Лекция: Приводится с сокращениями 2 страница
Вернувшись, я встретила Ви на крыльце. Она стояла, придерживая распахивающийся халатик.
– Какое странное ощущение сегодня утром, – сказала она, отводя глаза в сторону. – Такое впечатление, что Темплтон как‑то опустел.
Я молча кивнула и прошла в дом.
В то утро, перед тем как пойти отоспаться за долгую бессонную ночь, я сидела за столом с Ви. Склонив голову над кукурузными хлопьями, она мысленно прочла молитву, а закончив, посыпала еду сахаром. Увидев это, я не сдержалась:
– Ви, тебе это не очень полезно. Это же сахар. – Посмотрев на ее колышущееся пузцо, на валуны‑груди, я поспешила прибавить: – Ты же никогда не ела сахар. К тому же ты медсестра и должна знать лучше меня, что это вредно.
Она нахмурилась и положила ложку.
– Это не твое дело.
– Мое. Я хочу, чтобы моя мама была здоровой.
– Вилли, мне сорок шесть лет. Всю свою молодость я давилась арахисовым маслом и тофу, и если на склоне лет я хочу, чтобы мой завтрак был чуточку сладким, он будет таким. – Она раскраснелась, сердясь.
– Подожди‑ка, а я всегда считала, что ты ешь эту свою органическую вегетарианскую гадость, потому что она тебе нравится…
– Боже, ну конечно, нет. Конечно, нет. Я делала это ради тебя, ради твоего здоровья.
– Ради меня?! – удивилась я. – Ради меня? То есть это ради меня ты раздавала на Хеллоуин не сладости, а яблоки? И поэтому, когда я впервые попробовала у Петры Таннер пирожное с глазурью, меня чуть не вырвало? Поэтому ты говорила, что у меня аллергия на рафинад, и, когда дети в саду приносили на день рождения гостинцы, я была вынуждена сидеть среди них и грызть морковку, пока они уминали пирожные? Это было ради меня?
Она хмыкнула и промолчала.
– Что ж, спасибо, – не унималась я. Но в этот момент Комочек снова напомнил мне о себе, шевельнувшись. Спорить мне расхотелось, я просто сказала: – И ты, наверное, тоже мучилась. Хорошая мать всегда мучается вместе с ребенком.
– Дурацкая шутка, – огрызнулась она и яростно накинулась на хлопья.
– Нет, я просто хотела поделиться с тобой моим прогрессом на отцовском фронте. Или отсутствием такового. Ты же вчера сказала, что хочешь быть в курсе, вот я и докладываю… – Я вдохнула поглубже, заметив, что она смотрит на меня с интересом. – Во‑первых. Мой отец никак не мог явиться плодом внебрачных связей кого‑то из твоих родителей. Проще говоря, он не может быть тебе сводным братом.
Она перестала жевать и, глянув на меня искоса, кивнула:
– Ага, то есть со своим братом я не спала. Ну спасибо тебе, Вилли!
– Совершенно верно. Я подумала, это было бы чуточку странно. И во‑вторых. Родители твоей матери тоже не имели к этому никакого отношения. По крайней мере Клаудиа Старквезер, праправнучка рабыни Хетти, не имела. Тут я основываюсь просто на ее свадебной фотографии. Твои дед и бабка явно были не такого типа люди. Скорее монашеского склада. Так мне кажется.
Ви, моргая, смотрела на меня, потом сказала:
– Я так поняла, ты решила идти от конца к началу. От ближних предков к более дальним, верно? Начала с моих родителей, потом перешла к деду и бабке.
– Именно так! Это мне Кларисса посоветовала. Я сочла совет дельным.
Мать задумалась и отнеслась мыслями далеко‑далеко.
– Да, она умная девочка, моя Кларисса.
– Ну так как, я права? Что скажешь? Могла Клаудиа Старквезер быть источником внебрачной ветви?
– Не была она таким источником, – проговорила мать, продолжая витать где‑то мыслями. – Нет, не была.
