Лекция: Творчество второй половины 80-х годов
К середине 80-х годов в творчестве Чехова намечается некоторый перелом. Веселый и жизнерадостный смех все чаще и чаще уступает дорогу серьезным, драматическим интонациям. В мире пошлости и казенщины появляются проблески живой души, проснувшейся, посмотревшей вокруг и ужаснувшейся своего одиночества. Все чаще и чаще чуткое ухо и зоркий глаз Чехова ловят в окружающей жизни робкие признаки пробуждения. Прежде всего появляется цикл рассказов о внезапном прозрении человека под влиянием резкого жизненного толчка — смерти близких, горя, несчастья, неожиданного драматического испытания. В рассказе «Горе» пьяница-токарь везет в больницу смертельно больную жену. Горе застало его «врасплох, нежданно-негаданно, и теперь он никак не (*172) может очнуться, прийти в себя, сообразить». Его душа в смятении, а вокруг разыгрывается метель: «кружатся целые облака снежинок, так что не разберешь, идет ли снег с неба, или с земли». Раскаяние заставляет токаря мучительно искать выход из создавшегося положения, успокоить старуху, повиниться перед нею за беспутную жизнь: «Да нешто я бил тебя по злобе? Бил так, зря. Я тебя жалею». Но поздно: на лице у старухи не тает снег. «И токарь плачет… Он думает: как на этом свете все быстро делается!.. Не успел он пожить со старухой, высказать ей, пожалеть ее, как она уже умерла». «Жить бы сызнова...» — думает токарь. Но не прошла одна беда, как навалилась другая. Он сбивается с пути, замерзает и приходит в себя на операционном столе. По инерции он еще переживает первое горе, просит заказать панихиду по старухе, хочет вскочить и «бухнуть перед медициною в ноги», но вскочить он не может: нет у него ни рук, ни ног. Трагичен последний порыв токаря догнать, вернуть, исправить нелепо прожитую жизнь: «Лошадь-то чужая, отдать надо… Старуху хоронить… И как на этом свете все скоро делается! Ваше высокородие! Павел Иваныч! Портсигарик из карельской березы наилучший! Крокетик выточу...
Доктор машет рукой и выходит из палаты. Токарю — аминь!» Трагизм рассказа оттеняется предельно сжатой и как бы протокольной манерой повествования. Автор никак не обнаруживает себя, сдерживает свои чувства. Но тем сильнее оказывается впечатление от краткой повествовательной миниатюры, вместившей в себя не только трагедию жизни токаря, но и трагизм человеческого существования вообще. В рассказе «Тоска» Чехов придает теме внезапного прозрения человека новый поворот. Его открывает эпиграф из духовного стиха: «Кому повем печаль мою?» Зимние сумерки. «Крупный мокрый снег лениво кружится около только что зажженных фонарей и тонким мягким пластом ложится на крыши, лошадиные спины, плечи, шапки». Каждый предмет, каждое живое существо окутано, отделено от внешнего мира холодным одеялом. И когда извозчика Иону Потапова выводит из оцепенения крик подоспевших седоков, он видит мир «сквозь ресницы, облепленные снегом». У Ионы умер сын, неделя прошла с тех пор, а поговорить ему не с кем. «Глаза Ионы тревожно и мучени-(*173)чески бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски… Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из нее тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, ее не видно...» Едва лишь проснулась в Ионе тоска, едва пробудился страдающий человек, как ему не с кем стало говорить. Иона-человек никому не нужен. Люди привыкли видеть в нем лишь извозчика и общаться с ним только как седоки. Пробить этот лед, растопить холодную, непроницаемую пелену Ионе никак не удается. Ему теперь нужны не седоки, а хотя бы один человек, способный откликнуться на его неизбывную боль теплом и участием. Но седоки не желают и не могут стать людьми: «А у меня на этой неделе… тово… сын помер!» — «Все помрем… Ну, погоняй, погоняй!»
И поздно вечером Иона идет проведать лошадь. Неожиданно для себя он изливает всю накопившуюся тоску перед нею: «Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить… Ведь жалко?» Мера человечности в мире, где стали редкими сердечные отношения между людьми, оказывается мерою духовного одиночества. Этот мотив незащищенности, бесприютности живых человеческих чувств прозвучит позднее в «Даме с собачкой». Рассказы Чехова о пробуждении живой души человека напоминают в миниатюре основную коллизию романа-эпопеи Толстого «Война и мир» (Андрей под небом Аустерлица, Пьер перед Бородинской битвой и т. д.). Но если у Толстого прозрения вели к обновлению человека, к более свободному и раскованному общению его с миром, то у Чехова они мгновенны, кратковременны и бессильны. Искры человечности и добра гаснут в холодном мире без отзвука. Мир не в состоянии подхватить их, превратить в пожар ярких человеческих чувств. Не потому ли и остается Чехов в пределах жанра короткого рассказа?
