Лекция: Туда, где сладкозвучнее сирены

Те, кто мне был когда-то в душу вхож...

Где друг мой Хомутов с лицом гиены

Все точит на меня свой ржавый нож.

 

Туда, где я сама всему виною,

Но где еще душа моя светла.

Где под степной ковыльною звездою

Я не умела долго помнить зла.

 

Туда, где не нашедши оправданья,

Слезою вспять седой Яик течет...

Где над могилой мамы – звезд мерцанье...

Все остальное, право же, не в счет.

 

Стоит отметить важные акценты в этом своеобразном подведении итогов минувших лет:

– родина была жестока с героиней («вот Бог, а вот – порог»);

– у героини противоречивый характер и отходчивая душа («я сама всему виною»; «еще душа моя светла»; «я не умела долго помнить зла»);

– родине одиноко, и героиня возвращается («спешу я, под собой не чуя ног»);

– на родине героиню встречают литературные льстецы и конформисты («сладкозвучнее сирены те, кто мне был когда-то в душу вхож»; Хомутов «точит на меня свой ржавый нож»);

– на родине остались только печальные воды реки, могила матери («слезою вспять седой Яик течет»; «над могилой мамы – звезд мерцанье»);

– «все остальное, право же, не в счет».

Будучи во многом жесткой в оценках, героиня стихотворений Кан, в конечном счете, всегда оказывается участливой и отзывчивой. Подобно матери, она как бы «удочеряет-усыновляет» своих прежних соперников и даже, условно говоря, «старших братьев» и «сестер». Так бывает в лихолетье, когда дети остаются одни, и кто-то из них принимает на себя бремя общих забот.

Это скрытое, по штрихам только угадываемое «материнство» – существеннейшая черта поздней лирики поэтессы («самое женское в мире занятие хлебные крошки сметать со стола»; «детские слезы в подол собирать»). Оно объемлет собою и суровые замечания, и ласку обиженному или маленькому (теперь уже – «маленькому», в сравнении с нею).

Лирическая героиня стремится покинуть олицетворенную малую родину («мой город степной на полынном просторе»), но при этом заботливо беспокоится:

 

Не слишком ли быстро, однако, бегу?..

А вдруг ты однажды меня не догонишь –

На льду оскользнешься, увязнешь в снегу,

Пургой захлебнешься, бураном застонешь?..

 

Мотив «ухода-возвращения» распространен в городской лирике у поэтов, покинувших отчий дом в деревне. У Кан знакомая тема развивается совершенно иначе: героиня оставляет «точку на карте» и уходит в огромные пределы страны – всей русской земли, не боясь потеряться в многолюдье и просторе. Потому что ее внутренний, «экзистенциальный» рост уже не только равен «величине-высоте» города, но и превышает его: героиня жалеет свой прежний городской мир, который прославили ее стихи. В свою очередь, тот сетует на нее, почти зеркально повторяя прошлое, когда юная поэтесса с горечью предъявляла ему свои упреки.

Заводя речь об Оренбурге, Кан выделяет в нем две очень важные удручающие черты, которые, пожалуй, характерны и для всей России: самовластное «ханство» и мелкотравчатое «хамство». Поэт для среды, пронизанной подобными приметами, фигура неудобная и избыточная. Его внутренняя свобода в координатах чванства и мещанства будто уличает их носителей в ложном устроении собственной и окружающей жизни.

 

О, как они едины в этот миг –

И хам, и хан, клеймящие поэта...

Увы, мой город, вовсе не из книг

Мне довелось узнать однажды это!

 

В оренбургских стихах Кан почти всегда обращается к родным местам не иначе как «мой город» и жалеет его, как живое, страдающее существо, зажатое в пыточных, раскаленных клещах «меж пошлым хамством и надменным ханством». Эти два ненавистных обстоятельства терзают отчий край из года в год, из века в век. Художник, не отрекаясь от горьких слов, «обнимает» родину своей затаенной любовью, растроганно говорит о ростках чистоты и искренности, которые видны в детях нового времени, продолжающих традиции «эпохи верности старинной»:

 

Неплюевский кадетский корпус.