– Ну вот. Поэтому я перешла к другой половине семьи, к родителям твоего отца, Саю и Саре. Тут если что и было, то именно внебрачное, потому что до Сая она, похоже, была настоящей девственницей. Почти фригидной. Но вообще‑то я не думаю, что там имела место супружеская измена – совсем не похоже. Правда, я нашла все‑таки одну прикольную штуку, Ви. Судя по всему, эта Сара была сумасшедшей. У нее была самая настоящая шизофрения – призраков она видела, голоса слышала, ну и всякое такое. Себя она просто отдала Саю в обмен на благополучие Темплтона, страдавшего тогда от Великой депрессии, а Сай поставил условие – пока она не выйдет за него, Музею бейсбола в городе не быть.
– О Господи! – воскликнула Ви. – Значит, слухи все‑таки не врут.
– Выходит, не врут.
Поцокав языком, мать отложила в сторону ложку.
– Неприятно, конечно, – сказала она. – А с другой стороны, если подумать, не слишком‑то отличается это от традиционного брака, заключавшегося в те времена. Женщины передавались от мужчины к мужчине как скот. Мерзость, в сущности.
Я смотрела на сидевшую передо мной женщину, и на душе у меня вдруг потеплело – передо мной была прежняя Ви, только с новой религиозной чудинкой. Я помню, как во времена моего детства она носила маечки со всякими завлекательными надписями типа: «Женщине нужен мужчина, как рыбе крючок. Пожалуйста, кто‑нибудь, подцепите меня на крючок!» Однажды в кинотеатре, когда на экране показывали спящий Сан‑Франциско, окутанный предрассветным туманом, я заметила, что Ви готова расплакаться. От нее исходила тоска, и я в свои неполные семь лет понимала: она могла бы быть гораздо счастливее в каком‑нибудь большом городе, в мегаполисе, где у нее обязательно нашлись бы единомышленники. Я сидела тогда в темноте, стараясь не дышать, и молилась своему примитивному, приземленному детскому богу, чтобы эти слезы, стоявшие в ее глазах, не начали проливаться, потому что тогда растить меня в Темплтоне ей было бы еще труднее. Затаив дыхание, я ждала в ужасе, но слезы так и не пролились. Просто в последний момент она посмотрела на меня в темноте и улыбнулась, и от слез не осталось следа, когда она уже вновь смотрела на экран. И вот в это утро, глядя на ее раскачивающийся металлический крест на груди и помня хиппарку моей юности, я спросила:
– Ви, и как только твой былой феминизм уживается в тебе с теперешним христианством?
– А я большая, вмещаю в себя много всего. – Она рассмеялась, видя мое недоумение, и прибавила: – И еще, Солнышко, я все‑таки дружу с книжками.
Я улыбнулась, вспомнив, как у нее буквально на все всегда находились какие‑нибудь литературные строки. Когда пацаны прыгали с причала в Фэйри‑Спрингз, она, моргая, цитировала Хопкинса. Или, возвращаясь зимним вечером со школьного спектакля и заглядевшись на Картрайт‑Филд, мерцающий в блеклом лунном свете, она могла прочесть строки из Марианны Мур. Она к тому же цитировала Уитмена и была горда этим своим талантом даже сейчас, встав ополоснуть под краном пустую миску.
– А знаешь, Ви, – сказала я, – дневник Сары как‑то неожиданно обрывается. Сразу после ее помолвки с Саем. Ты, случайно, не знаешь, что с ней произошло? Ты, помнится, говорила, что спрашивала об этом свою прабабку, но она якобы к тому времени стала не в себе. А что же она все‑таки сказала?
