Лекция: МИШЕЛЬ ФУКО. АРХЕОЛОГИЯ ЗНАНИЯ

* В русском языке принято пропускать последнюю букву «с» и потому данное имя чаще переводится как Скопа.

*2 В русском переводе ошибочно использовано слово «поэтому» вместо «позже».

*3 Кривой перевод. Seneca the elder это Луций Анней Сенека или, как его называли, Сенека Старший. По профессии ритор. Был отцом знаменитого Сенеки.

*4 Снова должно быть «Сенека Старший».

*5 Опечатка. Должно быть 360.

*6 В русском переводе начало цитаты пропущено и пришлось взять в оригинале.

 

МИШЕЛЬ ФУКО. АРХЕОЛОГИЯ ЗНАНИЯ

 

6. НАУКА И ЗНАНИЕ

 

(а) Позитивности, дисциплины, науки

Первый вопрос, который встает перед нами, можно сформулировать следующим образом: неужели же археология, обозначенная несколько странными терминами, как то “дискурсивная формация” и “позитивность”, не описывает просто-напросто псевдонаучные области, (например, область психопатологии), науки в их “доисторическом” состоянии (естественная история) иди науки, полностью пронизанные идеологией (в роде политической экономии)? Не является ли археология по сути дела анализом того, что всегда останется квази-научным? Если “дисциплинами” называют совокупности высказываний, заимствующих организацию у научных моделей, придерживающихся связности и наглядности, признанных, институционализированных, передаваемых и зачастую преподносимых как науки, можем ли мы утвенрждать, что археология описывает дисциплины, которые в действительности не являются науками, тогда как эпистемология описывает науки, которые образовались на основе (или несмотря на) существующих дисциплин или вопреки им?

На эти вопросы можно ответить только с помощью отрицательных определений. Археология не описывает дисциплины. Последние в их проявленном развертывании могут служить в лучшем случае отправной точкой для описания позитивностей, но они отнюдь не устанавливают пределы, не предписывают определенные разрывы, не появляются в конце анализа точно такими же, какими были в его начале. Наконец, между институционализируемыми дисциплинами и дискурсивными формациями невозможно установить дву-однозначные отношения.

Рассмотрим пример подобного искажения. Отправной точкой для написания “Истории безумия” было появление в начале XIX в. психиатрической дисциплины. Эта дисциплина не имела ни того же содержания, ни той же внутренней организации, ни того же места в медицине, ни той же практической функции, ни того же способа применения, что традиционная глава из медицинского трактата XVIII в. под заглавием “Болезни головы” или “Нервные болезни”. Но при изучении этой дисциплины, мы обнаружили две любопытные вещи: то, что сделано возможным ее появление в определенный момент времени, то, чем обуславливалось значительное изменение в экономике концептов, типов анализа и доказательств, было всей совокупностью отношений между госпитализацией, содержанием в больнице, условиями и процедурами социального исключения, правилами юриспруденции, нормами буржуазной морали и индустриального труда,— короче говоря, всей системой отношений, характеризующих для научной дискурсивной практики формацию высказываний. Но эта практика проявляется не только в дисциплине с научным статусом и установками; ее можно обнаружить и при работе с юридическими текстами, с литературными и философскими произведениями, событиями политического характера, сформулированными воззрениями и повседневными разговорами. Соответствующая дискурсивная формация шире, нежели психиатрическая дисциплина, указывающая на ее существование; она выходит далеко за границы последней.

Более того, возвращаясь в прошлое и пытаясь отыскать то, что могло предшествовать в XVII—XVIII вв. образованию психиатрии, мы обнаружим, что никакой предваряющей дисциплины не существовало: то, что врачи классической эпохи говорили о маниях, бреде, меланхолии и нервных заболеваниях ни в малейшей степени не образовывало автономную дисциплину, в лучшем случае то был комментарий к анализу лихорадок, измененных состояний сознания или возбуждений мозга. Тем не менее, несмотря на отсутствие установленной дисциплины, дискурсивная практика психиатрии со своей закономерностью и наполнением была введена в обиход. Эта дискурсивная практика очевидно уже присутствовала в медицине, но не более, нежели в административных распоряжениях, литературных и философских текстах, казуистике, теории или проектах принудительных работ и помощи бедным. Существовавшим в классическую эпоху и вполне пригодным для описания дискурсивной формации и позитивности не соответствует ни одна дисциплина, сколько-нибудь соспоставимая с психиатрией. Однако, если верно то, что позитивности не являются простыми дубликатами существующих дисциплин, отличаются ли они от прототипов будущих наук? Не понимают ли под дискурсивной формацией ретроспективную проекцию наук на их собственное прошлое или тень, которую они отбрасывают на то, что им предшествовало и появление которой обрисовывает их в общих чертах? Не было ли то, что мы попытались описать как анализ накоплений или общую грамматику, наделяя их, может быть, искусственной автономией,— всего-навсего политической экономией на стадии начального становления или предварительным этапом в образовании строгой науке о языке? Не попыталась ли археология, не погнушавшись весьма ретроградными приемами, правомерность которых, несомненно, установить очень сложно,— не попыталась ли она просто перегруппировать в независимую дискурсивную практику все те разнородные и рассеянные элементы, чье участие окажется необходимым для образования науки? Вновь мы вынуждены ответить отрицательно. То, что было проанализировано как естественная история, не охватывает в единственной фигуре всего того, что в XVII—XVIII вв. могло оцениваться как прототип науки о жизни и фигурировать в виде ее законной генеалогии. Установленная таким образом позитивность учитывает определенное число высказываний, касающихся подобий и различий между вещами, их видимой структуры, частных и общих признаков, возможной классификации, прерывностей, которые их разделяют и передач, которые их связывают. Однако она вовсе не уделяет внимания множеству других исследований, которые датируется, тем не менее, той же эпохой и очерчивают первичные фигуры биологии: таков анализ рефлексивного движения (который будет крайне важен для образования анатомо-биологии нервной системы), такова теория эмбриона (которая, может быть, опережает постановку проблем эволюции и генетики), таково объяснение животного и растительного роста (позднее это станет основным вопросом физиологии организмов в целом). Более того, не опережая будущую биологию, естественная история — таксономический дискурс, связанный с теорией знаков и замыслов науки о порядке — исключила, пользуясь своей стабильностью и автономией, образование отдельной науки о жизни. Подобным же образом такая дискурсивная формация как общая грамматика совершенно не учитывает всего того, что могло быть сказано о языке в классическую эпоху и что позднее напомнило бы о себе следами, оставленными в филологии: наследство или отречение, развитие или критика. Она обходит вниманием методы библейского толкования и философию языка, сформулированную у Вико или Гердера. Таким образом, дискурсивные формы — это не будущие науки, находящиеся на той стадии развития, когда, еще не осознанные “внутри себя, они выглядят уже вполне сформированными. Они действительно” не подлежат телеологической субординации по отношению к ортогенезу наук. Нужно ли в таком случае говорить, что там, где существует позитивность, не может быть науки, и что позитивности всегда исключают науки? Нужно ли подчеркивать, что, не вступая в хронологические отношения с науками, они всегда противопоставляются им? Напоминать о том, что они в некотором роде позитивная фигура определенного эпистемологического изъяна? Но для данного случая можно было бы найти и совершенно противоположный пример. Клиническая медицина, очевидно, не является наукой. Кроме того, что она не отвечает формальным критериям науки и не достигает уровня строгости, который можно ожидать от физики, химии или даже физиологии, она располагает едва организованным нагромождением эмпирических наблюдений, непроверенных экспериментов и результатов, терапевтических предписаний и институциональных распоряжений. Но даже эта не-наука не исключает некоторой научности: на протяжении XIX в. она установила определенные отношения с полностью состоявшимися науками — физиологией, химией, микробиологией; более того, она предоставила место дискурсам патологоанатомии, которой торжественно присвоили титул лже-науки. Итак, дискурсивные формации нельзя отождествлять ни с науками, ни с дисциплинами, переживающими раннюю стадию научного развития, ни с фигурами, дистанциированно очерчивающими образующиеся науки, ни, наконец, с формами, изначально исключающими любую научность. Каково же в таком случае отношение между позитивностями и науками?