Весна. Присяга. Оренбург.

 

… Пусть честь и доблесть, и победа

Ведут по жизни сыновей.

И чепчики взмывают в небо

Искристой стайкой голубей.

 

Где светом радужным лучится

Душа воскресшая Христа...

Она, святая голубица,

Как Русь цветущая, чиста!

 

Тут и достоинство кадетов, и чистота девичества («восторженный девичий возглас»), и скрытая мысль о хрустальных точках в пространстве России, в которых сохранена в качестве духовного идеала Святая Русь. Причем, высота этого древнего русского понятия непререкаема и сопоставима с Христовой истиной («душа воскресшего Христа <...> как Русь цветущая, чиста»). А процветание родины напрямую связано с ее «воскрешением», когда все низкое в ее облике будет отринуто и избыто.

Оренбург для Дианы Кан стал слепком с облика современной России. Детали этих мест вошли в душу автора одновременно с первыми стихами, накрепко связав ее с той пядью земли, от которой началось глубокое, непрерывное врастание поэтессы в русскую культурную и духовную почву.

Она постоянно ведет беседу со своим городом:

– «мой город степной на полынном просторе»;

– «мой город – мой данник и кровник, и брат»;

– «увы, мой город»;

– «мой город, как ты без меня»;

– «мой Оренбург, ну в чем ты виноват».

Перед нами – отношения близкие, когда стойкая душа способна преодолеть ссору и восстановить разорванные связи посредством собственной воли. В данном случае – воли художественной.

Когда речь заходит о Самаре, Москве ли, Питере, о современной России как таковой – гнев и нежность авторской речи свидетельствуют, в первую очередь, о ее родовых акцентах: разговор идет между своими, о своем и ради своего. Все остальное может быть только в качестве следствия этого «глубинного» диалога, в ходе которого выстраивается, в частности, и отношение к внешнему собеседнику, условно говоря, «не-своему». Между тем, чаемая гармония внутренних взаимосвязей неизбежно приведет к доброжелательности всех иных контактов. И здесь – отличие от распространенных сегодня поношений России, главный источник которых – восприятие ее в качестве временно актуальной территории, но не родины, единственной и любимой, несмотря ни на что.

У Дианы Кан образ города всегда подразумевает его обитателей, хотя порой замещает их, отодвигая на второй, общий план, и «очеловечивается», вбирая в себя многие частные черты характеров. Сравнительно редко город превращается в отчетливые декорации, на фоне которых разыгрываются людские коллизии.

 

Осенний выбор невелик...

Кто там лицом к стеклу приник,

Расплющив нос курносый?

Неужто это наша дочь

Наивно хочет нам помочь,

С окна стирая слезы?

 

Она глядит, а мы идем...

Вон, мама под руку с дождем,

В обнимку с ветром папа.

И ветер, папин друг, вот-вот,

Сорвавши с папы, унесет

Единственную шляпу.

 

Сорвет с озябшей мамы шаль

(А маме шаль ничуть не жаль!)

И унесет на небо.

А поутру ее вернет,

И шаль на город упадет

Пушистым первым снегом.

 

Только то, что связано с героиней, здесь может видоизменяться, подобно шали, превратившейся в утренний снег – все остальные образы привязаны к сюжету стихотворения. Они могут быть развернутыми, однако способности к метаморфозам у них нет. И этот небольшой смысловой штрих содержит скрытое указание на возможности героини влиять на пространства и явления.

Однако перед читателем – камерная картина. Как правило, Кан стремится к сценам протяженным, многофигурным, разнонаправленным – по авторским акцентам, попутным репликам. Для нее важно ощущение большого пространства, из которого она может приходить в пространство малое и обживать его. Такое возвратное движение позволяет поэтессе сопрягать объективное и личное и воспринимать родную землю во всей ее широте и узнаваемой конкретности[1].