– Ну, насколько мне известно, после помолвки она вышла замуж. Родился мой отец, появился на свет на месяц раньше срока. А когда ему было два месяца от роду, она поступила как Вирджиния Вульф – бросилась в озеро, набив карманы камнями. Утонула, конечно. Когда я была маленькой дурочкой, лет девяти, думаю, я расспрашивала о ней у своей прабабки, матери Сары. Ханны Кларк Темпл. Просто видела ее фото там наверху и подумала: какая она роскошная! Прабабка моя была такая сморщенная старая вдова, носила на шее жемчуга размером с куриное яйцо, злобно косилась на всех да норовила огреть своей тростью каждую собаку, птицу или ребенка. В первый момент мне показалось, что она сейчас размозжит мне голову, но ничего подобного – она вдруг заговорила, быстро и многословно, шептала, что никогда в жизни не видела свою дочь такой счастливой – даже в детстве! – чем после помолвки с Саем. То есть она прямо вся расцвела и лучилась радостью, эта ее всегда мрачная, печальная дочка. А потом, вскоре после рождения моего отца, будто кто‑то одним движением взял да и выключил все это счастье. Она все чаще стала грустить, пока совсем не впала во мрак. И прабабка моя знала, что такой конец неминуем и что предотвратить его она не в силах.
– Да‑а? Откуда же она это знала?!
– А вот откуда. Горничная нашла в комнате Сары список имен всех, кто утонул в озере. Этот список у нее нашли, после того как она провела лето в Манхэттене, где гостила у своих сводных братьев. Оказывается, Сара вела свое исследование. Моя прабабка была в ужасе. Список тот сожгла сразу же, только вот не помогло. А я‑то долгое время думала, что все это выдумки.
Мать, вымыв миску, поставила ее на место. Теперь она казалась заметно оживленной, даже несколько легкомысленной.
– Я бы поболтала с тобой еще, честное слово, но мне надо идти облегчать муки умирающего, – сказала она. – А ты давай копай дальше, ищи все, что можно. Вечером, если хочешь, снова поговорим. – Она пошла к двери, потом обернулась, осененная новой идеей и, видимо, очень довольная ею. – И вот еще что. Если ты не намерена платить за квартиру, тогда хоть займись хозяйством. В доме пыли полно. Пора пропылесосить. Времени это займет час или два. Так что давай поработай. – И, усмехнувшись, она ушла.
Выгребая отовсюду пыль и едва не засыпая на ходу, я поняла, что мать совершала набеги на чердак. Приехав беременной молоденькой сироткой в Темплтон и получив на руки такой огромный дом, она первым делом убрала с глаз долой раздражавшую ее допотопную рухлядь, которая так грела душу ее матери. Когда росла я, Эверелл‑Коттедж выглядел почти в спартанском духе – никаких тебе слюнявых безделушек на книжных, буфетных или каминных полках. Всю ненужную мебель и большую часть картин она тоже убрала. Мне кажется, дай ей выбор, так она предпочла бы жить в светлой стеклянной коробке с белой скандинавской мебелью и плиткой вместо деревянного пола. То есть в доме, совсем непохожем, например, на жилище Праймуса Дуайера.
Теперь же, пока меня не было в Темплтоне чуть больше двух лет, вещи начали появляться. Бронзовая статуэтка могиканина с собакой на каминной полке в гостиной; старинный фарфор и посуда цветного стекла в буфете в столовой; множество масляных полотен на стенах и всех их затмевающая изящной работы лошадка на колесиках на огромном столе в столовой – очень старая и очень боевито выглядящая старая игрушка. Я взяла ее в руки – тяжеленькая, с гривой из натурального конского волоса, стеклянными яркими глазками, затуманенными слоем пыли, с уздечкой и седлом, как будто настоящими.
Я посмотрела лошадке в глаза.
– Что же имела в виду Ви, когда откопала тебя, малышка? – спросила я у нее.
Потом огляделась и заметила еще папоротники в горшках, совсем никчемный буфет, картины. Впервые за все это время комната выглядела уютной и пригодной для жилья – словно Ви смирилась наконец с необходимостью жить в Темплтоне и с мыслью, что никуда отсюда не уедет.
– Ага! – произнесла я вслух. – Вижу, моя мамочка решила все‑таки здесь остаться.
