Лекция: ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 страница

1. Для чего предназначена загрузка ОС в безопасном режиме?

2. Для чего предназначена загрузка последней удачной конфигурации ОС?

3. Какие способы восстановления ОС вы знаете? Кратко охарактеризуйте их.

 


[1] Мультипрограммирование – это способ организации вычислительного процесса, при котором в памяти компьютера находится одновременно несколько программ, попеременно выполняющихся на одном процессоре

ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ ЛЮДЕЙ

Серия биографий


 

Алексей Варламов

ПРИШВИН


Основана в 1890 году

Ф.Павленковым

И продолжена в 1933 году

М. Горьким


ВЫПУСК

1048 (848)


 


МОСКВА

МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ 2003


Фотоиллюстрированный материал предоставлен издательству Л. А. РЯЗАНОВОЙ и В. В. КРУГЛЕЕВСКОЙ

Автор выражает глубокую благодарность Н. М. СОЛНЦЕВОЙ, В. Я. КУРБАТОВУ и П. В. БАС И НС КОМУ

за замечания и пожелания, высказанные по прочтении рукописи этой книги.

Автор благодарит заведующую Музеем М. М. ПРИШВИНА

Л. А. РЯЗАНОВУ и научного сотрудника Музея Я. 3. ГРИШИНУ

за помощь в работе, советы и замечания.

приносит благодарность за поддержку филологическому факультету МГУ им. М. В. Ломоносова.

 

© Варламов А. Н., 2003

© Рязанова Л. А., Круглеевская В. В.,

составление фотоиллюстративного

ряда, 2003 © Издательство АО «Молодая гвардия»,

художественное оформление, 2003

ISBN 5-235-02548-2


ВСТУПЛЕНИЕ К ТЕМЕ

У этой книги несколько героев. Самый главный — конеч­но, тот, чье имя вынесено на переплет. Но человек этот обладал такими удивительными свойствами, так хорошо знал природу вещей, людей, деревьев, птиц и зверей, так умел прятаться и маскироваться, что голыми руками его не взять. И я, принимаясь за книгу, не знал, чем она окончится и ку­да заведет меня мой загадочный персонаж, сумею ли понять его и проникнуть в его тайну.

Казалось бы, чего проще — перед нами восемь томов его сочинений, и среди них добрая половина автобиографичес­ких, несколько книг его жены Валерии Дмитриевны и кни­га воспоминаний о нем. Наконец, перед нами четыре издан­ных тома его дневников, охватывающих период с 1914 по 1925 год (всего этих томов должно быть двадцать пять!). Пи­сали о нем многие замечательные русские и советские по­эты и прозаики (хотя, как увидим дальше, писали весьма противоречиво), высоко ценили критики, литературоведы и литературные начальники.

С легкой руки некоторых из них в нашем сознании дол­гое время существовала легенда о Пришвине как тайновидце, волхве и знатоке природы. Однако сам Пришвин при­знавался, что пейзажей не любит и писать их стыдится. И пишет вообще о другом. А место свое в литературе опреде­лил так: «Розанов — послесловие русской литературы, я — бесплатное приложение. И все...»'

Сказано это было в 1937 году, что в комментариях не нуждается. И так возникает еще один сюжет и еще один ге­рой — Василий Васильевич Розанов, образ которого тянется через долгие годы пришвинской жизни. Культура развивает­ся в диалоге, и Пришвин, хотя и стоял особняком в литера­туре (даже дачи в Переделкине у него не было, не участво­вал он в писательских комиссиях, разве что в Малеевке бы-

 


вал иногда), не исключение, а скорее подтверждение этого правила. Писатель, которого с легкой руки законодательни­цы высокой литературной моды начала века Зинаиды Нико­лаевны Гиппиус часто упрекали в без-человечности, болез­ненном самолюбии и самолюбовании, был насквозь диало­гичен, и только через диалоги и полемику может быть оце­нен и понят. Поэтому писать о Пришвине — это писать об эпохе, в которой он жил, и о людях, с которыми он спорил, у кого учился, кого любил и кого недолюбливал. Это верно по отношению к биографии любого писателя, но к Пришви­ну приложимо вдвойне, потому что не одну, а несколько эпох прожил этот человек, родившийся в семидесятые годы XIX века и умерший в пятидесятые XX, много чему был сви­детель и испытатель и все, что видел, кропотливо заносил в свой великий Дневник — главное и до сих пор не прочитан­ное произведение, бережно сохраненное для нас его женой Валерией Дмитриевной.