В стихотворениях Дианы Кан самых разных лет то явно, то исподволь звучит тема первородства. Для нынешнего времени, когда рынок стремится представить нравственный закон как что-то умозрительное и искусственное, такое внимание поэтессы к понятию библейскому оказывается и охранительным по отношению к своей земле, и в какой-то степени наступательным – в координатах духа. По существу, эта тема связана с непрерывностью жизни, ее смыслом и системой ценностей.

 

В междуречьи Самарки и Сока,

Своевольем своим знаменит,

Закаленный ветрами с востока,

Избочась, гордый город стоит.

 

Задохнувшись в пути от удушья –

Так спешили! – Самарка и Сок,

Прибежавшие из Оренбуржья,

Вопрошают: «Ну, как ты, сынок?..».

 

Мрачно буркнет: «А вы что-то долго.

Да, к тому ж, обмельчали вконец.

Полноводная тетушка Волга

Мне отныне и мать и отец.

 

Нет реки знаменитее Волги!

Рядом с ней буду я на виду.

И в предания, и в каталоги

Гордым городом волжским войду...».

 

Молча слушали горькие речи

Сок с Самаркою… В чем их вина?

Междуречье, мое междуречье:

Меж речами царит тишина.

 

Ну, а город у Волги склонился…

Сколь таких по Руси у нее,

Что родством достославным гордится,

Позабыв первородство свое.

 

Что с того, что давно он не молод?

Своевольем своим знаменит

Талым снегом умывшийся город,

Что у пристани волжской стоит.

 

Герб с козлом поместивший на знамя,

Европейские шпили вознес.

Азиатски горит куполами –

Тяжело удержаться от слез!

 

Перед читателем разворачивается сюжет почти житейский:

– отец-мать спешили к сыну;

– сын упрекнул их и отрекся от родной крови;

– сын избрал в родители влиятельную фигуру;

– отец-мать онемели от печали;

– сын со временем постарел и отказался от вчерашней значительной родни;

– сын старается «прилепиться» к новой знатной персоне;

– у сына приметы прожитой жизни комичны и нелепы.

 

На примере действующих лиц автор, практически, дал картину современной России, пренебрегающей собственными корнями и достоинством, кланяющейся западному респектабельному миру. Свободно написанная история склоняется к народной сказке. И это приметы сознательно выбранной интонации – ненавязчивой, лишенной декларативности и дидактики и определенно сплетающейся с притчей, имеющей универсальное смысловое поле. Стихотворение геополитического ракурса, который дан простыми средствами. Поэтому поэтическое письмо Кан здесь заслуживает более пристального внимания.

Уже в самом начале сюжета поэтесса в четырех строках представляет читателю характеристики города:

– географическую («в междуречьи Самарки и Сока»);

– историческую («закаленный ветрами с востока»);

– по репутации («своевольем своим знаменит»);

– по реальному нраву («избочась, гордый город стоит»).

«Избочась» – чрезвычайно важная реальная черта города, отчасти показывающая и рассказчика, его угол зрения. Не отказываясь от собственного видения, Кан соединяет личное с общим, тем самым объективируя картину и олицетворенного героя. В результате портрет города не кажется частным «высказыванием» портретиста.

С теплотой воплощены в стихотворении образы рек Самарки и Сока. Будто оправдывая свою фамилию[2] и биографию, поэтесса представляет их, «прибежавших из Оренбуржья», в виде хлопотливых любящих родителей, старомодных и простосердечных, потрясенных отречением сына («задохнувшись в пути от удушья – так спешили!»; «ну, как ты, сынок?»; «молча слушали горькие речи»; «в чем их вина?»).

В момент отказа потомка от кровных уз материнства и отцовства первый раз звучит подчеркнуто собственный голос автора: «Междуречье мое, междуречье: меж речами царит тишина». В этом приглушенном вздохе – молчание, павшее на землю после отречения сына от родителей; нравственное «отсутствие» родового звена-города в пространстве между реками; порушенное чувство преемственности поколений – беда сегодняшней России.