 

(е) Различные типы истории наук

 

Многочисленные пороги, которые мы могли бы установить, пропускают различные формы исторического анализа.

В первую очередь это анализ уровня формализации: это например, та история, которую не перестает рассказывать о самой себе математика в процессе собственного развития. Она сообщает о том, чем располагает в данный момент (о своей области, методах, объектах, которые определяют математику, о языке, который они используют). Все вышеперечисленное никогда не выносится во внешнее поле не-научнос и, а, напротив, находится в постоянном обновлении (если только не оказывается в области забытого и временно непродуктивного), в той формальной системе, которую она конституирует; это прошлое раскрывается как особый случай, как наивная модель, как частично и недостаточно обобщенный замысел или как наиболее абстрактная теория, более могущественная и находящаяся на более высоком уровне: свои действительные исторические перспективы математики вновь переводят в словарь смежностей, независимостей, подчинений, в словарь прогрессивных формализаций и развивающихся обобщений. Для такой истории математики (истории, которую они конституируют и которую рассказывают о самих себе) алгебра Диофанта не является забытым на переферии науки опытом; это и есть тот особый случай алгебры, который известен, начиная с Абеля и Галуа; греческий же метод истощения не представляется тем тупиком, из которого должно выбраться любой ценой, а является просто-напросто наивной моделью интегрального счисления. Каждое историческое событие оказывается на своем уровне и имеет свою формальную локализацию. Это рекуррентный анализ, который может проводиться только внутри уже сложившейся науки, переступившей однажды порог своей формализации.

Другой тип исторического анализа располагается на пороге научности, вопрошает себя относительно того способа, при помощи которого он смог бы преодолеть основания различных эпистемологических фигур. Речь идет о том, чтобы узнать, например, каким образом концепт, перегруженный метафорами и воображаемым содержанием, очищается и становится способным принимать статус и функции научного концепта. Проблема в том, чтобы уяснить, каким образом та область опыта, отчасти уже установленная и частично артикулированная, но еще характеризующаяся непосредственным практическим использованием или действительными оценками, может обращаться в область науки. Нам необходимо узнать, как наука в своих наиболее общих принципах устанавливалась поверх и против того донаучного уровня, который одновременно и подготавливал ее, и противодействовал ей в дальнейшем,— узнать как наука смогла преодолеть препятствия и ограничения, которые встречала на своем пути. Г. Башляр и Г. Гангилем дали модели такого рода истории. Такая история не нуждается в том, чтобы как рекуррентный анализ располагаться внутри той же науки, таким образом, смещая любые эпизоды в ту систему, которую сама же и конституирует. Она не нуждается и в том, чтобы сообщить о своей формализации,— в том формальном вокабулярии, который является ее собственным. Действительно может ли история быть такой с тех пор, как она показала то, от чего наука освобождается и что она должна оставить за своими пределами, чтобы достигнуть порога научности? Таким образом, это описание пригодно именно для норм уже конституированной науки: история, которую она рассказывает необходимым образом проявляется в противопоставление истины и заблуждения, рационального и иррационального, препятствия и плодотворности, прозрачности и туманности, научность и ненаучности. Таким образом, речь идет об эпистемологической истории науки.

Третий тип исторического анализа, избрал своим главным направлением порог эпистемологизации как точку раскола между дискурсивными формациями, определенными в их позитивности, и эпистемологическими фигурами, которые не являются строго обязательными и, к тому же, в действительности никогда не станут окончательно оформившейся наукой. На этом уровне научность не выступает в качестве нормы, и единственное, что нам остается прояснить в нашей археологии истории — это дискурсивные практики в той степени, в какой они дают место знанию, и где это знание обретает статус и роль науки. Подойти к истории науки на таком уровне — вовсе не значит описать дискурсивную формацию, не принимая в расчет эпистемологические структуры. Скорее, наша задача состоит в том, чтобы показать, как установление науки и возможность ее движения к формализации находит свое обоснование в дискурсивной формации и в изменениях своей позитивности. Речь идет о том, чтобы подобный анализ прояснил контуры истории наук, исходя из практических дискурсивных описаний; определил, каким образом и в соответствии с какими закономерностями и изменениями она может обрести место в процессах эпистемологизации, достигая границ научности и, может быть, порога формализации в целом. Отыскивая в исторической густоте наук уровень дискурсивной практики, не стоит возвращать его к глубинному или первоначальному уровню, не стоит переносить его на почву жизненного опыта (ту землю, которая урывками и клочками раскрывается до всех геометрий, в то небо, которое просвечивает сквозь таблицы всех астрономии). Мы хотим раскрыть среди позитивности знаний, эпистемологических и научных фигур всю игру различий, связей, отталкиваний, смещений, независимостей, автономий и, вместе с тем, тот способ, который последовательно артикулирует их собственную историчность. Анализ дискурсивных формаций, позитивности, и знаний в их связях с фигурами эпистемологии и науки и есть то, что называется анализом эпистемы,— мы вводим это определение для того, чтобы дифференцироваться от других возможных форм истории наук. Можно заподозрить, что такая эпистема является чем-то в роде мировоззрения или образа мира, отрезком тотальной истории всех видов знания, которая навязывает им единые нормы и положения. Можно предположить также, что эпистема есть некая обобщенная стадия разума, определенная структура мысли, с которой неразрывно связан человек в каждую конкретную эпоху, что это, наконец, великая легализация, начертанная раз и навсегда неизвестной рукой. На самом же деле под эпистемой мы поднимаем совокупности связей, которые могут объединить в данную эпоху дискурсивные практики, которые предоставляют место фигурам эпистемологии, наукам и любым возможным формализованным системам. Иначе говоря, эпистема — это тот способ, в соответствии с которым в каждой из дискурсивных формаций становится возможным и совершается движение эпистемологизации, научности и формализации; это и перераспределение тех порогов, которые могут совпадать друг с другом, подчиняться друг Другу или пребывать смещенными во времени; это и побочные связи, которые могут существовать между эпистемологическими фигурами или науками по мере того, как они смещают соседствующие, но отличные друг от друга дискурсивные практики. Эпистема — это не форма знания и не тип рациональности, который проходит через различные науки, манифестирует обособленные единства субъекта, духа или эпохи; эпистема — это, скорее, совокупность всех связей, которые возможно раскрыть для каждой данной эпохи между науками, когда они анализируются на уровне дискурсивных закономерностей.