Традиционно принято считать, и эта точка зрения нахо­дит отражение во многих исследованиях, что творческий путь Пришвина — это путь от модернизма к реализму. Или так: от реализма к модернизму и опять к реализму. Но что-то здесь не сходится. Ни «Осударева дорога», ни «Корабель­ная чаща» не укладываются в рамки реализма, как бы ши­роко и благожелательно мы это понятие ни толковали.

Пришвин, и в этом едва ли не главная его особенность, осознавая свою органическую связь со старой дореволюци­онной русской традицией («Старый писатель, как превос­ходный старый трамвай, но гордиться тут нечем советскому человеку — сделан при царском правительстве»2), полагал непременным условием таланта, сущностью его — чувство современности и уподоблял это чувство способности пере­летных птиц ориентироваться в пространстве. В 1940 году он сказал: «Писатель должен обладать чувством времени. Ког­да он лишается этого чувства — он лишается всего, как про­дырявленный аэростат»3.

Тем более удивительно, что в 1943 году в деревеньке Усолье под Переславлем-Залесским он записал в дневнике: «Вчитывался в Бунина и вдруг понял его, как самого близ­кого мне из всех русских писателей...

Бунин культурнее, но Пришвин самостоятельнее и силь­нее. Оба они русские, но Бунин от дворян, а Пришвин от купцов»4.

Появление Бунина на страницах пришвинского Дневни­ка и закономерно, и неизбежно, и поразительно. Порази­тельно тем, что, в отличие от устремленного к современно-

 


сти Пришвина, Бунин до конца дней любил Россию древ­нюю, и чем древнее, тем она ему была дороже, и не перено­сил России новой, советской, которую пытался не только понять, но и принять Пришвин и которой служил если не он сам, то его любимые герои. А неизбежно имя Бунина в контексте пришвинского творчества потому, что здесь столкнулись не просто две крупные личности, два мировоз­зрения или даже два класса, но два русских времени: про­шедшее и будущее.

Оба они принадлежали к одному поколению, были зем­ляками и прожили долгие, хронологически совпадающие жизни; в судьбах этих писателей есть странное равновесие схожих и разительно отличных черт, внешних и внутренних совпадений, относящихся к детству и ранней молодости, и едва ли не первая и главная из них — бедность и неровные, изломанные отроческие годы, из которых трудно было вы­биться в люди. Есть удивительные точки сближения в их дальнейшем творческом пути, поразителен их глубочайший диалог о России, русской революции, народе, вере в Бога, который заочно, сами того не ведая, вели они и в своих дневниках, и в художественной прозе.

С помощью Бунина, как мне кажется, Пришвина легче понять. Михаил Михайлович был человек таинственный и непростой, мало перед кем раскрывался, если не считать Дневника, — но ведь даже дневник, каким бы искренним он ни был, освещает лишь часть человеческого «я» и под вполне определенным углом зрения, многие вещи затеняя и пряча.

Бунин — величина абсолютная как солнце, Бунин — рез­кий свет, Пришвин — кладовая полдневного светила, пере­ход от тьмы к свету и от света к тьме, и как тень невозмож­на без света, так таинственное царство подземных корней невозможно без солнца… Но не только в этом дело.

«Есть люди такие, как Ремизов или Бунин, о них не зна­ешь, живы ли, но их самих так знаешь, как они установи­лись в себе, что не особенно и важно узнать, живут они здесь с нами или там, за пределами нашей жизни, за грани­цей ее», — писал он ровно за год без трех дней до смерти Бунина5.

Был у Пришвина и злой его гений, противник. Тоже за­мечательный писатель — тезка Тургенева и Шмелева, Иван Сергеевич Соколов-Микитов. Это именно он обронил о Пришвине, которого долгие годы хорошо знал: «Пришвин (...) на своем эгоизме, со своей эгоистической философией отдавал сердце лишь себе самому и «своим книгам», пита-


ясь, впрочем, «соками», (...) был красив, но вряд ли храбр… как городской барин и интеллигент»6. Про внутреннюю связь Бунина и Пришвина он высказался так: «И в человеческой, и в писательской жизни шел Пришвин извилистым сложным путем, враждебно несхожим с писательским путем Ивана Бунина — ближайшего его земляка (быть может, в различиях родового и прасольско-мещанского сословий скрывались корни этой враждебной непохожести). Пришви­на иногда называли «бесчеловечным», «недобрым», «рассу­дочным» писателем. Человеколюбцем назвать его трудно, но великим жизнелюбцем и «самолюбцем» он был несомненно. Эта языческая любовь к жизни, словесное мастерство — ве­ликая его заслуга»7. Впрочем, здесь, кажется, примешалось личное. Хотя о главном в Пришвине — той самой любви к жизни — сказано, несомненно, точно.