Но по‑настоящему постичь причину этого преображения я смогла только вечером, когда вернулась домой, уставшая от моих бесплодных поисков в библиотеке и от настойчивой помощи малыша Питера Лейдера. Весь день я копалась в жизни Сариных сводных братьев, пытаясь найти в ней что‑либо указывающее на причастность кого‑нибудь из них к рождению моего отца. Но я не нашла ни одного свидетельства, что они хоть раз возвращались в Темплтон, после того как были отправлены учиться в частную школу. Я нашла счета за учебу, оплаченные Сариным отцом Генри, счета за проживание в школе в учебное и каникулярное время; нашла жалобные письма Генри, где он просил сыновей простить его за то, что он женился на Ханне слишком рано после смерти их матери Моники, умершей от аневризмы, и настаивал, чтобы они приехали познакомиться со своей очаровательной малюткой сестрой.
«Мальчики мои, – обращался к ним Генри в одном из писем. – В жизни нет ничего важнее семьи. И я вас прошу: не переносите свой гнев, адресованный мне, на мачеху и на вашу маленькую сестренку».
Мальчики, которым на момент смерти матери было одиннадцать и тринадцать лет, так и не смогли с тех пор поладить с отцом и очень неохотно приняли у себя сводную сестру, когда та окончила колледж Эммы Уиллард, а сами они были уже женатыми манхэттенскими адвокатами. Поскольку в Темплтоне они не жили и даже ни разу не наведывались туда, то исключение их из моего списка получалось автоматически. И все же мне было очень жаль старого Генри, Сариного отца, который сошел в могилу с разбитым сердцем, после того как его дети умерли или отвернулись от него.
По дороге домой я задумалась над другими своими проблемами. Дома мне все мерещились телефонные звонки, я готова была бежать к аппарату, думая, что Праймус Дуайер звонит мне. Но я ошибалась – телефон не звонил, а боль в душе от напряженного ожидания только усиливалась. А Комочек набирал вес у меня внутри, напоминая о своем неизменном присутствии, хотя я знала, что на таком сроке его еще и почувствовать нельзя. Я была так озабочена своими мыслями, когда входила в дом, что не заметила горы скинутых в прихожей ботинок и угодила в ловушку.
Первое, что я уловила, это какую‑то перемену в самом воздухе – в доме теперь веяло прохладцей и запахом сырой шерсти. Потом я услышала голос – густой и вместе с тем елейный бас, он звучал как смазанная маслом труба.
– …так давайте же теперь помолимся… – говорил голос, – помолимся за дитя сестры нашей во Христе Вивьен Аптон, за это дитя, ступившее на путь испытаний; не за то, чтобы тяготы жизни ее развеялись, ибо жизнь каждого человека должна быть исполнена тягот, но за то, чтобы в трудах праведных постигла она истину и благодатную милость объятий Господа нашего, даруемую чрез свет Христов…
К тому времени мои выпученные от удивления глаза уже были способны понять картину, явившуюся им в гостиной. В позолоченной лучами заката комнате, воздев руки и склонив головы, стояли в кружок на коленях люди в каких‑то унылых одеяниях. Над ними белой взбитой подушкой возвышался проповедник, его сдобренный клейким гелем начес на голове трясся в такт каждому движению, когда он молился. Моя мать в центре круга подняла на меня глаза, и этот взгляд поразил меня своей отстраненной непроницаемостью. У всех присутствующих в комнате были на груди такие же, как у нее, железные кресты.
– Какого черта вы здесь делаете?! – спросила я, перекрикивая монотонно бубнящего священника.
Какая‑то благообразная румяная старушка злобно зыркнула на меня, но, кроме нее, больше никто не открыл глаз и священник продолжал бубнить даже еще быстрее, чем прежде, так что слова его теперь сливались в одно сплошное:
– …и‑огради‑ее‑от‑дьявола‑и‑дай‑ей‑силы‑противостоять‑соблазну‑и‑ниспошли‑ей‑умиротворение‑во‑имя‑Господа‑нашего‑Иисуса‑Христа‑Аминь!
– Аминь! – повторили все хором и обратили ко мне просветленные лица.
Все, кроме Ви, отводившей теперь глаза в сторону.
– Ви, что это за чертовщина здесь происходит? – осведомилась я.
Проповедник взбитым сливочным облаком поднялся на ноги и сложил белые жирные руки на животе.
