Лекция: Фиоретуры

 

Выпив вторую чашку и еще утеревшись платком, Богословский заговорил, не глядя на Володю, довольно угрюмо:

— Должен вас предупредить, Владимир Афанасьевич, по поводу одной частности. Парень вы смазливый, возраст у вас молодой. Насчет любви, влюбленности, вплоть до самых высоких материй и соответственных переживаний, приводящих со временем всех нас в отделы записей актов гражданского состояния, или как оно там называется, дело ваше. Но если вы, коллега, задумаете у меня в больнице с персоналом затеять...

И тут совершенно неожиданно, будничным, угрюмым и даже скучным голосом, Богословский завернул такую сочную и выразительную фиоритуру, что Володя даже оглянулся — нет ли поблизости старушки Дауне.

— Так вот этого, вышеизложенного, — опять интеллигентно продолжал Николай Евгеньевич, — я никак не потерплю и, буде замечу, а замечу, непременно, выгоню в то же мгновение и даже подводу до пристани не дам. В этом именно смысле утверждено за нашей больницей наименование «Богословско-аэропланный монастырь». Предупреждены?

— Предупрежден.

— Предупредил, простите, потому, что прецедент имел место. Теперь же перейдем к нашим делам.

Впоследствии, уже в зрелые годы, вспоминая двухчасовую эту беседу, Владимир Афанасьевич Устименко, человек не робкого десятка, покрывался тем, что в народе именуется «цыганским потом». Прихлебывая пятую чашку чая, поглядывая на Володю цепким, ласково-въедливым взглядом, Богословский атаковывал его таким градом совершенно неожиданных вопросов, так прощупывал со всех сторон его знания, так вдруг разъяренно наступал, так заставлял сомневаться в правильности своих собственных ответов, так переспрашивал и при этом посмеивался, таким потоком своего проклятого «ну, а если, допустим, к данным симптомам присовокупить» засыпал бедного Володю, что тот к исходу второго часа даже побледнел и почувствовал ту тошноту, которую испытывают начинающие верхолазы и новички-пассажиры в авиации.

— Устали? — спросил Николай Евгеньевич.

— Подташнивает что-то, — сознался Володя.

— Это вы за нашей беседой целую плошку варенья уплели, — заметил Богословский. — Тут не менее фунта было. Запейте чайком. Прополощитесь.

«Как же, варенье! — со злобой подумал Володя. — Тоже еще, на варенье валить. Симпатичным прикидывался! Черт, а не мужик!»

И верно, что-то сатанинское почудилось ему в скуластом хирурге-левше, в том, как довольно он пофыркивал и как боком, по-петушиному поглядывал на Володю. Но маленький бой Устименко выиграл, это он чувствовал и понимал. Первый бой с Богословским, впрочем, был словесным, предстояло дело. И Володя даже головой покрутил в предвкушении тех испытаний, которые готовила ему судьба в лице главврача Черноярской больницы товарища Богословского Николая Евгеньевича.

А тот в это время, усевшись на подоконник, уже осведомился у Берты, чем она намерена кормить молодого доктора нынче в обед, и давал ей советы по поводу того, как заставлять доктора Владимира Афанасьевича, хорошего доктора, знающего доктора, хоть и молодого доктора, побольше поправить молоком свое надорванное занятиями здоровье.

«Доктор! — подумал Володя. — Это ведь обо мне — доктор! Я еще и не врач, а он меня уже доктором называет!»

И опять его обуял дух гордыни, ненадолго, впрочем, совсем ненадолго.

— До завтра, — как-то двусмысленно произнес Богословский, — к восьми явитесь, а там посмотрим!

Что означало это «посмотрим»?

— Благодарю за внимание! — сухо ответил Володя. Он тоже был хитрый, как муха, его тоже на мякине не проведешь. «Еще посмотрим, — говорил он себе, расхаживая по скрипящим половицам, — еще поглядим, чем я так уж вам негоден!»

Странное чувство он испытывал: и восторга перед этим человеком, и бешенства. Но восторга было куда больше.

«И вовсе не съел я целый фунт варенья! — опять рассердился Володя. — Тут и было-то всего ничего». Он уже проголодался, больше не тошнило, только при мысли о завтрашнем дне делалось чуть-чуть страшновато. Но весело-страшновато. «Ладно, погодим! — думал Володя. — И ты, товарищ Богословский, не родился хирургом. И ты был, как я!»