 


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ГЕНИЙ ЖИЗНИ

Глава I ДЕТСТВО

Писателями не становятся — рождаются. Сам Пришвин, правда, при этом оговаривал: «Родятся поэтами почти все, но делаются очень немногие. Не хватает усилия прыгнуть поэту на своего дикого коня»'.

В середине двадцатых годов он напишет одну из лучших своих книг — автобиографический роман «Кащеева цепь», и в первых ее главах, вернее звеньях — ведь речь идет о це­пи — перед нами предстанет нежный и отважный мальчик Курымушка, влюбчивый, живой и внимательный. Прозвище свое дитя получило от кресла, стоявшего в комнате и на­званного взрослыми загадочным и непонятным словом «Ку-рым». Насколько Курымушка соответствовал Мише При­швину, равно как Алпатов (фамилия героя романа) — отро­ку Михаилу, сказать трудно, но Пришвин об этом соотно­шении оставил в Дневнике такие поэтические строки: «Есть семя, жаждущее влаги и ожидающее своего расцвета: вот из этого непророщенного семени и цветов, не расцветших в своей собственной душе, я создам своего героя, и пишу ис­торию его как автобиографию, оно выходит и подлинно, до ниточки верно, и неверно, как говорят, «фактически»»2.

Верно или неверно, этого вопроса мы еще коснемся, но именно так, рука об руку шли в его жизни творчество и соб­ственная судьба, и говорить о пришвинском детстве — зна­чит говорить о его автобиографическом романе, и наоборот.

Людям свойственно идеализировать свое детство и окру­жающих его людей. Есть этот благостный налет и в «Каще-евой цепи», однако больше в этих описаниях драматизма. В детстве Пришвин был впечатлителен, нервозен, рано потерял отца, как всякий росший без отца мальчик от сиротства стра­дал и всю жизнь эту потерю пытался восполнить.

«Родился я в 1873 году в селе Хрущево, Соловьевской во­лости, Елецкого уезда, Орловской губернии, по старому сти-

 


лю 23 января, когда прибавляется свет на земле и у разных пушных зверей начинаются свадьбы».

Подробность необыкновенно важная — с начала двадца­тых годов и до самой смерти Пришвин вел фенологический дневник и соотносил с жизнью природы все подробности человеческого бытия, видя в них единое целое, по ошибке разделенное ущербными людьми.

Но последуем за автором дальше.

«Село Хрущеве представляло собой небольшую деревень­ку с соломенными крышами и земляными полами. Рядом с деревней, разделенная невысоким валом, была усадьба по­мещика, рядом с усадьбой — церковь, рядом с церковью — «Поповка», где жили священник, дьякон и псаломщик.

Одна судьба человека, родившегося в Хрущеве, родиться в самой деревне под соломенной крышей, другая — в По-повке и третья в усадьбе».

Пришвин родился в усадьбе, однако место его рождения имело и другое, более широкое значение. Он появился на свет в той благословенной части Русской земли, что пода­рила нашей литературе великое соцветие писательских имен. Замечательный ученый В. В. Кожинов в своей книге о Тютчеве заметил, что на сравнительно небольшом прост­ранстве Русской земли, занимавшем всего три процента ее европейской территории, родилось по меньшей мере две­надцать классиков русской литературы: Тютчев, Кольцов, А. К. Толстой, Тургенев, Полонский, Фет, Никитин, Лев Толстой, Лесков, Бунин, Пришвин, Есенин. К апостоль­скому числу можно добавить тринадцатого — Леонида Анд­реева. А из писателей советского времени — Андрея Плато­нова, Евгения Замятина, Константина Воробьева, Евгения Носова.

Счастливая для литературы земля была не так уж при­ветлива к населявшим ее людям — недаром именно в этих краях проходило действие одной из самых трагичных и безжалостных книг русской литературы — бунинской «Де­ревни».