Описание эпистем представлено несколькими важнейшими характеристиками: оно открывает неисчерпаемое пространство, которое никогда не может быть закрыто, оно не ставит своей целью завершить реконструкцию системы постулатов, которые определяют все знания эпохи, а покрывает бесконечное поле связей. Тем более, что эпистема не является неподвижной фигурой, которая однажды появившись также неожиданно вынуждена будет исчезнуть; эпистема есть бесконечно подвижная совокупность проявлений, смещений, совпадений, которые устанавливаются и распадаются. Кроме того, эпистема как совокупность связей между науками, эпистемологическими фигурами, позитивностью и дискурсивными практиками, позволяет охватить игру принуждений и ограничений которые в данный момент навязываются дискурсу; но эти ограничения не являются теми негативными ограничениями, которые противопоставляют знание неведению, выводы — воображению, видимость — опыту вооруженному точностью, дедукцию — умствования. Эпистема это не то, что можно знать в ту или иную эпоху, принимая в расчет несовершенство технологий, особенности ментальности и пределы, установленные традицией. Напротив, то, что в позитивности дискурсивных практик делает возможным существование эпистемологических фигур и науки в целом, и будет называться эпистемой. Наконец, становится очевидным, что анализ эпистемы не является поводом обратиться к вопросам критики (“если дано то, что мы называем наукой, то каковы ее права и правомерно ли ее существование?”). Такого рода вопрошание допускает факт существования науки только для того, чтобы задавать один и тот же вопрос: что делает науку наукой? Загадка научного дискурса, как мы ее понимаем, заключается не в том, что дискурс претендует стать наукой, а в том, что он вообще существует. И точка, в которой наука начинает расходиться с любой наличной философией знаний, связана не с тем первоначальным даром, который в трансцендентальном субъекте устанавливает факт и права, а с процессом исторической практики.

 

(f) Другие археологии

 

Но можно ли провести такой археологический анализ, который заставил бы выявиться закономерности знания, не распространяясь на научные или эпистемологические фигуры? Только ли эпистемологические операции могут открыться в нашей археологии? Должна ли она быть только определенным способом исследования науки? Иначе говоря, ограничивается ли научный дискурс, подчиняется ли археология той необходимости, которую она не в состоянии преодолеть,— или она намечает в особых случаях такие формы анализа, которые могут иметь совершенно иную глубину?

Я на мгновение забегу вперед для того, чтобы раз и навсегда ответить на этот вопрос: я с удовольствием представляю себе,— вместе с многочисленными испытаниями, которые встречаются на моем пути и первыми неверными шагами,— такую археологию, которая могла бы развиваться в различных направлениях. Речь может идти, например, об археологическом описании сексуальности. Теперь я отчетливо вижу, каким образом возможно ориентироваться в пространстве эпистемы: в первую очередь, необходимо показать, каким образом в XIX в. формируются такие эпистемологические фигуры, как биология и психология сексуальности, через какие разрывы, связанные главным образом с Фрейдом, устанавливается дискурс научного типа. Но со всем этим для меня очевидна и другая возможность анализа: вместо того, чтобы исследовать сексуальное поведение людей в данную эпоху, открывая его законы в социальной структуре, в коллективном бессознательном или в определенных моральных нормах, вместо того, чтобы описывать то, что эти люди могли бы думать о сексуальности (какие религиозные интерпретации давали ей, с каким значением или осуждением к ней относились, какие разногласия и нравственные конфликты она могла порождать и проч.), необходимо исследовать, присутствуют ли в данных условиях, в данных представлениях все дискурсивные практики, является ли сексуальность, вне своей направленности на научный дискурс, совокупностью объектов, о которых возможно говорить (или на обсуждение которых наложен запрет), полем возможных высказываний (идет ли речь о лирических выражениях или юридических инструкциях), совокупностью концептов (которые, несомненно, могут существовать в элементарной форме понятий или тем), игрой предпочтений, которая может проявляться в устойчивости поведения или в системе предписаний. Такая археология, если она справится с поставленными перед ней задачами, должна показать каким образом запреты, ограничения, оценки, свободы, трансгрессия сексуальности, со всеми своими вербальными и невербальными провозглашениями, связаны с определенной дискурсивной практикой. Она может проявиться не в виде последней истины, но как одно из измерений, в соответствии с которым можно описывать сексуальность как определенный “способ говорения”, и этот последний покажет нам, что он применен не в научном дискурсе, а в системе запретов и допущений. Таков анализ, который будет двигаться не в направлении эпистемы и эпистемологии, а в направлении, которое можно было бы назвать этическим. Но вот пример другой возможной ориентации. Для анализа произведения живописи возможно восстановить неявный дискурс самого художника, попытаться услышать тихий голос его намерения, которое облекается в слова, но рассеяно в линиях, плоскостях, красках; возможно постараться высвободить эту скрытую философию непосредственно связанную с формированием видения мира живописцем. В равной степени, можно вопрошать науку или исследовать мнения эпохи и постараться уяснить себе, каким образом художник мог их использовать. Однако археологический анализ может иметь и другую цель,— он ищет такое пространство, дистанцию, глубину, цвета, свет, пропорции, объем, контуры и проч., которые не были в исследуемый период рассмотрены, обозначены, высказаны, концептуализированы в дискурсивной практике: необходимо решить не было ли это тем знанием, в котором обретает место данная дискурсивная практика, и которое внесено в теорию или, может быть, в разного рода спекуляции, в формы предписаний, в методы, в процессы или даже в самый жест художника. Речь идет не о том, чтобы доказать что живопись — способ означения или “говорения”, характерной чертой которого является способность обходиться без слов. Наша задача состоит в том, чтобы показать, что, по крайней мере в одном из своих измерений, живопись является дискурсивной практикой, воплощенной в технике и эффектах. Описанная таким образом живопись, сама по себе не является чистым видением, которое необходимо впоследствии перенести в материальное пространство. Не является живопись к тому же и простым фактом, немая и бесконечная пустыня знаний которого должна быть свободна от используемых интерпретаций. Независимо от научных знаний и философских тем, живопись полностью пронизана позитивностью знания. Мне кажется, что также было бы возможно провести аналогичный анализ политических знаний. Мы постарались бы увидеть, не обуславливается ли политическое поведение общества, группы или класса определенной и описуемой дискурсивной практикой. Очевидно, что эта позитивность не совпадает ни с политическими теориями эпохи, ни с экономическими определениями, но она устанавливает, что политика может становиться объектом для высказываний, определяет формы, которые эти высказывания могут принять, концепты, которые могут использоваться, и те стратегические предпочтения, которые там присутствуют. Это знание вместо того, чтобы быть рассмотренным, что всегда возможно, в направлении конкретной эпистемы, открывающей для него место, анализируется в направлении поведения, борьбы, конфликтов, решений и различных тактик. Таким образом, выявляется политическое знание, не являющееся вторичной теоретизацией практики, а также чисто теоретическим приложением. Поскольку оно, как правило, сформировано такой дискурсивной практикой, которая разворачивается среди других практик и артикулируется в них, постольку оно не является и тем выражением, которое более или менее адекватно отражает определенное количество “объективных данных” или реальных практик. Оно немедленно вписывается в игру, разворачивающуюся в поле практических отличий, где сразу же обретает свою спецификацию, свои функции, свою сетку зависимостей. Если такое описание было бы невозможно, то тогда, очевидно, не было бы нужды двигаться через инстанции индивидуального и коллективного сознания, чтобы увидеть то место, где осуществляется артикуляция политической практики и теории; не было бы тогда необходимости выяснять, в какой мере это сознание может выражать безмолвные условия и чувственно раскрываться в теоретических истинах; не было необходимости задаваться психологическими воспросами об актах сознания. Вместо всего этого можно было бы заниматься формациями и трансформациями знания. Проблема не будет определяться тем, с какого момента возникает революционное сознание, ни тем какую особую роль могут играть экономические условия и разъяснительная теоретическая работа в генезисе этого сознания; речь не идет о том, чтобы излагать отдельные биографии революционеров или искать истоки их замыслов. Напротив, задача состоит в том, чтобы показать как формируется дискурсивная практика и революционные знания, которые обуславливают поведение и стратегию, предоставляют место для выработки теории общества, оперирующей обоюдным трансформациями и взаимодействиями этого поведения и этих стратегий.И, наконец, вопрос, который продолжает занимать нас все время: занимается ли археология только науками? Являеется ли ее объектом только научный дискурс? Теперь можно ответить на эти вопросы: нет и нет. То, что пытается описать археология, является не наукой в ее специфической структуре, но, скорее, строго дифференцированной, отличной от всего остального областью знания. Тем более мы отвечаем “нет”, если устанавливаем, что археология занимается знанием в его связях с эпистемологическими и научными фигурами. В этос случае она может вопрошать знание в совершенных различных направлениях и описывать его в другой группе связей. Ориентация на эпистему единственное, что было исследовано до сих пор. Причина этого состоит в том, что из-за перепадов, которыми без всякого сомнения характеризуется наша культура, дискурсивная формация не перестает эпистемологизироваться. Через вопрошание наук, их истории, их странных единств, их рассеиваний и разрывов выявляется область позитивности, а в просветах научного дискурса можно уловить игру дискурсивных формаций. В этих условиях неудивительно, что эпохой наиболее плодородной, наиболее открытой для археологических описаний был “классический век”, который, с начала Ренессанса и вплоть до XIX в., наращивал эпистемологизацию в качестве позитивности. Не был неожиданностью также и тот факт, что дискурсивные формации и специфические закономерности знания выявляются там, где уровни научности и формализации представлялись трудно достижимыми. Но это не составляет предпочтительного направления для наших исследований и не составляет для археологии обязательную область.

