нутро, будто жестяное, все еще
дребезжит… Он переоделся в сухие штаны и гимнастерку, снятую с убитого и
кем-то ему закинутую в норку, скорей всего, опять же Финифатьевым. Хорошо,
что белье сухое сохранилось, а то пропадай. Лоскуток брезента да мешок
подстелил под себя, но все равно колотило, взбулындывало солдатика так, что
земля сверху сыпалась. Зато вошь умолкла и надо засыпать скорее, пока она не
сбилась в комок на теплом месте, не прильнула к телу. Вошь на плацдарме
малоподвижная, белая, капля крови, ею насосанная, просвечивалась в ней
насквозь. Та, чернозадая, верткая, про которую Шорохов говорил, что ежели на
нее юбку надеть, то и драть ее можно, куда-то исчезла. Наверно, эта
оккупантов, белым облаком опустившаяся на плацдарм, прогнала иль заела ту,
веселую, хрястко под ногтями щелкающую скотинку.
Голодная слабость, полусон или короткое забытье, затем снова в глазах,
будто спичечная головка, торчит осенняя звезда. Лешка лежал возле свежего
холма на спине, смотрел в небо, по-осеннему невыразительное, льдистое. Серую
его и холодную глухоту, далеко-далеко пересыпаясь, тревожили звезды или пули
с ночных самолетов, коротко черкнет по небу светящейся искрой и беззвучно
погаснет. Августовский звездопад давно прошел, зерна звезд, как и зерна
хлебные с пашен, ссыпаны в закрома небесные и в лари да сусеки деревянные, а
это в заполье, на краю неба какие-то обсевки иль такие же, что под Осиповом,
заброшенные колосья роняют тощее, редкое семя. Вспомнилось поверье, будто
каждая звезда отмечает отлетающую душу — и он, в который уже раз, угрюмо
отметил, что человеческие поверья и приметы создавались в мире для мира, и
потому здесь, на войне, совсем они не совпадают и не годятся, ведь если б
каждая звезда отмечала души убиенных только за последний месяц, только на
ближнем озоре, то небо над головою опустошилось бы, и было бы это уже не
небо, на его месте темнела б мертвая, беспросветная немота.
С реки наплывал холод, низко опустилось небо, начинал высеиваться
пыльный дождик, едва слышно застрекотало по опавшей листве, зачиркало по
сухой траве, погасило искорки на небе. Предчувствие белого снега чудилось в
невесть когда и откуда пришедшем дожде. Лешка не мог согреться и в норке,
полез в блиндаж, забитый народом до потолка.
— Кто там? — спросил из темноты Булдаков. — Ты, тезка? Разбей ящик,
который у наблюдателей, в печку надо подбросить.
— Я, однако, заболел. Леха, — принеся дровец и протискиваясь с ними к
печке, наступая на людей, произнес Лешка.
— Кабы. — отозвался Булдаков, принимая дрова и хозяйничая возле
печки.-- Тут не болеют, тезка, тут умирают… У меня вон ноги свело --
уснуть не могу.
— Робяты! Откуль это покойником-то прет, аж до тошноты, — втягивая
носом воздух, спросил из темноты Финифатьев.
— Хоронили мы… в грязе они навалялись — уже запахли.
— А-а, ну Царствие имя Небесное, Царствие Небесное. Как собак, без
креста, без поминанья побросали в яму. — Финифатьев всхлипнул, видимо,
думая о себе и своей дальнейшей участи.
Стояки, двери в блиндаж, стол, полка — все пошло в печку — скоро
уходить из этого рая. Но все же пригрело, распарило. Набившиеся по крышу
изнуренные люди, тесно прильнув друг к дружке, слепились, забывшись в
каменном сне. Лешку кто-то больно прижал за печкой к железному ящику, на
котором еще недавно сиживал и подшучивал над своим связистом обер-лейтенант
Болов, ныне маялся, сидя на нем, без сна, топил печку русский боец Булдаков,
подгребши ближе к печке тезку своего и давнего товарища по бердскому полку,
от которого валил пар, пахнущий мертвечиной, и пикало у него в носу или в
горле от простудного, непролазного дыхания.