А вот что писал о родных краях Пришвин: «Я пробовал думать о множестве замечательных людей, рожденных на этой земле: вон там, не очень далеко отсюда, пахал Лев Тол­стой, там охотился Тургенев, там ездил на совет Гоголь к старцу Амвросию, да и мало ли из этого черноземного цен­тра вышло великих людей, но они вышли действительно, как духи, а сама земля через это как будто даже стала беднее: выпаханная, покрытая глиняными оврагами и недостойны­ми человека жилищами, похожими на кучи навоза».


Как и на Пришвина, родные места навевают тягостные мысли на Бунина. В «Жизни Арсеньева» читаем: «Дальше я поехал, делая большой крюк, решив для развлечения про­ехать через Васильевское, переночевать у Писаревых. И, едучи, как-то особенно крепко задумался вообще о великой бедности наших мест. Все было бедно, убого и глухо кругом. Я ехал большой дорогой — и дивился ее заброшенности, пу­стынности. (...) А потом я опять вспомнил бессмысленность и своей собственной жизни среди всего этого и просто ужас­нулся на нее...»

В детстве Пришвина окружали разные люди — многих он потом с благодарностью вспоминал, о многих писал, над од­ними посмеивался, других превозносил — но вырос в стран­ной атмосфере, где причудливо переплетались вещи, каза­лось бы, несовместимые, и, быть может, именно оттуда про­истекает та сложная картина мира, какая предстает в пришвинских произведениях. Самое сильное влияние на маль­чика, безусловно, оказала мать, Мария Ивановна Пришви­на, урожденная Игнатова, энергичная и сильная женщина, происходившая из староверческого рода белевских купцов-мукомолов (еще одно географическое совпадение: в крохот­ном Белеве появилась на свет «декадентская богородица» Зинаида Гиппиус, чьи слова о его без-человечности При­швин не забывал до конца дней).

Мария Ивановна вышла замуж в девятнадцать лет по вы­данью, мужа своего никогда не любила и воспринимала су­пружество как долг, так что, размышляя о судьбе матери, Пришвин записал в Дневнике: «… стыд личного счастья есть основная черта русской культуры и русской литературы, широко распространившей эту идею. Тут весь Достоев­ский»3, и хотя ни религиозного духа, ни отношения Марии Ивановны к жизни Пришвин не унаследовал, тягу к старо­обрядцам, к этой цельной, воинственной и глубокой культу­ре воспринял, и позднее эти впечатления и воспоминания о другой жизни, иначе говоря, родовая память, повлекли его в край непуганых птиц на Выгозеро.

Рядом со старообрядцами, на том же материнском рус­ском корню подвизались самые настоящие революционеры. Именно старообрядцы, казалось бы, далекие от революции и революционеров, снабжали русских экстремистов деньга­ми, и два эти духа — раскольничий и революционный — слились воедино в пришвинском семействе.

Как знать, быть может, именно это сочетание образова­ло ту гремучую смесь, которая разорвала Россию. Недаром Пришвин, всегда находившийся в эпицентре исторических


событий, отправился изучать русское старообрядчество и сектантство и впоследствии находил немало общего между сектантами и большевиками.

Мать Пришвина была из староверов, порвавших с древ­ней отеческой верой, а ее племянник, Василий Николаевич Игнатов стал одним из организаторов печально известной группы «Освобождение труда», другой пришвинский кузен женился на Софье Яковлевне Герценштейн, сестре извест­ного революционера Герценштейна, и стал газетным магна­том. Не отсюда ли ранний настойчивый интерес Пришвина к еврейской теме? Во всяком случае, говоря о Пришвине всерьез, тему эту обойти никак нельзя.

Так получилось, что женщины оказывали на мальчика гораздо большее влияние, чем мужчины. И кроме матери за его душу боролись две его сестры — две прекрасные герои­ни «Кащеевой цепи».

Первая из них — Дунечка, Евдокия Николаевна, была старше кузена на пятнадцать лет, и оттого он воспринимал ее как тетку. Судьба этой женщины была тихо, по-русски трагична. Она получила образование в Сорбонне, вернулась в Россию и вслед за братьями из чувства милосердия и справедливости вступила в народовольческий «Черный пе­редел». Когда же организация была разгромлена и многие ее активисты уехали за границу, молодая и очень красивая женщина оказалась никому не нужна. Ее тяга к революции была увлечением не головным, но сердечным — русская идеалистка, уверовавшая в благие цели заговорщиков, тур­геневская девушка из знаменитого стихотворения в прозе «Порог» («О ты, что желаешь переступить этот порог, зна­ешь ли ты, что тебя ожидает? (...) Холод, голод, ненависть, насмешка, презрение, обида, тюрьма, болезнь и сама смерть? (...) что ты можешь разувериться в том, чему ве­ришь теперь, можешь понять, что обманулась и даром по­губила свою молодую жизнь?»), но не столь решительная, не нагрешившая на тюремное заключение или хотя бы ссылку, она уехала в деревню, чтобы продолжать делать ре­волюцию там.