Впоследствии город, взявший себе родство «достославное», но не получивший предполагаемых выгод и «талым снегом умывшийся», начал присматриваться к иным вельможным именам – будто продолжая прежнее отречение и утверждая собственное «своеволие»: «европейские шпили вознес» – «азиатски горит куполами». И заключительные строки автора – «тяжело удержаться от слез» – как будто продиктованные взглядом на слепящие «купола», на самом деле – о горьком смехе сквозь слезы: и от глупого, самочинного совмещения Запада с Востоком, и от глубокой печали, отсылающей современника к ветхозаветному рассказу о том, как первородство поменяли на чечевичную похлебку.

Похожие отношения складываются у Кан с Москвой. Находя совершенно безжалостные слова, характеризующие столицу, забывшую о собственном высоком предназначении, автор подчас адресует ей и сердечные строки. Это разговор на равных.

Способность Дианы Кан говорить о большом и малом содержательно позволяет ей охватывать самые разные стороны реальности. Вместе с тем, в ее стихах совершенно отсутствует избыточность деталей, что для многих современных авторов оказывается творческим тупиком, поскольку, по народной поговорке, «за деревьями леса не видно». И почти всегда личное отношение к предмету, событию, человеку в поэзии Кан выходит за рамки частного и становится художественным обобщением, в котором присутствует и автор, и какая-то высшая гармония: «Пускай я лгу… Но этот стих правдивей моего дыханья».

С пережженной в душе отчаянностью лирическая героиня говорит о столице, жестокой к «приблудно-беспортошным»: «таких, как я <...> смеясь, прицельно бьющая с носка». В ее словах – горечь душевно-сильного художника из провинции, израненного в столкновениях с антагонистами – носителями московского гонора. В стихотворном изображении первопрестольная выглядит как вполне хищная территория, но именуется: «мать Москва». В свою очередь, старый имперский центр («батяня добрый Питер») предстает в виде неуклюжего подвыпившего разбойничка («хоть все бока поободрал-повытер»). Грубоватый папаша, который и прибить может для порядка, для почтения – «так это ж ты совсем не по злобе».

Примечательно, что Москва-мать тут как не родная, будто мачеха – рациональная и черствая. Питер – и простоват, и недалек, но ему «от всей Руси земной поклон». Тогда как о нынешней столице, словно сквозь сжатые зубы: «а все же хороша ты» – своего рода красота зла, душепагубная прелесть.

В этой семье Самара – золовка, красующаяся собой, усвоившая все порочные «столичные науки» – «лупить с носка, чужие драть бока, с наскока двери открывать без стука». Однако упрек лирической героини Самаре иного толка:

 

Бравируя своей столичной спесью,

Не убоявшись Бога и греха,

Ты к малым городам своим и весям,

Как мачеха, надменна и глуха.

 

Самара оказывается очень похожей на Москву своим женским началом, нереализованным в должной полноте и доброте. И потому-то для Самары героиня находит слова беспощадные:

 

Раскрашенная вся и расписная,

Как шлюха, от бровей и до пупа...

Да что сказать?

Столица запасная,

Как девка загулявшая, глупа.

 

В стихотворении заметен отголосок сказочного сюжета о глупом отце, злой мачехе и тщеславной мачехиной дочке (несмотря на то, что золовка, по старой родовой росписи – сестра мужа или жена сына). Главной положительной фигурой в подобном несчастливом семейном кругу становится идеальный образ столицы. Он сияет в надмирном пространстве, но в действительности – увы! – только контрастно подсвечивает эгоизм и тщеславие современных российских «центров», на деле предавших свое предназначение: столицы – быть матерью городов русских, а запасной столицы – их родной сестрой.

Это – онтологическое чувствование, только отчасти отраженное в авторской биографии и внешних предметах, в личном и социальном. Важнейшие соответствия в таком противостоянии не земные, а небесные. И главная горечь – от ужасающего несовпадения реального и Порученного Свыше.

В сознании героини Оренбург и Самара постоянно спорят, обладая собственными изъянами и достоинствами. Точно так же вступают в противоречия Москва и Питер, столица и провинция. В фокусе судьбы поэтессы пространства, в которых ей довелось вступать в борения, сосредоточены в этих четырех городах. Южный, азиатский Термез, где прошло детство, оказывается за пределами координат, в которых мыслится родина, лишь приметы прошлого иной раз заденут сердце. Но небольшие городки, станционные поселки, как и скромные реки, во множестве текущие по русской земле, принимают от героини сочувствие и нежность. Они покорны, лишены глупого чванства и живут своей незнаменитой жизнью, которая становится фундаментом исторического существования России («девочка со станции Налейка»; «чудная станция с названьем Пачелма»).