– Вильгельмина, – ответствовал он. – Мы даруем тебе молитву. Молитву, призванную укрепить тебя в час испытаний. Тебя и твою вечную душу.
– Да пес бы с ней, с моей вечной душой, – откликнулась я.
Какая‑то старушка охнула в сердцах, а старичок закудахтал:
– Дьявол овладел твоим языком, барышня!
– Да пес бы с ним, с дьяволом, – огрызнулась я. – И нечего вламываться со своими молитвами в дом к людям, которые не верят во всю эту вашу бредятину! Кто вас звал? Психи…
– Вилли, не хами, – одернула меня мать.
– Не хами?! – Меня прямо распирало от возмущения. – Да кто тут хамит, Вивьен? По‑моему, хамство – это растрепать всему городу, что твою дочку трахнули! Хамство – это совать в нос человеку религию, которую он презирает и считает оскорбительной. Вот это точно хамство, и хамишь тут ты, Вивьен, а не я.
– Вильгельмина! – загрохотал проповедник, указуя в меня перстом. – Как ты разговариваешь с матерью! Она твоя мать и заслуживает уважения! Устыдись!
От моего мрачного угрожающего взгляда его белая рыхлая физиономия порозовела.
– Это ты устыдись, мерзкий хитрый клоун! Вон из моего дома с проповедями!
Я развернулась и вышла, хлопнув дверью гостиной. Потом я хлопнула дверью столовой, дверью приемной, дверью в холл на втором этаже и дверью в свою комнату.
В эти минуты я напрочь забыла, что мне двадцать восемь. Я чувствовала себя ершистой, взбалмошной тринадцатилетней девчонкой, в которой бушуют гормоны. Одно за другим я принялась доставать чучела зверюшек из плетеной колыбельки, где они, по хозяйскому капризу, пылились семнадцать лет. Пока поборники библейских истин топтались в прихожей, я колотила свою подушку так, что у меня потом еще несколько дней ныла рука. Краем глаза я увидела себя в зеркале и вдруг заметила, что прямо расцвела, наконец‑то стала похожа на саму себя. Нашла время предаваться тщеславию! Я даже рассмеялась тихонько.
Как назло, именно в этот момент мать влетела ко мне:
– Ну что, повеселилась, унизив родную мать перед ее друзьями?
– А что это ты разнервничалась? Ах да, это ведь ты у нас самая несчастная! Это тебе пришлось растрепать целому городу, что я спала с женатым преподавателем, и это тебе Боженька послал в наказание безбожную мерзавку‑доченьку, рожденную невесть от кого! И это я должна перед тобой извиняться, так?
– Пожалуй. Они всего лишь проявили к тебе участие. И кстати, никому я не говорила, почему ты здесь.
– Ну конечно! Сами собой они почему‑то вдруг вздумали молиться за меня в тяжелый для меня жизненный час. И понятия даже не имели эти твои божьи люди, что у меня есть проблемы.
То ли тихая радость, то ли раздражение – я так и не поняла – отразились на лице матери.
– Преподобный Джон Мелкович очень мудрый и проницательный человек, – сказала она. – Я уверена, он обо всем догадался сам.
Я отвернулась в окно и стала смотреть на озеро. Невзирая на прекрасную погоду, там никого не было – ни водных лыжников, ни пловцов из загородного клуба. Озеро выглядело унылым и безжизненным.
– А насчет твоего преподобного Молокана я тебе вот что скажу, – заговорила я. – Он омерзительный, гадкий урод. За милю видно, что он весь пропитан ложью! Как ты могла, Ви, выбрать себе такого духовного наставника? Ты меня разочаровываешь. Неужели нельзя было найти какого‑нибудь йога или аскета, кого‑нибудь, кто соответствовал бы твоей сущности? Кого‑то из христианской общины? А не такого ублюдка, который считает, что все должны верить в то, во что верит он, и поступать так, как поступает он! Боюсь, Вивьен, тебе затуманили мозги и водят за нос. Я правда по‑настоящему за тебя боюсь!