Чудовищно наевшись молочным супом, варениками с творогом и сметаной, отдельно сметаной и отдельно творогом с медом, доктор Устименко вышел в сад, положил для солидности рядом с собой Н.И. Пирогова том первый, покусал карандаш и принялся писать любовное письмо Варваре. По саду пробежал, свистя в свисток, маленький беленький мальчик. Берта страшно на нею зашикала:

— Тш-ш, Цезарь, тш-ш, токтор рапотает!

Цезарь, который ввиду малолетства еще не носил штанов, испуганно покосился на Володю и убежал куда-то в смородиновые кусты, откуда долго еще доносились шелест и тоненькое покряхтывание. А Володя все писал, писал. Он и сам не думал, что так давно и сильно любил Варю. Впрочем, ему в его нынешнем восторженном состоянии все казалось несколько крупнее, необычнее, даже как-то грандиознее, чем было на самом деле. И этот сад, и стол, на котором он писал, и дочка или внучка Берты — высокая, сильная, плечистая латышка, и теплые сумерки, и что завтра ему надлежало явиться в кабинет главврача — было необыкновенно, удивительно, первый раз в жизни...

«Мы красная кавалерия, и про нас...» — напевал Володя...

А карандаш его бежал по бумаге.

«Понимаешь, рыжая, — писал Володя, позабыв о том, что предыдущий абзац письма был целиком посвящен любви, — понимаешь, может быть, он меня и прогонит отсюда завтра, этот мучитель, но я не уйду. Я должен поработать с ним и понять, в чем сила этого человека. Кроме того, знай, что когда ко мне в будущем приедет молодой доктор...»

Подумав, Володя жирно замазал «молодой доктор» и написал «студент». «Когда ко мне после четвертого курса на практику приедет студент, я встречу его так, как встретили меня здесь...»

Поразительный вздор писал он весь вечер. И долго потом удивлялся, как Варя разобралась в этой сумятице чувств, мыслей, угроз, наглости и перепуга. Перед ужином доктор Устименко побежал к притоку Унчи — Янче, выкупался под ярким лунным светом, поплавал саженками, оделся, половил в траве какую-то неведомую зверюшку и солидно явился домой. Постель ему была уже приготовлена, в доме трещал сверчок, надо было сосредоточиться, «дать себе отчет», как говаривала Варвара, но Володя не успел — уснул, едва прикоснувшись к подушке, и проспал неподвижно до шести часов.

На обходе Богословский представил Володю персоналу больницы.

— Устименко, Владимир Афанасьевич, студент-практикант, — сказал он без всякого выражения в голосе.

Володя глупо поклонился, ужасно покраснел и спрятался в коридоре за шкафом. Обход продолжался два часа. Потом состоялся разговор с врачами. Устименко никак не мог понять, в чем суть дела, но одно понял навсегда: с Николаем Евгеньевичем шутки плохи. Никакие слезы и покаянные вопли черненькой хорошенькой врачихи ничему не помогли.

— Я вас выгоню, — четко и даже торжественно сказал Богословский, — причем характеристику дам самую скверную. Жаловаться можете кому угодно, известный самодур, главврач Черноярской больницы, поповский сын, кулак и как там еще принято про меня писать в доносах, ничего не испугается. Так и передайте. На этом мы и закончим. Владимир Афанасьевич, вы здесь?

— Здесь! — несколько сдавленным голосом ответил Володя.

— В операционную. Будете мне ассистировать.

В коридоре Богословский задержался. Уже начав мыть руки, Володя заметил возле умывальника седло, вроде велосипедного, повернул его коленкой к себе поближе и уселся.

— Ого! — сказала за его спиной сухощавая, похожая на великомученицу с иконы операционная сестра Мария Николаевна.

Но Володя не придал этому «ого» никакого значения; он удобно сидел и, посвистывая, мылся согласно всем правилам науки.

— Еще свищет! — сказал, входя, Николай Евгеньевич. И добавил: — Молоды вы, батенька, сидя мыться.

Вот, оказывается, к чему относилось ироническое «ого». Володя вскочил, Богословский велел:

— Да уж домывайтесь, чего теперь...

И, нажимая педаль другого умывальника, стал педантично мыть свои поросшие рыжим пухом огромные ручищи. Володя скосил на него глаза: хмурясь, Николай Евгеньевич думал.