На ранних этапах творческого пути он пытался создать роман, овладеть большой эпической формой. К этому усиленно подталкивали его и литературные друзья. Сказывалась инерция прошлого этапа развития русской литературы: Толстой, Достоевский, Тургенев, Щедрин упрочили свою (*174) славу классических писателей созданием крупных эпических произведений. Но в литературе 80-х годов жанр большого романа стал уделом второстепенных писателей, а все значительное начиналось с рассказа или небольшой по объему повести. Чехову не суждено было написать роман. Роман изображает становление и драму человеческой личности, живущей в широких и разносторонних связях с окружающим миром. Русский роман 60-70-х годов вырастал на почве стремительного общественного развития, когда, по словам В. И. Ленина, за несколько десятилетий «в России совершались превращения, которые в старых странах Европы заняли целые века». Жизнь России 80-х годов оказалась, напротив, неблагодатной почвой для романа. В эпоху безвременья, идейного бездорожья, осложненного правительственной реакцией, история как бы «прекратила течение свое». Ход истории не ощущался, пульс общественной жизни бился слабо и прослушивался с трудом, человек чувствовал себя одиноким, предоставленным самому себе, вне живой связи с общественным целым. Чеховский герой упорно старается, но никак не может войти в общую жизнь и стать героем романа. Разрыв человеческих связей и его драматические последствия — вот характерная примета времени и ведущая тема чеховского творчества. Мир распался на атомы, общая жизнь людей измельчала и превратилась в мертвый, официальный ритуал. Общая идея, одушевлявшая и окрылявшая некогда людей, распалась на множество частных, «осколочных» идеек, которые не в состоянии отразить жизнь в целом, уловить всю полноту бытия. В такой общественной ситуации о целом состоянии мира можно судить по мельчайшей клеточке его, суть которой может быть исчерпана в жанре короткого рассказа. Не потому ли другой темой творчества Чехова 80-х годов станет тема мотыльковой, ускользающей красоты. В «Рассказе госпожи NN» вспоминается мгновение одного летнего дня в разгаре сенокоса. Судебный следователь Петр Сергеевич и героиня рассказа ездили верхом на станцию за письмами. В дороге случилась гроза и теплый, шальной ливень. Петр Сергеевич, охваченный порывом радости и счастья, признался в любви молодой рассказчице: «Его восторг сообщился и мне. Я глядела на его вдохновенное лицо, слушала голос, который мешался с шумом дождя и, как очарованная, не могла шевельнуться». А потом? А потом ничего не случилось. Героиня вскоре уехала в город, где Петр Сергеевич изредка навещал ее, но был скован, неловок. В городе между героями возникла (*175) стена общественного неравенства: он — беден, сын дьякона, она — знатна и богата. Так прошло девять лет, а вместе с ними и лучшая пора жизни — молодость и счастье.
Но Чехов дорожит вот таким внезапным, непредсказуемым и хрупким мгновением открытого, сердечного общения между людьми, общения в обход всего привычного, повседневного, устоявшегося. Чехов любит неожиданные проблески счастья, возникающие из мгновенного, подчас негласного влияния одного человека на другого. Он ценит мотыльковые связи не случайно: слишком обветшали и утратили человечность традиционные формы отношений между людьми, слишком они застыли, приняли ролевой, автоматический характер. Пусть открываемая Чеховым в мгновенных связях красота чересчур хрупка, неуловима, непостоянна. В том, что она существует и непредсказуемыми, шальными порывами посещает этот мир, скрывается для Чехова залог грядущего изменения жизни, возможного ее обновления.
Третье направление поиска живых душ в творчестве Чехова — обращение к теме народа. Создается целая группа рассказов, которую иногда называют чеховскими «Записками охотника». Влияние Тургенева здесь несомненно. В рассказах «Он понял», «Егерь», «Художество», «Свирель» героями, как у Тургенева, являются не прикрепленные к земле мужики, а вольные, бездомные люди — пастухи, охотники, деревенские умельцы. Это люди внутренне свободные, артистически изящные, по-своему мудрые и даже ученые. Только учились они «не по книгам, а в поле, в лесу, на берегу реки. Учили их сами птицы, когда пели песни, солнце, когда, заходя, оставляло после себя багровую зарю, сами деревья и травы». В мире простых людей, живущих на просторе вольной природы, находит Чехов живые силы, будущее России, материал для грядущего обновления человеческих душ. Старый пастух в рассказе «Свирель» — настоящий крестьянский философ. Он с горечью говорит о грозных приметах оскудения природы. Исчезают на глазах гуси, утки, журавли и тетерева. «И куда оно все девалось! Даже злой птицы не видать. Пошли прахом и орлы, и соколы, и филины… Меньше стало и всякого зверья...» Обмелели и обезрыбели реки, поредели леса. «И рубят их, и горят они, и сохнут, а новое не растет». Народным чутьем пробивается пастух к пониманию законов экологического равновесия, нарушение которых угрожает большой катастрофой. «Жалко! — вздохнул он после некоторого молчания.- И, (*176) Боже, как жалко! Оно, конечно, Божья воля, не нами мир сотворен, а все-таки, братушка, жалко. Ежели одно дерево высохнет или, скажем, одна корова падет, и то жалость берет, а каково, добрый человек, глядеть, коли весь мир идет прахом? Сколько добра, Господи Иисусе! И солнце, и небо, и леса, и реки, и твари — все ведь это сотворено, приспособлено, друг к дружке прилажено. Всякое до дела доведено и свое место знает. И всему этому пропадать надо!» А причину природного оскудения пастух видит в нравственной порче человека. Может, и стал народ умней, но зато и подлей. «Нынешний барин все превзошел, такое знает, чего бы и знать не надо, а что толку?.. Нет у него, сердешного, ни места, ни дела, и не разберешь, что ему надо… Так и живет пустяком… А все отчего? Грешим много, Бога забыли… и такое, значит, время подошло, чтобы всему конец».