Мать долго молчала, потом наклонилась ко мне и тихо сказала:
– Зря ты так, Вилли. Он для меня больше, чем проповедник и духовный наставник. Мы с ним встречаемся. Уже около девяти месяцев. И у нас с ним серьезно, к твоему сведению.
Я была так ошарашена, что не нашла в себе сил что‑либо ответить. Мать с победоносным видом гордо направилась к двери. На пороге она обернулась и произнесла своим излюбленным тоном мученицы:
– Ужин в семь, Солнышко. Твои любимые фаршированные помидоры. – Проговорила это и перешагнула порог.
– Но ведь этот преподобный Молокан совсем не в твоем вкусе! – крикнула я, но она лишь тяжко вздохнула и зашлепала вниз по лестнице.
Когда я позвонила Клариссе, автоответчик мне отчеканил: «Привет! Вы позвонили в квартиру Клариссы Ивэнс и Салливана Берда. Будьте кратки, но не стесняйтесь». Тогда я самым своим сладким голоском выложила:
– Тайна чудесного христианского превращения внезапно раскрылась, так что перезвони, пожалуйста, новоявленному гениальному детективу в юбке Вилли Аптон. Я буду бодрствовать всю ночь: изучать генеалогическое древо и с затаенным сердцем ждать звонка из тьмы, – так что звони в любое время и не обижайся, если поначалу я буду разочарована. Люблю вас обоих. Пока!
На душе у меня отлегло, я немного развеселилась, но когда положила трубку, почувствовала себя выжатой как лимон. Спустившись к ужину, я проглотила свою порцию фаршированных помидоров еще до того, как мать успела закончить молитву, а стакан молока забрала наверх – не терпелось побыть в одиночестве. Я приехала домой, чтобы снова побыть ребенком. Я чувствовала себя больной, несчастной, уставшей, не знала, что выбрать – аборт или незапланированное материнство, и моя мать позволяла мне вести себя как ребенок. Я, правда, вела себя как подросток, в котором бурлят гормоны и обида на весь белый свет… И хоть я злилась на мать, какая‑то крохотная частица меня чувствовала благодарность к ней и несказанное облегчение.
Глава 11
ХЕТТИ ЭВЕРЕЛЛ
Чаще всего, глядя на мужчину, я сразу вижу, могу ли я им управлять. Чаще всего могу – даже таким мужчиной, по чьему виду не скажешь, что им может крутить женщина. Именно это я сразу же узрела в Дьюке. Это было в Филадельфии. В тот день он покупал на вонючем невольничьем базаре рабов для строительства Темплтона. Большого молчаливого Минго, умеющего построить все, что угодно. Кулачка, мальчишку‑индейца, взятого Дьюком в писцы. Дьюк‑то наш в грамоте не больно силен, а Кулачок, тот пишет как ангелы на небе.
Вот Дьюк пошел уже к выходу, и эти двое за ним. А я смотрю на него и млею – так он хорош собой. Волосы рыжие, даже под пудрой видно. Высокий, здоровущий как бык. Одежа добротная, вся темная, как носят квакеры. Но я‑то знаю, что он никакой не квакер, потому что квакеры не покупают рабов. Вот я жгу его глазами, и он чувствует это. Оборачивается – медленно‑медленно – и смотрит на меня. Сняли с меня рубаху и стали разглядывать мои груди да в зубы смотреть, а они у меня ой какие хорошие, и кожа гладкая, блестящая что вода. Было мне тогда то ли восемнадцать, то ли двадцать, и была я тогда красивой девушкой. Нет, я не привираю, это чистая правда. Малюток у меня уже было двое, только остались они на Ямайке. Лет то ли в десять, то ли в одиннадцать меня привезли из Африки на Ямайку, а в восемнадцать – двадцать – с Ямайки в Филадельфию. Продали меня за длинный язычок, да только вранье все это. На самом деле я просто легко вертела своим хозяином Макадамом. Сделала его богатеем. А как умер он, то вдова на мне отыгралась – прижигала мне шею раскаленной кочергой, отчего получилось у меня на шее красное ожерелье. Ненавидела я ее, конечно, но в душе понимала – еще бы! Так помыкать ее мужем, как помыкала я!