К двум часам пополудни операционный день закончился. У Володи дрожали коленки, от напряжения ломило в висках, рубашка прилипла к спине. А Богословский был совершенно свеж, словно и не начинал работать. И, размываясь, напевал:

Гори-гори, моя звезда,

Звезда моя приветная,

Ты у меня одна заветная,

Другой не будет никогда...

Ни одного слова о том, как работал Володя, сказано не было. Может быть, этот врач, похожий на лешего, позабыл про Володю?

Аккуратно повесив полотенце, Богословский внезапно спросил:

— А знаете, кого мы с вами нынче оперировали?

— Это желудочно-кишечное соустье?

— Нет, прободение. Сидилев, бухгалтер бывший наш больничный. Все он, знаете ли, помогал Сутугину на меня доносы писать, четырнадцать доносов в самые различные места. Убрали наконец старикашку в Заречье — и вот судьба. Супруга Сидилева совершенно убеждена, что я его нарочно зарежу, еще утром всем нашим официально объявила. А мне, перед тем как начали ему наркоз давать, ужасно, скажу по совести, неприятно было. Смотрит на меня старик — и вижу я по его взгляду: искренне думает, что наступил час кровавой моей мести. Ах ты боже мой, пакость какая!

Богословскою даже передернуло, и выражение горечи появилось на его лице.

— Зачем же он это все писал? — тихо спросил Володя.

— Да разве он один? — удивился Николай Евгеньевич. — По сравнению с другими он еще дитя, ангелочек. Тут такие события происходили в свое время.

Миновали тамбур, еще коридорчик, другой — вышли, как показалось Володе, в хвостовое оперение фантазии архитектора фон Шлаубе. За круглыми, настежь открытыми окнами шелестели березы. Сиделка поднялась навстречу Богословскому, он коротко ей кивнул. Володя тоже спокойно кивнул, не ожидая позора, который уже готов был обрушиться на бедную его голову.

Николай Евгеньевич сел возле больного на крашенную эмалевой краской табуретку, взял жилистую, желтую, тяжело-беспомощную руку, посчитал пульс. История болезни лежала недалеко, на тумбочке. Устименко мог взглянуть в нее хоть краем глаза, и тогда все бы обернулось иначе, но врожденная порядочность помешала ему сделать это.

— Егоров! — окликнул Богословский.

— Нет, что вы, — сказала сиделка, — он, Николай Евгеньевич, как привезли — совсем плохой...

— Посмотрите, — велел Богословский Володе. — Обследуйте и подумайте.

Сиделка услужливо помогла Володе увидеть то, что он принял за карбункул. Все, в общем, было до обидного ясным. Ужели Богословскому стоило демонстрировать Устименке такой элементарный случай?

— Ну? — спросил погодя Богословский.

— Надо оперировать, — ответил Володя.

— Вы убеждены? Учтите, что Егоров работает в артели, изготовляющей валенки.

Ох, не следовало ему пропускать это замечание насчет валенок мимо ушей. Но горяча молодость, горяча и обидчива. «При чем здесь валенки?» — скользнула мыслишка. — Шуточки шутите, доктор Богословский!»

— Оперировать надо непременно, — сухо произнес Устименко. — Посмотрите сами, какой отек. И общие явления тяжелые. Локализация на шее карбункула может привести к менингиту.

Все с большей и большей неприязнью смотрел на Володю своими чуть раскосыми, татарскими глазами Богословский.

— Ну-с? — спросил он. — Как будете оперировать?

— Крестообразный надрез, проникающий до здоровой ткани, отсепаровка краев кожньх лоскутов, разумеется, удаление омертвевших тканей, вскрытие затека, широкое дренирование полости...

Сиделка вдруг скорбно вздохнула.

— И бактериологическое исследование отделяемого вам не кажется необходимым? — неприязненно-спокойным голосом сказал Богословский. — А? Ведь ошибочка может произойти непоправимая.

Больной слабо застонал, заметался.

— Возьмите историю болезни, доктор Устименко, — без всякого сарказма, но нажимая на слово «доктор», произнес Николай Евгеньевич.

И, обернувшись к сиделке, велел ей куда-то сбегать — это Володя слышал уже как сквозь сон, но все-таки понял: щадит его Богословский.

 

еще рефераты
Еще работы по истории