Об этой же тревожной любви-жалости к истощающейся природе и духовно обнищавшему человеку поет пастушеская свирель: «а когда самая высокая нотка свирели пронеслась протяжно в воздухе и задрожала, как голос плачущего человека… стало чрезвычайно горько и обидно на непорядок, который замечался в природе. Высокая нотка задрожала, оборвалась, и свирель смолкла».
К этой группе рассказов примыкает пронзительный чеховский «Ванька» и знакомая с детства каждому русскому человеку «Каштанка», в которой жизнь простых людей, безыскусных и непритязательных, сталкивается с сытой, но «придуманной» жизнью цирка. И когда перед Каштанкой, познавшей все прелести «хождения в струне», все трюки отрепетированной жизни, возникает возможность вернуться назад, к простоте и свободе,- она «с радостным визгом» бросается к столяру Луке Александровичу и его сыну Федюшке. А «вкусные обеды, ученье, цирк» — «все это представлялось ей теперь, как длинный перепутанный, тяжелый сон». Особо выделяется в творчестве Чехова второй половины 80-х годов детская тема, во многом опирающаяся на традиции Толстого. Детское сознание дорого Чехову непосредственной чистотою нравственного чувства, незамутненного прозой и лживой условностью житейского опыта. Взгляд ребенка своей мудрой наивностью обнажает ложь и фальшь условного мира взрослых людей. В рассказе «Дома» жизнь четко подразделяется на две сферы: в одной — отвердевшие схемы, принципы, правила. Это официальная жизнь (*177) справедливого и умного, но по-взрослому ограниченного прокурора, отца маленького Сережи. В другой — изящный, сложный, живой мир ребенка. Сюжет рассказа довольно прост. Прокурор Евгений Петрович Быковский узнает от гувернантки, что его семилетний сын Сережа курил: «Когда я стала его усовещивать, то он, по обыкновению, заткнул уши и громко запел, чтобы заглушить мой голос».
Теперь «усовещивать» сына пытается отец, мобилизуя для этого весь свой прокурорский опыт, всю силу логических доводов: «Во-первых, ты не имеешь права брать табак, который тебе не принадлежит. Каждый человек имеет право пользоваться только своим собственным добром… У тебя есть лошадки и картинки… Ведь я их не беру?..
— Возьми, если хочешь! — сказал Сережа, подняв брови.- Ты, пожалуйста, папа, не стесняйся, бери!»
Над детским сознанием не властна мысль о «священном и неприкосновенном праве собственности». Столь же чужда ему и сухая правда логического ума:
«Во-вторых, ты куришь… Это очень нехорошо!.. Табак сильно вредит здоровью, и тот, кто курит, умирает раньше, чем следует.… Вот дядя Игнатий умер от чахотки. Если бы он не курил, то, быть может, жил бы до сегодня...
— Дядя Игнатий хорошо играл на скрипке! — сказал Сережа.- Его скрипка теперь у Григорьевых!»
Ни одно из взрослых рассуждений не трогает душевный мир ребенка, в котором существует какое-то свое течение мыслей, свое представление о важном и не важном в этой жизни. Рассматривая рисунок Сережи, где нарисован дом и стоящий рядом солдат, прокурор говорит: «Человек не может быть выше дома… Погляди: у тебя крыша приходится по плечо солдату...» — «Нет, папа!.. Если ты нарисуешь солдата маленьким, то у него не будет видно глаз». Ребенок обладает не логическим, а образным мышлением, наподобие того, каким наделена у Толстого Наташа Ростова. И мышление это, по сравнению со схематизмом взрослого, логического восприятия, имеет неоспоримые преимущества.
Когда умаявшийся прокурор сочиняет заплетающимся языком сказку о старом царе и его наследнике, маленьком принце, хорошем мальчике, который никогда не капризничал, рано ложился спать, но имел один недостаток — он курил, то Сережа настораживается, а едва заходит речь о смерти принца от курения, глаза мальчика подерги-(*178)ваются печалью, и он говорит упавшим голосом: «Не буду я больше курить...» Весь рассказ — торжество конкретно-чувственного над абстрактным, образного над логическим, живой полноты бытия над мертвой схемой и обрядом, искусства над сухой наукой. И прокурор вспомнил «себя самого, почерпавшего житейский смысл не из проповедей и законов, а из басен, романов, стихов...»