 

 

«АРХЕОЛОГИЯ ЗНАНИЯ» («L'archeologie du savoir», 1969) — работа Фуко, завершающая первый, так называемый «археологический период» в его творчестве и составляющая своеобразный триптих с работами «Рождение клиники. Археологический взгляд медика» (1963) и «Слова и вещи. Археология гуманитарных на­ук» (1966). Может быть рассмотрена как рефлексия структуралистских подходов и методов исследования знания над самими собой. Концептуально оформляет «А.З.» как особую дисциплину и метод исследования документально зафиксированных дискурсивных прак­тик, а также взаимосвязи последних с социокультурны­ми обстоятельствами их конституирования и практикования.

Подход Фуко акцентированно противопоставлен традиции «истории идей», что вызвало необходимость радикальной ревизии понятийно-концептуального аппа­рата истории и философии науки и сопредельных дис­циплинарностей.

Фуко выводит возможности «А.З.» как метода за пределы узкой дисциплинарной специфика­ции, считая, что он, восстанавливая генеалогию знания, позволяет реконструировать целые культурно-интеллек­туальные исторически маркированные эпохи, выражае­мые через понятие «эпистема» в работе «Слова и вещи. Археология гуманитарных наук», но практически не используемом в «А.З.» Тем самым «А.З.» не только подво­дит черту под первым периодом творчества автора, фик­сируя его определенную концептуальную завершен­ность, но и намечает разрыв с ним, открывая перспекти­ву движения Фуко в новый (постструктуралистский) пе­риод его творчества. Понятие концептуальных (эпистомологических) разрывов (как переинтерпретация анало­гичного понятия Башляра), примененное Фуко для ана­лиза продуцирования целостностей дисциплинарных дискурсов, оказалось способным зафиксировать и пере­ориентацию его собственного философского подхода. Этот последний, отличаясь цельностью, методологичес­ки развивал те же идеи, которые автор высказал в своих ранних работах, но концептуально строился далее на других основаниях (термины «археология знания», а тем более «эпистема» после работы «А.З.» практически не употреблялись), фокусируясь вокруг концепта «власти-знания». Что же касается собственно «А.З.», то эта рабо­та сместила анализ Фуко с проблематики рефлексии пределов, в которых люди того или иного историческо­го периода только и способны мыслить, понимать, оце­нивать, а следовательно, и действовать, на рефлексию механизмов, позволяющих тематически концептуализировать возможные в этих пределах (эпистемах как об­щих пространствах знания, как способах фиксации «бы­тия порядков», как скрытых от непосредственного на­блюдателя и действующих на бессознательном уровне сетей отношений, сложившихся между «словами» и «ве­щами») дискурсивные практики.

Одна из ключевых ме­тодологических задач работы — окончательное развен­чание представления классического рационализма о прозрачности сознания для самого себя, а мира — для человеческого (как трансцендентального) сознания. Ни сознание (в своем «подсознательном»), ни мир (в своей социокультурности) «непрозрачны», они сокрыты в ис­торических дискурсивных практиках, выявить исход­ные основания которых и есть задача А.З. как дисципли­ны и метода. Вторая ключевая методологическая уста­новка работы — избегание модернизирующей ретро­спекции, что требует рассмотрения выявленных про­шлых состояний культуры и знания при максимально возможном приближении к их аутентичному своеобра­зию и специфике. Третья — избавление в анализе от всякой антропологической зависимости, но вместе с тем обнаружение и понимание принципов формирования такой зависимости. В соответствии с заявленными уста­новками и тематизмами и строится структура работы. «А.З.», кроме введения и заключения, подразделяется на три части: «Дискурсивные закономерности» (7 парагра­фов), «Высказывание и архив» (5 параграфов) и «Архео­логическое описание» (6 параграфов).

Первая часть ра­боты рассматривает прежде всего специфику дискурсивных анализов как формы организации (по)знания. «Поначалу, — указывает Фуко, — нам требуется прове­сти сугубо негативную работу: освободиться от хаоса тех понятий, которые (каждое по-своему) затемняют по­нятие прерывности». Это такие традиционно применяе­мые в анализах понятия, как традиция, развитие и эво­люция, «ментальность» или «дух», т.е. те, которые ис­ходно предполагают встраивание «единичностей» в не­кие предзаданные целостные ряды с нерефлексируемыми основаниями и принципами их конструирования. Все они — «неосознанные непрерывности, которые зад­ним числом организуют дискурс, составляющий пред­мет нашего анализа».