«Эх, тезка, тезка, и в самом деле заболеть бы тебе — я бы тебя и деда
в лодку к Нельке завалил — ты ж сибиряк, в лодке умеешь, я б и тебя, и деда
спас… я бы и тебя, и деда… тебя и деда...»
Печка прогорела. Булдаков уснул. И все наутре уснули, только все шуршал
и шуршал дождь бережно, миротворно.
На рассвете Лешка сменил Шорохова у телефона. Вся одежонка на нем
высохла возле печки, но знобило его и воздух в нос шел, хотя и загустело, с
соплями, однако в дырки шел, не застревал. Севером рожденный и закаленный,
ободренный сном, проверив связь, Лешка отстранение думал о себе, плавно
переходя в мыслях к дому.
«У нас Обь уже стала небось. Октябрь в середине. Пора и здесь снегу
быть. Мы тут переколеем. А что Ашота закопали… Может, так оно и лучше.
Отмаялся. Надо будет матери Ашота письмо написать. Если отсюда вырвемся,
напишу большое письмо».
С левого берега вызвали «реку» — позывная эта как-то сама собой
заменила прежнюю, и суждено ей было сохраниться до конца войны.
Сема Прахов, заступив на дежурство, делал проверку телефонных точек.
Лешка ответил: «Есть проверка», — и отпустил клапан трубки, слушая то и
дело возникающие на совершенно перегруженной линии разговоры, которые,
впрочем, не мешали ему ни дремать, ни думать. Соломенчиха явилась и опять
насчет звезды с могилы партизана Корнея хлопочет. «Бабушка, меня дома нету.
Я на войне. Звезду сделать дяде Корнею я никак не могу. Вон ребят закопали
вовсе без звезды и креста, черенок ломаный от лопаты вбили и все. Оставь ты
меня, не мешай дежурить...» Соломенчиха не отступала. «Хох! — сплюнула она
на пол, — дежурит?! Спит возле военного телефона!..» — и голосом Семы
Прахова заполошно позвала:
— Река! Река! Река! Фу-фу-фу! — дула Соломенчиха в трубку. — Река!
Лешка сделал глубокий вдох, посмотрел на пол, где только что сидела
возле потухшей печки, ноги колесом, Соломенчиха, строго произнес:
— Сема! Ночью надо вызывать по-старому, новой позывной не разбудишь.
— Хорошо, хорошо! — обрадованно вскричал Сема. Лешка даже представил,
как он обеими руками прихватил трубку, согласно кивал головой. — А я уж
думал...
— Боров на свинье думает, — говаривал мой покойный отец.
В полуразобранном, но все еще погребом пахнущем блиндаже было знобко.
Всхрапывал уползший на нары к Финифатьеву Булдаков, рядом с ним украдчиво
постанывал Финифатьев, скулил беспокойно ординарец майора Утехин. Лешка
зевнул и порешил, что, если он, этот человек, и во сне будет бояться — его
непременно убьют. Сменить Лешку на телефоне должен Шорохов — так уж
повелось на плацдарме, что у двух телефонов дежурит один телефонист. Шорохов
забился в глубь нар, ближе к лазу, который вел наверх, где стояла немецкая
стереотруба. Совершенно произвольно, мимоходом, не задерживаясь вроде бы
вниманием ни на чем, этот человек оберегал себя, устраивал свою
безопасность, и спал он сном зверя, крепко вроде бы спал, но при этом
отчетливо слышал приблизившуюся явь. Жил ровно, без напряжения, ровно спал.
Но, на секунду воспрянув от сна, рычал: «А-а-а, в рот!..» — и отпихивал от
себя Карнилаева, вычислителя. «Ат, фрай-ер, к бабе своей липнуть привык! --
рычал Шорохов, утягивал голову, руки в шинеленку, но ласковый, нежный
Карнилаев полз и полз к живому, теплому человеку, что-то мыча, чмокая
губами. — Ты получишь в рыло! — взлаял Шорохов. — Нашел шмару, жмет,
лапает, того и гляди засадит!»