На свои деньги купила столы, скамейки, сняла флигель в одном из имений Елецкого уезда и устроила в нем шко­лу. Что поделать, наше знание о жизни и уж тем более о русской истории насквозь литературно, и когда мы читаем о живых людях, так или иначе невольно соотносим их с известными литературными персонажами. Мытарства рус­ских интеллигентов, идущих в народ, подробно, хотя и очень по-разному, описаны у Тургенева, Чехова, Горько-


го, Вересаева. История Дунечки окончилась счастливо. Поначалу дети ходили в школу неохотно, но потом потя­нулись, и вот однажды к ней пришли мужики и предложи­ли устроить школу на выделенной ими для этого общин­ной земле. Она построила школу на деньги, взятые из приданого, разбила фруктовый сад и проучительствовала сорок лет. А ученики ее становились кем угодно — учите­лями, агрономами, полицейскими, попами, но только не революционерами.

Жаль, мало было в России таких Дунечек...

Сама она, правда, так и придерживалась всю жизнь на­родовольческих иллюзий. «Тетенька, вы же хорошо понима­ете, что я отказалась от жизни не для того, чтобы создавать попов, дьяконов и полицейских»4, — говорила она Марии Ивановне Пришвиной и, судя по воспоминаниям писателя Андрея Пришвина, племянника Михаила Михайловича, к образу, созданному в «Кащеевой цепи», относилась скепти­чески: «Господи, сколько он напридумал там! И я выведена какой-то весталкой из времен Нерона. И от всего-то я отка­зываюсь, и вечно на всех ворчала, и принесла я себя в жерт­ву… Все это не так было, далеко не так»5.

Советская власть, надо отдать ей должное, не забыла скромную труженицу, ненавидевшую большевиков. Когда Евдокия Николаевна уже не могла работать, ее поместили в «Дом Ильича» для ветеранов революции, где она прове­ла десять лет, и в день ее похорон 10 июля 1936 года При­швин записал: «Хоронили Дуничку, слушали речь, вроде того, что хороший человек, но средний и недостаточной революционной активности. Сам не мог говорить перед чужими, боялся разреветься. И не надо было говорить. Ве­чером хватил бутылку вина и так в одиночестве помянул Дуничку»6.

Она, без сомнения, была сентиментальна, любила Гари­бальди, и Миша над ней до своего позднего прозрения и по­каянных слез обыкновенно посмеивался и предпочитал дру­гую кузину — Марию Васильевну Игнатову, названную им Марьей Моревной. Известно о ней не так много, как о Ду-нечке. Она также кончила Сорбонну, много лет жила в Ита­лии, отличалась способностями к искусству, однако ни в чем проявить себя не успела и сравнительно молодой, в 1908 го­ду, умерла. Память о ней Пришвин бережно хранил и худо­жественно переосмыслил, возвысил («И Марья Моревна, ко­торую он вывел в своем романе, вовсе не была такой уж без­грешной», — говорила о своей кузине Евдокия Николаевна7) и, сравнивая двух этих женщин, писал: «Дуничка была за-


стенчивая, она всегда жила и пряталась за стенкой. Маша, напротив, жила свободно в обществе. Маша была в искусст­ве, Дуничка в морали и связана была любовью к брату, а Ма­ша любила свободно. Дуничка пряталась, как бы виноватая тем, что сама не жила для себя и боялась жизни. Маша бы­ла правая, свободная, неземная»8.

Она была для него образом «неоскорбляемой женствен­ности», ее появление озаряет неземным светом страницы «Кащеевой цепи». Прекрасная и загадочная женщина, и не случайно ее описание в реалистическом и прозрачном рома­не окрашено в символистские, декадентские тона: «Сладко спит победитель всех страхов на белой постели Марьи Моревны. Тихий гость вошел с голубых полей. Несет по обла­кам светлого мальчика Сикстинская прекрасная дама. Гость пришел не один, с ним вместе с голубых полей смотрят все отцы от Адама с новой и вечной надеждой: «Не он ли тот мальчик, победитель всех страхов, снимет когда-нибудь с них Кащееву цепь?»»