Тем же операциям необходимо подвергнуть и те целостные культурные формы, в кото­рых принято фиксировать целостность и неизменность определенных содержаний. Речь идет прежде всего о та­ких кажущихся очевидно-однозначными понятиях, как «книга» и «произведение». Однако внимательный взгляд исследователя обнаруживает, что «границы книги ни­когда не очерчены достаточно строго», а «единство кни­ги, понимаемое как средоточие связей, не может быть описано как тождественное». Еще неоднозначнее, со­гласно Фуко, понятие «произведение», которое не может быть исследовано «ни как непосредственная, ни как оп­ределенная, ни как однородная общность». «Мы допус­каем, что должен существовать такой уровень (глубокий настолько, насколько это необходимо), на котором про­изведение раскрывается во всем множестве своих со­ставляющих, будь то используемая лексика, опыт, вооб­ражение, бессознательное автора или исторические ус­ловия, в которых он существует. Но тотчас становится очевидным, что такого рода единства отнюдь не являют­ся непосредственно данными, — они установлены опе­рацией, которую можно было бы назвать интерпретативной (поскольку она дешифрует в тексте то, что по­следний скрывает и манифестирует одновременно)». Нужно признать многоуровневость и разрывность в ор­ганизации дискурса, наличие в нем «глубинных струк­тур» и «осадочных пластов» и прервать тем самым нерефлексируемую игру «постоянно исчезающего присутст­вия и возвращающегося отсутствия», проблематизировать все наличные «квазиочевидности». При этом нет необходимости «отсылать дискурс к присутствию отда­ленного первоначала», а необходимо понять, «как взаи­модействуют его инстанции». Во имя методологической строгости необходимо уяснить, что можно иметь дело только с общностью рассеянных в поле дискурса собы­тий как с горизонтом для установления единств, которые формируются в нем. «Поле дискурсивных событий… яв­ляется конечным набором совокупностей, ограничен­ным уже сформулированными лингвистическими по­следовательностями...». В отличие от анализа истории мысли, двигающегося из прошлого к настоящему, в дис­курсивных анализах мы двигаемся в обратном направ­лении, пытаясь выяснить, «почему такие высказывания возникают именно здесь, а не где-либо еще?» Речь идет о том, «чтобы заново восстановить другой дискурс, оты­скать безгласные, шепчущие, неиссякаемые слова, кото­рые оживляются доносящимся до наших ушей внутрен­ним голосом». В этом смысле анализ мысли «всегда ал­легоричен по отношению к тому дискурсу, который он использует».

Фуко же интересует проблема условий са­мой возможности того или иного типа дискурса (как связанной определенным образом совокупности выска­зываний) в том виде, в каком он есть, и на том месте, на котором он есть. «Основной вопрос такого анализа мож­но сформулировать так: в чем состоит тот особый вид существования, которое раскрывается в сказанном и ни­где более?» В этом ключе Фуко рассматривает ряд гипо­тез, пытающихся объяснить сложившиеся дисципли­нарные общности (медицины, грамматики, политичес­кой экономии), и показывает их несостоятельность. Это гипотезы, видящие общность, как образованную: 1) со­вокупностью высказываний, соотносящихся с одним и тем же объектом (обнаруживается изменение объекта в истории и в разных аспектах дисциплинарных дискур­сов); 2) единством формы и типов сцепления высказы­ваний, их стилем (выявляется наличие разных типов вы­сказываний в дисциплинарном дискурсе); 3) группой высказываний внутри определенной системы постоян­ных и устойчивых концептов, концептуальной архитек­тоникой дисциплины (фиксируются эпистемологичес­кие разрывы в развитии любого знания); 4) тождествен­ностью тем (наличествуют случаи присутствия одной и той же темы в разных дискурсах).

Учитывая неудачи всех этих попыток, Фуко предлагает «попытаться уста­новить рассеивание точек выбора и определить, прене­брегая любыми мнениями, тематические предпочтения поля стратегических возможностей». С его точки зре­ния, речь в этом случае идет об условиях возможности «дискурсивных формаций». Дискурсивные данные пе­рераспределяются внутри них в соответствии с правила­ми формации. Внутри дискурсивных формаций разли­чаются объекты, модальности высказываний, концепты и тематические выборы. Все они подлежат специально­му анализу. Так, объекты дискурсов задаются: 1) по­верхностью их проявления, различной для различных обществ, эпох и форм дискурса; 2) инстанциями разгра­ничения; 3) решетками спецификации. Однако план вы­явления (1), инстанции разграничения (2), формы специ­фикации (3) не формируют полностью установленные объекты, которые в дискурсе инвентаризируются, клас­сифицируются, называются, выбираются, покрывают­ся решеткой слов и высказываний. «Дискурс — это нечто большее, нежели просто место, где должны распола­гаться и накладываться друг на друга — как слова на ли­сте бумаги — объекты, которые могли бы быть установ­лены только впоследствии». Кроме того, появляется не­сколько планов различий, в которых могут возникать объекты дискурса, что ставит вопрос о связи между ни­ми. Таким образом, дискурс характеризуется не сущест­вованием в нем неких привилегированных объектов, а тем, как он формирует свои объекты, которые остаются при этом рассеянными, т.е. установленными отношени­ями между инстанциями появления, разграничения и спецификаций (в которых любой объект исследуемого дискурса обретает свое место). Отсюда: 1) объект суще­ствует в позитивных условиях сложного пучка связей; 2) отношения, внутри которых появляется объект, не представлены в объекте, не определяют его внутренней конституции; 3) сама система отношений имеет не­сколько уровней, они как связывают дискурс с условия­ми его появления, так и формируются внутри самого дискурса (вторичные, рефлексивные, собственно дис­курсивные отношения); 4) дискурсивные отношения ха­рактеризуют «не язык, который использует дискурс, не обстоятельства, в которых он разворачивается, а самый дискурс, понятый как чистая практика». Объекты связы­ваются тем самым не с «сутью вещей», а с совокупнос­тью продуцирующих их правил. Они суть «не вещи», а дискурсивные объекты. Как таковые они не могут быть поняты вне дискурсивных практик и не могут быть ре­дуцированы к их словарю (они — «не слова»). «Безус­ловно, дискурс — событие знака, но то, что он делает, есть нечто большее, нежели просто использование зна­ков для обозначения вещей. Именно это „нечто боль­шее“ и позволяет ему быть несводимым к языку и речи».

В то же время способ сцепления высказываний между собой должен стать предметом специального рассмотре­ния в аспекте выяснения того, «почему появляются именно эти высказывания, а не какие-либо другие?» В этой связи возникает ряд вопросов, требующих ответов: 1) кто говорит, хранит данный вид языка и в силу каких своих характеристик; 2) исходя из какой институциона­лизированной области разворачивается тот или иной дискурс; 3) какова позиция субъекта относительно раз­личных областей и групп объектов (вопрошание осуще­ствляется в соответствии с определенной решеткой ис­следования, даже если она не эксплицирована). Обнов­ление дисциплинарных точек зрения в рассматриваемом ракурсе выступает как обновление модальностей, уста­новление новых отношений между различными элемен­тами в дискурсе. «Но ведь если существует общность, если модальность высказываний, которые в ней исполь­зуются и в которых она раскрывается, не является про­стым совпадением исторически случайных последовательностей, то, таким образом, устойчивые пучки свя­зей решительно вводятся в обиход». В этом дискурсив­ном анализе, указывает Фуко, различные модальности высказываний манифестируют рассеяние, отсылая к различным статусам, местам и позициям субъекта в хо­де поддерживаемого им дискурса, «к различным планам прерывности, „из которых“ он говорит». Связь между этими планами устанавливается складывающимися в специфике дискурсивной практики отношениями. Дис­курс не есть феномен выражения. Скорее он есть «поле регулярности различных позиций субъективности». Та­ким образом, «дискурс — это внешнее пространство, в котором размещается сеть различных мест». Следова­тельно, как строй объектов дискурсивной формации нельзя определить через «слова» или «вещи», так и по­рядок высказываний субъекта нельзя понять ни с пози­ции трансцендентального субъекта, ни с позиции психо­логической субъективности.