Вместе с тем, в стихах Кан противостояние Оренбурга и Самары соединено с реками, которые их омывают.

 

Внимает Волге – хороша! –

Седой Урал-соседушко...

Пусть вечно длится, не спеша,

Их ладная беседушка.

 

Урал и Волга – союзницы героини, они принимают ее в свои воды, в свое мистическое тело: «Я вброд Урал переходила, переплывала Волгу всласть».

Тогда как города исторгают ее, будто занозу: «Ждут – не дождутся, что уеду… Спасибо, вслух не говорят!».

«Самость» Самары отзывается и в речках-воложках, претендующих на звание главного истока великой реки. Но здесь поэтическая интонация теплеет и приобретает материнские оттенки, образ автора почти совпадает с образом «Волги – матушки родной».

 

Ах, эти воложки! Галдят,

Стекая прямо с небушка.

Живой водицею поят

Самарский скусный хлебушко.

 

Одна другую вразнобой

Перекричать стараются...

И с Волгой – матушкой родной –

В объятиях сливаются.

 

У реки есть течение и перемены ее состояний, реки – протяженны. Тогда как города – локальны и эгоистичны по своей сути. Героиня дышит воздухом всего огромного российского пространства, вдыхая его невероятную массу и выдыхая, – будто возвращая ее земле и воде. И потому в городе ей тесно, здесь дыхание затруднено. Поэзия Кан определенно отличается широтой пространств, в которых автор не гостит, а живет («я в реке живу, а не купаюсь», – говорит она в раннем стихотворении от лица русалки – существа воды). И это расширяет читательское понимание ее лирической героини как существа земли: не стихии, но бескрайнего мира, в котором есть место и почве, и влаге речной. В отличие от города, граница которого заметна не только физически, но и духовно.

Развивая образ своевольной Самары, Кан уходит от жесткой инвективы и насыщает стихотворную речь мягкой иронией («все у Самары – самое»; «в Самаре и скворец свистит громчее, чем соловушка»). А затем ведет беседу с неласковым городом по-житейски:

 

Поговорим, родимая, «за жись»...

Ну, что опять насупилась, Самара?

Мирись-мирись и больше не дерись!

 

Детская присказка подчеркивает горькую память, смягченную добросердечностью героини. С печалью говорит она об «огненных зачистках» старой «деревянной лепоты», о новорусских домах, напоминающих «кичливо вставленные зубы». И замечательно точно роняет «очеловеченные» слова в адрес города-антагониста: «Все молодишься?».

Олицетворение Самары в образе собеседницы с неровным характером дает возможность Кан произнести и скрытое глубоко в душе:

 

Мне не за что любить тебя, Самара!

А вот, поди ж ты – все-таки люблю!

 

И возникает абрис фигур двух соперниц, одна к другой – нетерпимых, но на мгновение чуть обнявшихся и уронивших взаимную слезу. В этом, очень женском, стихотворении поэтесса сознательно предстает как героиня с земной биографией: она словно подводит черту под частными коллизиями, отделяя их от противоборств духовных. И город теряет свою непомерную гордыню и обретает домашнее тепло и красоту («твои поныне несравненны стати и улочек пленителен изгиб»; «прильнешь к ногам то сквером, то бульваром»).

Иначе взаимоотношения художника и города предстают в сфере духа. Косная среда отторгает свободное парение мысли и слова, поэт здесь напоминает нищего изгоя. И все же – в нем живут чувство собственного предназначения и способность не потеряться в земном распорядке.

 

Эх, дородна матушка Самара!

Здесь в чести купеческий уют.

Матушке Самаре я не пара.

Нищим здесь, увы, не подают.

 

Для меня ты и такая – праздник!

За тебя хоть в омут, хоть в огонь.