Этот образ будет преследовать Пришвина всю его жизнь и определит важные для писателя вещи — здесь закладыва­лась основа его мировоззрения — отношение к Богу, к жен­щине, к смыслу и тайне жизни. То, что Марья Моревна, говоря языком церковным, была прелестна, находит под­тверждение и в других эпизодах автобиографического рома­на. Не случайно соседка Алпатовых, Софья Александровна, единственный последовательно религиозный персонаж «Ка­щеевой цепи» (при всем скептическом отношении к ней по­вествователя), послушница старца Амвросия, говорит об алпатовской любимице: «Знаете, я все-таки вам советую, как только мальчик оправится, свезите его к старцу, пусть он благословит его жизнь, — видно, мальчик способный и во­все не злой, но это все от ее очарования, — право же, нет то­го в жизни, о чем она ему намечтала, надо его расколдовать от нее».

Слова эти тем более замечательны, что мечта в пришвинской философии — понятие чрезвычайно важное и неоднозначное. Будучи сам человеком мечтательным, он противопоставлял мечтательности, приведшей к револю­ции, взгляд на жизнь людей практических и сметливых. Один из представителей могучего пришвинско-алпатов-ско-игнатовского родового древа сибирский пароходчик Иван Иванович Игнатов укрывает беглого революционе­ра, спаивает гостей, пытается отправить мальчика в пуб­личный дом, но в то же время испытывает сильное волне­ние, повстречавшись с наследником престола, будущим


императором Николаем Александровичем, и заявляет пле­мяннику:

« — Держись поумнее. Безобразием нашим не хвались.

—Каким безобразием?

—Обыкновенным безобразием, что Бога нету, что царя
не надо».

Отца своего Миша Пришвин знал совсем немного и вряд ли мог в детстве в его отношениях с матерью разобраться. Позднее он написал: «Мать моя не любила отца, но, конеч­но, как все, хотела любить и, встречая нового человека, предполагала в нем возможность для своей любви.

Так это в ней осталось до смерти, и с этим самым богат­ством нищего — возможность в каждом существе найти лю­бовь для себя — родился и я»9.

Она овдовела в сорок лет, Миша осиротел в восемь. Об отце он вспоминал, что это был человек мечтательный и бездеятельный, «страшный картежник, охотник, лошад­ник — душа Елецкого купеческого клуба»10, «человек жиз­нерадостный, увлекающийся лошадьми, садоводством, цветоводством, охотой, поигрывал в карты, проиграл имение и оставил его матери заложенным по двойной закладной»".

Этой бедностью, точнее, разоренностью родовых гнезд, купеческого у Пришвина и дворянского у Бунина, схожи обстоятельства жизни пришвинского и бунинского героев.

У Бунина:

«Я уже знал, что мы стали бедные, что отец много «про­мотал» в Крымскую кампанию, много проиграл, когда жил в Тамбове, что он страшно беспечен и часто, понапрасну стараясь напугать себя, говорит, что у нас вот-вот и послед­нее «затрещит» с молотка...»

У Пришвина:

«Как жаль мне отца, не умевшего перейти границу пер­вого наивного счастья и выйти к чему-нибудь более серьез­ному, чем просто звонкая жизнь.

Где тонко, там и рвется, и, наверное, для такой веселой свободной жизни у отца было очень тонко. Случилось од­нажды, он проиграл в карты большую сумму; чтобы упла­тить долг, пришлось продать весь конский завод и заложить имение по двойной закладной. Тут-то вот и начать бы отцу новую жизнь, полную великого смысла в победах человече­ской воли. Но отец не пережил несчастья, умер, и моей ма­тери, женщине в сорок лет с пятью детьми мал мала мень­ше, предоставил всю жизнь работать «на банк»».


В «Кащеевой цепи» Пришвин написал о смерти отца: «… под утро стало тихо, но все — не так, что-то большое случилось в доме. И с этим предчувствием Курымушка вы­ходит из детской. В передней на пороге стоит неизвестный мужик, староста Иван Михалыч машет ему рукой:

—Уходи, уходи!

—Надо бы...

—Не до тебя: Михал Дмитрич помер.

—Царство небесное! — перекрестился неизвестный му­жик и вышел.