Следующая задача, кото­рую ставит перед собой Фуко, — описание поля выска­зываний, в котором появляются и циркулируют концеп­ты дискурсивной формации. Это предполагает выявле­ние рельефа поля высказываний: 1) последовательнос­тей и прежде всего возможных распределений рядов вы­сказываний, их типов зависимостей, риторических схем; 2) форм сосуществования, которые, в свою оче­редь, намечают: а) поле присутствия (совокупность всех спродуцированных высказываний независимо от их ста­туса, но в соответствии с ним); б) поле совпадений (кон­центрации высказываний разной дискурсивной приро­ды вокруг областей объектов); в) область памяти (вы­сказывания, уже не присутствующие в дискурсах акту­ально, но по отношению к которым устанавливаются родственные связи, генезис, изменения, историческая прерывность и непрерывность); 3) возможностей втор­жения [выявляемых в: техниках переписывания (напри­мер, линеарности в табличность), методах транскрип­ции высказываний, способах взаимоперевода качествен­ных и количественных высказываний, правилах приме­нения, структурном анализе взаимоотношений элемен­тов, приемах разграничения областей истинности вы­сказываний, способах переноса типов высказываний из одного поля приложения в другое, методах систематиза­ции уже существующих пропозиций, методах перерас­пределения высказываний]. Таким образом, дискурсив­ная формация на уровне концептов порождает весьма ощутимую гетерогенность. «Но принадлежит собствен­но дискурсивной формации, разграничивает группу со­вершенно разрозненных концептов и определяет их спе­цифику только самый способ, который позволяет раз­личным элементам устанавливать связи друг с другом». По сути, речь идет не об описании концептов, а о кон­центрации анализа «вокруг некоего доконцептуального уровня, подчиняясь правилам которого, различные кон­цепты могут сосуществовать в одном поле». Этот уро­вень не отсылает ни к горизонту идеальности, ни к эм­пирическому генезису абстракции, — «мы вопрошаем об уровне самого дискурса, который не является более выражением внешнего, а, напротив, местом появления концептов». Тем самым выявляется совокупность опре­деленных правил, находящих свое приложение в гори­зонте дискурса. «В анализе, который мы здесь предлага­ем, правила формации имеют место не в „ментальнос­ти“ или сознании индивида, а в самом дискурсе; следо­вательно, они навязываются в соответствии с неким ви­дом анонимной единообразности всем индивидуумам, которые пытаются говорить в этом дискурсивном поле». Доконцептуальный уровень позволяет выявить законо­мерности и принуждения, делающие возможной гетеро­генную множественность концептов. Вывод, который делает Фуко из анализа концептов дискурсионной фор­мации, гласит: "… Нет необходимости прибегать ни к до­пущению горизонта идеальности, ни к эмпирическому движению идей".

Следующий предмет внимания автора — темы и теории в дискурсивных формациях, которые он предлагает обозначать как стратегии — независимо от их формального уровня. Проблема — механизмы их распределения в истории. С помощью исследования стратегий возможно выявление: а) точек несовместимо­сти — объектов, высказываний, концептов, находящих­ся в одной и той же формации; б) точек эквивалентнос­ти (несовместимых элементов, сформированных одним и тем же способом); в) точек сцепления систематизации (формирующих ряды элементов). Далее необходимо ис­следование инстанций решений, позволяющих реализо­ваться тем или иным стратегиям, т.е. механизмов, фор­мирующих принципы исключения из дискурса и воз­можности выборов внутри и между дискурсами. Затем важно выявить механизмы вовлечения дискурса в поле недискурсивных практик, т.е. порядок и процесс при­своения дискурса, трансвестирования его в решения, институты и практики. Кроме того, речь может идти и об возможных позициях желания по отношению к дис­курсу. Таким образом, дискурсивные формации в своих стратегиях «должны быть описаны как способ система­тизации различных трактовок объектов дискурса (их разграничения, перегруппировки или отделения, сцеп­ления и взаимообразования), как способ расположения форм высказывания (их избрания, установления, выст­раивания рядов и последовательностей, составления больших риторических единств), как способ манипули­рования концептами (для чего необходимо дать им пра­вила применения, ввести их в отдельные устойчивости и, таким образом, конституировать концептуальную ар­хитектонику)».

Над этими стратегиями надстраиваются элементы второго порядка, собственно и организующие дискурсивную рациональность. Тем самым нет никаких оснований «соотносить формации теоретических пред­почтений ни с основополагающим замыслом, ни со вто­ричной игрой мнений и воззрений». Сам «выбор страте­гий не вытекает непосредственно из мировоззрения или предпочтения интересов, которые могли бы принадле­жать тому или иному говорящему субъекту, но сама их возможность определена точками расхождения в игре концептов». Стратегии строятся в соответствии со сло­жившейся системой «вертикальных зависимостей», спродуцированных в дискурсивной формации и под­тверждаемых дискурсивными практиками, задавая принципы «финальной сборки текстов».