Серебрит мороз – седой проказник –

Мне мою разверстую ладонь.

 

Прячься за вуаль от взоров шалых...

Бог с тобою! Я не жду чудес,

Кутаясь в морозный полушалок

Выцветших простуженных небес.

 

Не вступлю с тобою в поединок...

Господи тебя благослови!

Служат мне подошвами ботинок

Мостовые стертые твои!

 

Тут отчетлив мессианский акцент, когда странник – пророк или певец – незаметен всем остальным, но и неподвластен им. Он способен видеть окружающее почти с высоты небес, тогда как его босая стопа сквозь стертую уличную брусчатку соединяется с родной землей. В душе у него нет соревновательности по отношению к городу: «кто – кого?». И его песня проникнута душевной щедростью и глубокой печалью.

Исчезает узкий, местный предмет спора – мифологический и творческий, и Самара через свои предместья поэтически соединяется с остальным земным пространством – традиционным, спокойным, по-семейному уютным.

 

Судьбы драгоценный подарок –

Усталая Волга… За ней

Мерцает ночная Самара,

Как горсть самоцветных камней.

 

… Под пенье дремучей калитки,

Смиряя душевную дрожь,

Беспечным младенцем с улыбкой

Небесной дремоты вдохнешь.

 

Тот путь, что тобою был пройден,

Стал Млечным Путем, говорят...

А взгляд черноглазых смородин

Не есть ли твой истинный взгляд?

 

Жесткость многих строк Дианы Кан сочетается с мягкостью и примирением, которые адресованы тому же поэтическому персонажу. В отличие от живых литературных фигур, художественные характеристики которых почти графичны, разговор автора с городами обладает палитрой самых разных оттенков. Он часто возобновляется, отталкиваясь от однажды обозначенной позиции, и не продолжает прежнюю поэтическую мысль одномерно, что во многих почвенных стихах сегодня стало, увы, дурным кликушеским правилом, но придает ранее сказанному объем – исторический, нравственный, личностный. Таковы темы Оренбурга и Самары, провинции и столицы.

Отзываясь о Москве конца 80-х годов почти с нежностью, Кан связывает образ весенней столицы с пробуждением собственного поэтического дара. Столица тех лет пока еще хранила очарование своих маленьких улиц и отблески прежней доблести, давней святости, хотя уже близились обманные перестроечные времена, а за ними – подлость и бесчеловечность 90-х. Но уже тогда в студентке, с восторгом взирающей на цветущую возле университета майскую сирень, начало оформляться духовное правило, которое в более поздние годы окажется своего рода императивом стихотворений Дианы Кан: «Сквозь смуту, морок, маяту цвести победным пятицветьем».

Жизнелюбие позволяет не вычеркивать из списков живых всякого оступившегося, упавшего в грязь и низость человека. Точно так же – город, в особенности, если он – первопрестольная столица России, пусть и забывшая о собственном долге перед землей русской и ее народом.

 

Глубинка русская, крепись!

Трудись, родная дотемна.

Такая, знать, приспела жисть,

Что ты столице не нужна.

 

Задорно заголивши пуп,

Кокошник сдвинув набекрень,

С любым залетным – люб, не люб! –

Ей нынче пировать не лень.

 

С любым, как с любым в пляс идет,

Весельем чумовым зайдясь.

Поберегись, честной народ –

Ей все равно, что грязь, что князь.

 

Москва, Москва, как та свинья,

Которой не до поросят,

Когда залетные князья

Ее саму вовсю палят.

 

Олицетворение городов и весей, окружающего пространства, рек, явлений – любимый поэтический троп Кан, которым она пользуется виртуозно. Однако подобное мастерство никогда не лежит на поверхности ее стихотворения – оно спрятано внутрь его «художественного организма» и подтверждено естественной авторской интонацией, в которой печаль и сочувствие перекликаются с гневом и негодованием.