Курымушка входит к отцу. Он лежит на своем месте та­кой же, только совсем голый, и няня намыливает ему палец, стягивает золотое кольцо. Особенного, страшного тут ниче­го не было, и Курымушка просто переходит в другую ком­нату, где сидит Софья Александровна и еще дамы, тоже из соседей, помещицы.

—Маленький, поди-ка сюда, папа твой умер, ты теперь
сирота.

— Ну что ж, — ответил Курымушка, — зато у меня вот
что есть.

—Что это?

—Папа вчера мне дал: голубые бобры».

Хотя мать долгие годы выплачивала долги мужа, она не только сумела своим невероятным трудом поднять имение, но и дать пятерым детям приличное образование.

«Мать, как вдова, обреченная на деревенскую жизнь и кормежку детей, приняла этот долг, не любя вообще долга. Мало-помалу ограда ее усадьбы стала оградою ее вдовства, а за оградой лежала свободная и прекрасная жизнь»12.

Отец оставил ему перед смертью рисунок — голубых боб­ров, порождая в нем тягу к творчеству, самовыражению, и так в душе мальчика возник первый мифологический образ, пронесенный им через всю жизнь.

В 1928 году он написал о том, что предопределило всю его жизнь:

«Я знаю это в себе: страх и ужас от борьбы крови моей матери с отравленной кровью отца: «тут ничего не подела­ешь!»»13, а в 1951-м, возвращаясь незадолго до смерти к «Ка­щеевой цепи» и размышляя о своей изломанной юности, до­бавил: «Дети как жертвы переустройства женщин с домаш­него мира на мужской. Дело, заменяющее дом, получает ха­рактер суеты, подмены чего-то главного и настоящего»14.

«Мне выпала доля родиться в усадьбе с двумя белыми ка­менными столбами вместо ворот, с прудом перед усадьбой и за прудом — уходящими в бесконечность черноземными по-

 


лями. А в другую сторону от белых столбов — в огромном дворе, тесно к садам, стоял серый дом с белым балконом.

В этом большом помещичьем доме я и родился.

С малолетства я чувствовал себя в этой усадьбе ряженым принцем, и всегда мне хотелось раздеться и быть простым мужиком или сделаться настоящим принцем, как в замеча­тельной детской книге «Принц и нищий»».

В середине жизни судьба предоставила ему возможность побыть мужиком, среди мужиков пожить, от мужиков же и настрадаться в годы русской смуты, наконец в последние го­ды жить почти что барином в Дунине, где к зажиточному советскому классику деревенские жители относились по-разному. Мужиков Пришвин очень хорошо знал и нимало не идеализировал.

Детство его проходило на солнцепеке — на первый, об­манчивый взгляд, что-то от ранних лет Петруши Гринева: вольное, ничем не стесненное, но в глубине совсем иное, и позднее, вспоминая эти годы и глядя на фотографию, где изображен восьмилетним, Пришвин записал: «Мне кажется теперь, будто мальчиком я не улыбался, что я рожден без улыбки и потом постепенно ее наживал»15.

А еще позднее, незадолго до смерти, размышляя о счаст­ливых «дворянских гнездах» с их божественным (семейным) ладом, добавил: «Я с этой тоской по семейной гармонии ро­дился, и эта тоска создала мои книги»16 — книги, в которых картина мира была куда более радостной, чем в жизни, кни­ги, призванные эту радость в печальный мир привнести.

Самое первое образование мальчик получал вместе с кре­стьянскими детьми в сельской школе, а дальше пути их рас­ходятся: они остались в деревне, и встретился он с ними че­рез много лет, изгнанный из родительской усадьбы восстав­шими против помещичьей власти однокашниками, он же в безмятежные еще годы, как и положено барчуку, отправил­ся в елецкую гимназию. Для того чтобы в нее поступить, надо было получить разрешение в церкви, нечто вроде ха­рактеристики или справки о том, что ребенок благонадежен, ходит к исповеди и причастию, и сцена из «Кащеевой це­пи», когда Курымушка с матерью приходят в Ельце в храм, составляет одно из лучших мест пришвинского автобиогра­фического романа.

Потеряв в храме мать, Курымушка повсюду ее ищет, по ошибке вбежав в алтарь через Царские врата (что по кано­нам Церкви является серьезным прегрешением), священник заставляет его класть поклоны, затем выводит к матери че­рез боковые двери и делает ей наставление.

еще рефераты
Еще работы по истории