Знание «зако­номерностей» организации дискурсивных формаций в их соотношении с дискурсивными практиками позволя­ет, согласно Фуко, перейти к рассмотрению правил об­разования дискурсов, выводимых из него самого. Рас­смотрению этих вопросов и посвящена вторая часть его работы («Высказывание и архив»). Она начинается с ре­флексии традиционного понимания элементарной общ­ности дискурса как высказывания. Проведя анализ по­следнего, Фуко показывает, что оно, соотносясь, но не совпадая с понятиями пропозиции, фразы и акта форму­лирования, остается неопределяемым ни через одно из них. «Во всех трех случаях, — констатирует Фуко, — очевидно, что предложенные критерии слишком много­численны и неоднозначны и не объясняют высказыва­ние во всем его своеобразии». Во всех трех случаях вы­сказывание играет роль относящегося к существу дела, не передаваемого ни одной из них: "… в логическом ана­лизе высказывание является тем, что остается после из­влечения и определения структуры пропозиций; для грамматического анализа оно — ряд лингвистических элементов, в которых можно признавать или не призна­вать форму фразы; для анализа речевых актов оно пред­ставляет собой видимое тело, в котором проявляются акты". Высказывание суть не структура, «но функция существования, принадлежащая собственно знакам, ис­ходя из которой, можно путем анализа или интуиции ре­шить, „порождают ли они смысл“, согласно какому пра­вилу располагаются в данной последовательности или близко друг к другу, знаками чего являются и какой ряд актов оказывается выполненным в результате их форму­лирования (устного или письменного)». В этом смысле Фуко говорит о том, что отношение высказывания к то­му, что высказывается, не совпадает ни с какими други­ми отношениями. Отношения, которые оно поддержива­ет с тем, что высказывает, не тождественны совокупно­сти правил применения. Только внутри определенных отношений высказывания можно установить отношение пропозиции к референту и фразы к ее смыслу. Коррелятом высказывания выступает совокупность областей, в которых могут возникать данные объекты и устанавли­ваться данные отношения. Он устанавливается по зако­нам возможности, правилам существования для объек­тов, которые оказываются названными, обозначенными или описанными, отношениями утверждения или отри­цания. "… Посредством отношения с различными облас­тями возможности высказывание создает синтагму, или ряд символов, фразу, которой можно или нельзя придать смысл, пропозицию, которая может получить или не по­лучить значение истины". Описание уровня высказыва­ния возможно лишь «путем анализа отношений между высказыванием и пространствами различения, в кото­рых оно выявляет различия». Кроме того, высказывание всегда соотносится с субъектом («автором» или любой иной производящей субстанцией). При этом последний «является определенным и пустым местом, которое мо­жет быть заполнено различными индивидуумами». Это «место», которое может и должен занять индивидуум для того, чтобы быть субъектом, принадлежит функции высказывания и позволяет его описать: «Если пропози­ция, фраза, совокупность знаков могут быть названы „высказываниями“, то лишь постольку, поскольку поло­жение субъекта может быть определено». Следующая особенность функции высказывания заключается в том, что она не может выполняться без существования «об­ласти ассоциируемого». «Для того чтобы появилось вы­сказывание и речь коснулась высказывания, недостаточ­но произнести или написать фразу в определенном от­ношении к полю объектов или субъекту; необходимо еще включить ее в отношения со всем прилегающим по­лем». Согласно Фуко, «высказывание всегда имеет края, населенные другими высказываниями». Именно эти «края» делают возможными различные контексты. «Не существует высказывание, которое бы так или иначе не вводило в ситуацию другие высказывания» (Фуко). Оно всегда занимает место вне линейного порядка и всегда включено в игру высказываний, всегда участвует в рас­пределении функций и ролей, располагая «сигнифика­тивные, или означающие, общности в пространстве, где они умножаются и накапливаются». Еще одно требова­ние, без которого невозможно продуцирование высказы­вания, — обладание материальным существованием. "… Нужно, чтобы высказывание имело материю, отно­шение, место и дату. И когда эти необходимые условия изменятся, оно само меняет тождественность". Матери­альность высказывания определяется его «всегда гото­вым быть поставленным под вопрос статусом», поряд­ком институции, а не пространственно-временной лока­лизацией, возможностью «повторной записи и перепи­си». Схема применения задает для высказываний поле стабилизации, которое позволяет им повторяться в их тождественности, и определяет порог, с которого тожде­ственности (равноценности) более не существуют, и нужно признать появление нового высказывания. «По­стоянство высказывания, сохранение его тождественно­сти в единичных событиях актов высказываний, раздво­ения в тождественности форм — все это является функ­цией поля использования, которым оно окружено». В ко­нечном итоге мы сталкиваемся, отмечает Фуко, не с ато­мическим высказыванием, «но с полем изучения функ­ций высказывания и условий, при которых она вызыва­ет к жизни различные общности, которые могут быть (но вовсе не должны быть) грамматическим или логическим порядком». Это порождает проблему определения того, что значит описать высказывание.

Фуко предлагает по­нимать: 1) под высказыванием «разновидность сущест­вования, присущего данной совокупности знаков, — мо­дальность, которая позволяет ему не быть ни последова­тельностью следов или меток на материале, ни каким-либо объектом, изготовленным человеческим сущест­вом, модальность, которая позволяет ему вступать в от­ношения с областью объектов, предписывать опреде­ленное положение любому возможному субъекту, быть расположенным среди других словесных перформан­сов, быть, наконец, наделенным повторяющейся мате­риальностью»; 2) под дискурсом — «то, что было произ­ведено (возможно, все, что было произведено) совокуп­ностью знаков» («дискурс является общностью очередностей знаков постольку, поскольку они являются вы­сказываниями, т.е. поскольку им можно назначить мо­дальности частных существований»). Окончательно дискурс можно определить «как совокупность высказы­ваний, принадлежащих к одной и той же системе форма­ций». Он — принцип рассеивания и распределения вы­сказываний, а анализ высказывания соответствует част­ному уровню описания. Таким образом, «описание вы­сказывания не сводится к выделению или выявлению характерных особенностей горизонтальной части, но предполагает определение условий, при которых выпол­няется функция, давшая существование ряду знаков (ря­ду не грамматическому и не структурированному логи­чески)...». В силу этого высказывание одновременно не­видимо и несокрыто. «Оно несокрыто по самому своему определению, поскольку характеризует модальности су­ществования, присущие совокупности действительно произведенных знаков». Рассмотреть можно только то, что «является очевидностью действующего языка». Од­нако высказывание не дано восприятию как явный носи­тель пределов и скрытых элементов. Необходимо пере­нести акцент в анализе с означаемого на означающее, «чтобы заставить появиться то, что есть повсюду в отно­шении с областью объектов и возможных субъектов, в отношении с другими формулировками и вероятными повторными применениями языка». Несокрытый и не­видимый, уровень высказывания находится на пределе языка, указывает Фуко. «Он определяет модальность своего появления, скорее, ее периферию, нежели внут­реннюю организацию, скорее, ее поверхность, нежели содержание».

Проделанный анализ позволяет, согласно Фуко, предпринять упорядочивание того, что сможет индивидуализироваться как дискурсивная формация. Последнюю он переопределяет как основную систему высказываний, которой подчинена группа словесных перформансов, — «не единственная ею управляющая система, поскольку сама она подчинена помимо того и в соответствии с другими измерениями логическим, линг­вистическим и психологическим системам». Четыре на­правления исследования формации (образование объек­тов, положений субъектов, концептов и стратегических выборов) соответствуют четырем областям, в которых выполняется функция высказывания. Соответственно, понятие дискурса переопределяется здесь как совокуп­ность высказываний, образующих таковой постольку, поскольку они принадлежат к одной и той же дискур­сивной формации; а понятие дискурсивной практики за­дается как «совокупность анонимных исторических правил, всегда определенных во времени и пространст­ве, которые установили в данную эпоху и для данного социального, экономического, географического или лингвистического пространства условия выполнения функции высказывания». Большей частью анализ дис­курса проходит под знаком целостности и избытка озна­чающих элементов по отношению к единственному оз­начаемому («каждый дискурс таит в себе способность сказать нечто иное, нежели то, что он говорил, и укрыть, таким образом, множественность смыслов — избыток означаемого по отношению к единственному означаю­щему»). Однако анализ высказываний и дискурсивных формаций открывает, по Фуко, иное направление иссле­дования: «он хочет определить принцип, в соответствии с которым смогли появиться только означающие сово­купности, бывшие высказываниями. Он пытается уста­новить закон редкости». Высказывания всегда в дефици­те по отношению к тому, что могло бы быть высказыва­нием в естественном языке, — это принцип нехватки или, по крайней мере, ненаполнения поля возможных формулировок. В этом аспекте дискурсивная формация одновременно проявляет себя и как «принцип скандиро­вания и переплетения дискурсов», и как «принцип бес­содержательности в поле речи». Высказывания: 1) изу­чают на границе, которая отделяет их от того, что не ска­зано, в инстанции, которая заставляет их появиться, в своем отличии от остальных, что позволяет обнаружить в дискурсивных формациях распределение лакун, пус­тот, отсутствий, пределов и разрывов; 2) анализируют не как находящиеся на месте других высказываний, но как находящиеся на своем собственном месте, — «об­ласть высказывания полностью располагается на своей поверхности»; 3) рассматривают как управляемые пре­дустановленными структурами и как имеющие статус в системе институций.