Понайотов, привыкший жить в удобствах, не спал, стараясь сохранять
тепло, лежал не двигаясь, слушал, как зуммерят и переговариваются сонными
голосами телефонисты, чувствовал, что Шестаков, изнуренный переправой,
связистской работой, перетаскиванием и похоронами товарищей, изо всех сил
борется со сном, хотел, чтоб он скорее дождался пересменки — во взводе
управления отмечали этого смуглого паренька с узким разрезом орехово-лаковых
глаз, с наметившимися реденькими усами, послушного, исполнительного, но
характера строптивого.
Наступил час той расслабляющей усталости, отъединенности от мира и
войны, когда все человеческое в человеке распускается, будто в цветке — до
последнего лепестка. Час, когда действует разведка и просыпаются повара,
моют кухню, наливают воду, делают закладку крупы, картофеля — для варева.
Взлетели ракеты одна за другой. «Наша разведка у немцев шарится», — порешил
Лешка. Отсветы ракет достигли почти уже разобранного блиндажа. Вот коротким,
электросварочным замыканием мелькнуло, замерцало, высветило в кучу
свалившихся людей, на мгновение вырвало разложье речки, пологие мысы на ее
слиянии с рекой. Еще недавно были они круты, угласты — срубило взрывами
мысы, стоптали их, спустили обувью солдаты. Стараясь уберечь свое тепло,
Лешка засунул руки в рукава. Печку топить было нечем, да и выходить под
дождь, как бы растворившийся в воздухе, кисельно зависший над землей, было
выше сил.
Погасла ракета, после нее еще плотнее накрыло теменью все вокруг. Лишь
в районе высоты Сто, у Щуся, вдруг испуганно залился дворовой собачонкой
пулемет, ему откликнулось несколько пулеметов, — и малого отсвета ракет,
пробивающегося под навес и в проем, где недавно еще стояли косяки и двери,
хватило, чтобы заметить, что вычислитель Карнилаев не спит. Сполз к погасшей
печке, прислонился спиной к земляной стене, смотрит перед собой круглыми
очками с ломаной-переломаной серебряной оправой. Жутко от его взгляда.
Пулеметы в районе высоты Сто унялись, зато потревожились Великие
Криницы. Стрельба там поднялась. «Хорошо хоть, что успели покойных унести»,
— подумал Лешка.
— Ты че? — разжал губы Лешка. — Че не спишь, Карнилаев?
Вычислитель не отзывался и не шевелился. Весь взвод управления артполка
знал, что Карнилаеву изменила жена, спуталась с военпредом на заводе.
Карнилаеву сочувствовали, предлагали не падать духом, дождавшись конца
войны, вернуться домой, припрятав трофейный пистолет, порешить любовников на
глазах трудящихся автозавода. Можно быть совершенно уверенным — утверждали
вояки — ему ничего не будет за такую священную месть. Но были и те, что
презирали Карнилаева, прежде всего Шорохов. — «Из-за бабы, сучки, страдать!
Вот она, гнилопупая интеллигенция, чего делат!»
Парни-юноши, многие из которых еще даже и не целовались с девчонками,
— решительны и непреклонны в своем мужском суде! Они просто воспринимают
человеческие взаимоотношения: прав — виноват, начальник — подчиненный,
счастье — несчастье...
В общем-то в простоте этой и есть, видимо, суть жизни, остальное
домыслы, полутона, плутовство, которыми так ловко люди научились
перетолковывать и заменять вечные истины: «Не укради, не пожелай жены
ближнего своего...»
«Замечал ли он, Карнилаев, за бабой своей?»
Она еще на втором курсе политеха влюбилась в преподавателя института и
забеременела от него. Был студенческий скандал. Борцы за идейную чистоту
своих рядов преподавателя согнали с работы. Затем был студент-
старшекурсник, инженер-конструктор автозавода, какой-то хохлатый тенорок из
оперы и молодой, но уже лысеющий поэт, называвший себя «ииком».
Солдатики, конечно же, представляли изменщицу неотразимой красоткой, но
она обладала всего лишь кокетливо-игривым нравом, опереточным, даже скорей