Примечательно, что тот порок, в который «упала» столица, соединен с чужаками – «залетными князьями». Низкопоклонство, доступность, беспамятство сердцевины страны фактически отодвигают как лишнее и незначительное всю почву – русскую землю, которая, собственно, и произвела на свет Москву. Отречение от своего рода здесь показано почти яростно, в сравнении с сюжетом стихотворения о гордом городе «в междуречьи Самарки и Сока».

Обезумевшая, изо дня в день пирующая столица контрастно сопоставляется с «глубинкой» («трудись, родная, дотемна»). У Кан «глубинка» – «русская»; «родная»; терпеливая («крепись»). В ней видится некий духовный базальт, на котором стоит российское государство. Называя ее русской и родной, поэтесса неявно обращается к первородству. Чувству, которое нуждается в утверждении и уважении, дается единственно возможное имя.

Привычной задачей провинции издавна считалось сохранять связь с почвой и нравственный закон. Столица же призвана быть центром государства и опекать провинцию. Свой родовой долг «глубинка» исполняет – где лучше, где хуже. Древняя Москва же ныне от своего державного назначения почти отреклась. Хотя и в ней еще остаются точки жизни и духа, однако они почти подпольны и факультативны. Не случайно Кан говорит о себе:

 

Я – подданная русских захолустий.

И тем права пред Богом и людьми.

И приступам провинциальной грусти

Моя любовь к отечеству сродни.

 

… Лицо слезой кровавой умываю,

Впадая временами в забытье...

Но ни на что вовек не променяю

Божественное подданство свое.

 

Ее упрек первопрестольной («когда я из глубинной дали кляну тебя, моя Москва») содержит властное требование хранить прошлое и вести родовую нить в будущее, то есть исполнить предназначенное (к слову, «предназначение» – одно из самых существенных понятий для Кан):

 

Услышь! Но снова вранья стая

Обсела сорок сороков.

Услышь, оглохшая от грая,

Меня на рубеже веков.

 

Подобные слова несутся к столице со всех концов отчей земли. «Сорвется стаей соколиной <...> призыв о доблести былинной с воспламененных уст» – уточним, уже не поэтессы, а проникновенного русского певца, образ которого угадывается в духовном абрисе собственно женского лица автора.

Перед нами – «не стон, не всхлип и не рыданье, не о пощаде жалкий торг», что закономерно могло бы исходить от провинции, униженной и ограбленной городом нуворишей. Но перефразированное наставление гениального полководца А.В. Суворова: «Я – русская! Какой восторг!». По статусу, его должна бы озвучивать или, хотя бы, понимать о себе «моя Москва».

Это «из-под сердца восклицанье», произнесенное поэтессой с азиатским разрезом глаз, свидетельствует о многом: о единстве русской континентальной земли, о соседстве и сотрудничестве многих культур России; наконец, о самоопределении души и сердца Дианы Кан как художника.

Корпус ее стихотворений о городах отличается стилевым разнообразием и легкостью речи, в которой содержатся смыслы важнейшие, как правило, литературой проговариваемые весьма невнятно. Прозрачность личностной позиции, эмоциональная широта и нравственная определенность позволяют автору поддерживать редкую по искренности интонацию, которую узнаёт и ценит тонкий, умный читатель. К тому же, ее строки почти всегда диалогичны, что по нынешним временам – свойство не частое. Оно сообщает стихам подлинный литературный демократизм.

 

Знай, скрипи своим оралом.

Знай, шурши своим пером

Между Волгой и Уралом,

Между Доном и Днепром.

 

Пусть меж Тигром и Ефратом

Сладко соловьи поют.

Нам с тобой туда не надо.

Мы с тобой сгодимся тут.

 

Утечёт рекой по древу

Серебро словес людских.

И степняцкие напевы

Укротят надменный стих.

 

А когда слова умолкнут,

Воцарится вновь покой

Меж Урал-рекой и Волгой,

Меж Днепром и Дон-рекой.

 

Потому что между речью

Свыше Господом дана

Православному наречью

Золотая тишина.

 

Поэзия Дианы Кан неуклонно расширяет собственное художественное пространство и свободу, становится литературным явлением несомненным и, возможно – уникальным для нашего сегодняшнего времени.

 

еще рефераты
Еще работы по истории