В тот день Дьюк не хотел покупать рабов, да только выбора у него не было – где ж еще найдешь хороших слуг с хорошими зубами? Все ж ведь хворые, и никто ремеслам не обучен. Вот и пришел он на этот вонючий невольничий рынок, да покупать все не решался, противно ему было покупать людей. Уж уходить хотел, как вдруг увидел: какой‑то, по виду сказать, злодей собрался купить Кулачка. Дьюк вмиг раскусил этого толстого мерзавца, когда тот облизывал свои красные губы, похотливо пялясь на смазливого индейского мальчонку. Вот Дьюк и купил его сам. У него ведь сынок был возраста Кулачка, так вот я думаю, вспомнил он про своего Ричарда и купил этого. Потом заметил он Минго, увидел, как искусно строгает тот деревяшки, и тоже купил его. Подумал: «Коль я и так уж рабовладелец, так хоть дом с этого хороший отстроить». Собрался уходить, а я все жгу его глазами. Прожгла – обернулся. Только глянули мы друг на друга, и какая‑то вспышка промелькнула между нами. Сразу купил он меня.
Понятное дело, был он очень одинок. Миссис Темпл, та отказывалась ехать в Темплтон – неотстроенный был тогда еще, грязный город. В Берлингтоне у ней вся жизнь была – и книжки, и общество, и музыка, и отец. Есть у меня подозрение, что этой миссис наш Темплтон на дух был не нужен. Ведь сколько лет Дьюк все пытался зазвать ее туда, а она все нет да нет. Боялась. А он‑то одинок был очень и работал много. Почтенная Притибонс, экономка, готовить ну ни капельки не умела – овсянка у ней всегда убежит, ветчина подгорит. Я прозвала ее Страшной Притибонс, эту ведьму. Как пришла я да стала сама готовить, так Дьюк наш прямо раздобрел на глазах. Довольный стал ходить, сияющий, и глаз не сводил с меня целыми днями.
Дьюк мужчина порядочный, это я могу поклясться. Все боролся с собой, не прикасался ко мне очень долго. А я что? Он если ко мне не прикасается, как я смогу крутить им? Такая вот у меня магия. Поначалу‑то Дьюк занят был делами очень, так что дома я его почти не видела – земельные наделы только поспевал продавать да все мотался в Олбани, да в Филадельфию, да в Берлингтон к семье. Зато я хозяйством хорошо управляла – еду вкусно готовила, дом содержала в чистоте. Люблю я, чтоб все было чистенько да опрятно. А Минго строил тогда Темпл‑Хаус, почти в одиночку строил огромный каменный дом с желтой крышей. Так что помощников у меня не было. Но я‑то люблю, чтобы начищено все было до блеска, чтоб занавесочки свеженькие, вот и работала в поте лица. А Страшная, эта уродливая костлявая жаба, только брала кредиты, так что даже в голодную пору, когда во всем Темплтоне детишки некормленые плакали, даже тогда у нас в доме водилась еда. Я покупала мясо у Дэйви на холме, а рыбу у нас Минго хорошо ловил.
Я тоже ходила с Минго на рыбалку, только однажды, когда мы поплыли с ним в его маленькой лодочке, увидела я под толщей воды что‑то огромное и страшное, вот Минго и положил мне руку на ляжку. Что мне было делать? Стерпеть, конечно. Не прыгать же в воду к тому чудищу, чтоб оно сожрало меня живьем! С тех пор я с ним больше не рыбачила, а ему сказала: хоть мы оба черные, да только пусть не облизывается на мой счет. После того оставил он меня в покое.
Страшная, хоть и набивала пузо благодаря мне, да только не друг она мне вовсе. Смотрела на меня волком. И этого ангелочка Кулачка, бывало, таскает везде за собой да против меня настраивает. А ведь поначалу мы с ним дружили, читать меня обучил маленько. Уже такие слова знала, как «вода», «яблоко», «змея», «лошадь». Да Страшная все покоя не знала, заграбастала паренька, и переменился он очень. Обидно мне было, конечно, да я тоже не промах, всегда была востра на язык, вот и прозвала его Тюфячком. «Твой завтрак готов, Тюфячок!» «Сгоняй за водой, Тюфячок!» Да вышло так, что я оказалась права, потому как через несколько лет дал он деру с каким‑то заезжим миссионером, ну тот, позже выяснилось, и пользовался им как тюфячком.
Наконец перебрались мы в новоотстроенный дом. Отвели мне комнату за кухней. Тут уж я поняла, что дело будет. Сам Дьюк‑то изголодался, исстрадался весь по этому делу. Да и подумать хорошенько, нашлась бы не я, так какая другая, только не Страшная Притибонс, конечно. Только уж я‑то если возьмусь за мужчину, то буду крутить им. Вот намазалась я маслами, свечечку зажгла – стук в дверь. Открываю – Дьюк. Да прямо с ног валится, дрожит весь и лицом бел как мучнистый червь. Впустила я его.
По правде сказать, не люблю я, когда оно так. Я управлять люблю мужчинами, заставлять их делать то, что мне надо. Вот это я люблю.
Помыкала я Дьюком так осторожно, что он и не замечал. Надо ведь как делать – чтобы мужчины раздувались от собственной важности, а ты при них вроде как тихая мышка. У меня он много чего сделал – перенес рынок на Вторую улицу с Первой, здание суда построил, ледник‑холодильню соорудил у озера. Несколько лет я руководила им. А город процветал. А Мармадьюк все богател и стал очень богатым.
В тот день, когда Джедедия Эверелл въехал в город на своем осле, я мела крыльцо. Увидела его и проводила долгим взглядом. Смотреть‑то особенно не на что – сутул был да страшен, – но разглядела я в его горбатой спине какое‑то железо, какую‑то силу и сказала себе: «Хетти, из этого мужика выйдет толк!» И еще сказала: «Хетти, этим человеком ты сможешь крутить». С первого взгляда я это поняла. Потом Эверелл, где ни встретит, все глаз отвести от меня не мог, а я улыбалась, хотя и решила: подождет. Всему свое время.
Как ни осторожничала я, к Аристабулусу Маджу ходила каждый месяц за травами, а все равно понесла. Скверная новость. Страшная враз все углядела. Подговорила Кулачка, и тот вставил мою новость в письмишко, что Дьюк диктовал ему для миссис Темпл. Письма‑то эти Дьюк за Кулачком никогда не перечитывал, вот и не узнал ни о чем. Поставил свою подпись да отправил. А я до этого письма думала, что миссис Темпл даже не знает о моем существовании. Вот сидит она в своем Берлингтоне, тоже с ребеночком в животе, с Джейкобом, и вдруг получает это письмо. Конечно, разъярилась она не на шутку и в тот же день выехала сюда со своим подросшим сынком Ричардом. Отправилась в такой дальний путь, хоть сама была, считай, на сносях – восемь месяцев у нее тогда было сроку. Несколько недель тряслась по ухабам в разных фургонах да повозках, спала на блошиных тюфяках, питалась вялеными хрящами да сухарями. Это она‑то, фарфоровая куколка! Удивляюсь, как не загнулась в дороге.
Что хозяйкина повозка приближается, я еще за милю как‑то почуяла, надела свое любимое розовое ситцевое платье, волосы в узел завязала. Вот въехала она во двор – дивится большому дому. Она ж впервые увидела его, а что думала все эти годы, не знаю – наверное, что мы живем в лесу, как медведи. Тут уж Дьюк несется радостный с крыльца, кричит, Ричард бросился обниматься с отцом – всего четырнадцать ему, а уж такой волосатый. Миссис Темпл слезла с повозки, в пузике ребеночек, а все равно такая маленькая да щупленькая. Я‑то, считай, вдвое крупнее ее выглядела, она рядом со мной как воробышек. Шею свернуть ничего не стоит, да только ж разве пошла бы я когда на такое душегубство?! Я ведь жалела ее даже!