Анализ же дискурсивной форма­ции обращается собственно к редкости: "… Он рассмат­ривает ее как объект объяснения, он стремится опреде­лить в ней единую систему и в то же время учитывает то, что она может иметь интерпретацию". Если интер­претация трактуется при этом как «способ реакции на бедность высказывания и ее компенсирования путем умножения смысла», как «способ говорить, исходя из нее и помимо нее», то анализ дискурсивной формации понимается как «поиск закона скудности, нахождение ее меры и определение ее специфической формы». Он ори­ентирован не на бесконечность извлечения смыслов, а на обнаружение отношений власти, истолковывая их в систематической форме внешнего. Его сверхзадача — избежать вторжения историко-трансцендентальной те­мы. «Тема, от которой пытается избавиться анализ вы­сказываний, чтобы восстановить высказывания в их чи­стом рассеивании. Чтобы анализировать их в несомнен­но парадоксальном внешнем, поскольку оно не соотно­сится ни с какой противостоящей формой внутреннего. Чтобы рассмотреть их в прерывности, не искажая поло­жение, с помощью одного из разрывов, которые ставят их вне игры и делают их несущественными в разомкну­тости или более важном различии. Чтобы уловить самое их вторжение в место и момент, когда оно производится. Чтобы найти их влияние на событие». Эта задача пред­полагает, что: 1) поле высказываний не описывается как «перевод» операций или процессов, которые разверты­ваются в другом месте (в мыслях людей, в их сознании или бессознательном, в сфере трансцендентальных структур); 2) область высказываний не относится ни к говорящему субъекту, ни к чему-либо наподобие кол­лективного сознания, ни к трансцендентальной субъек­тивности; 3) в их трансформациях, последовательных рядах, ответвлениях поле высказываний не подчиняется темпоральности сознания как своей законной модели («Время дискурса не является переводом в видимую хронологию смутного времени мысли»). Тем самым анализ высказываний осуществляется безотносительно к cogito. «He важно, кто говорит, но важно, что он гово­рит, — ведь он не говорит этого в любом месте. Он не­пременно вступает в игру внешнего». Соответственно формы накопления нельзя отождествить ни с интерио­ризацией в форме воспоминания, ни с безразличным по­дытоживанием документов. В конечном итоге «суть ана­лиза высказываний — не разбудить спящие в настоящий момент тексты, чтобы вновь обрести, заворожив прочитывающиеся на поверхности метки, вспышку их рожде­ния; напротив, речь идет о том, чтобы следовать им на протяжении сна или, скорее, поднять родственные темы сна, забвенья, потерянного первоначала и исследовать, какой способ существования может охарактеризовать высказывания независимо от их акта высказывания в толще времени, к которому они принадлежат, где они сохраняются, где они действуют вновь и используются, где они забыты (но не в их исконном предназначении) и, возможно, даже разрушены». Этот анализ предполагает, что: 1) высказывания рассматриваются в остаточности, которая им присуща («забвение и разрушение в некото­ром роде лишь нулевая степень этой остаточности», на основе которой могут развертываться игры памяти и воспоминания); 2) высказывания трактуются в форме добавочности (аддитивности), являющейся их специфи­ческой особенностью; 3) во внимание принимаются фе­номены рекурренции (высказывание способно реорга­низовывать и перераспределять поле предшествующих элементов в соответствии с новыми отношениями). «Та­ким образом, описание высказываний и дискурсивных формаций должно избавляться от столь частого и навяз­чивого образа возвращения». В этом аспекте анализ дис­курсивной формации есть не что иное, как трактовка со­вокупности «словесных перформансов на уровне выска­зываний в форме позитивности, которая их характеризу­ет», что есть определение типа позитивности дискурса. «Позитивность дискурса… характеризует общность сквозь время и вне индивидуальных произведений, книг и текстов». Предпринять в дискурсивном анализе иссле­дование истории того, что сказано, означает «выполнить в другом направлении работу проявления». Для обеспе­чения этого анализа Фуко вводит понятие историческо­го априори как «априори не истин, которые никогда не могли бы быть сказаны или непосредственно даны опы­ту, но истории, которая дана постольку, поскольку это история действительно сказанных вещей». Это понятие позволяет учитывать, что «дискурс имеет не только смысл и истинность, но и историю, причем собствен­ную историю, которая не сводит его к законам чужого становления».

Но историческое априори не над событи­ями — оно определяется как «совокупность правил, ха­рактеризующих дискурсивную практику» и «ввязанных в то, что они связывают». Область же высказывания, «артикулированная согласно историческим априори и „скандируемая“ различными дискурсивными формаци­ями», задается системой, которая устанавливает выска­зывания как события (имеющие свои условия и область появления) и вещи (содержащие свою возможность и поле использования). Ее Фуко называет архивом. «Ар­хив — это прежде всего закон того, что может быть ска­зано, система, обуславливающая появление высказываний как единичных событий». Архив, продолжает Фу­ко, — «это то, что различает дискурсы в их множествен­ности и отличает их в собственной длительности». Он между языком и изучаемыми явлениями — «это основ­ная система формации и трансформации высказыва­ний». Архив нельзя описать во всей его целостности, а его актуальность неустранима. «Он дан фрагментами, частями, уровнями несомненно настолько лучше и на­столько с большей строгостью, насколько время отделя­ет нас от него; в конечном счете, если бы не было редко­сти документов, для его анализа было бы необходимо самое великое хронологическое отступление». Архив маркирует кромку времени, которая окружает наше на­стоящее, — «это то, что вне нас устанавливает наши пределы». «Описание архива развертывает свои возмож­ности (и принципы овладения этими возможностями) исходя из дискурсов, которые только что перестали быть исключительно нашими; его порог существования установлен разрывом, отделяющим нас от того, что мы не можем более сказать, и от того, что выходит за преде­лы нашей дискурсивной практики; оно начинается за пределом нашей собственной речи; его место — это раз­рыв наших собственных дискурсивных практик». Ис­следования архива Фуко называет «археологией»: «архе­ология описывает дискурсы как частные практики в эле­ментах архива». Анализ А.З. как особой дисциплинар­ности Фуко проводит в третьей части своей работы («Археологическое описание»).

А.З. у Фуко конституи­руется во многом через ее артикулированное противопо­ставление дисциплинарным притязаниям истории идей, которая рассказывает «историю побочных обстоя­тельств, историю по краям», презентируя «скорее анализ точки зрения, нежели анализ собственно знания, скорее анализ заблуждений, нежели анализ истины, наконец, скорее анализ менталитета, нежели анализ форм мыс­ли». В этой трактовке история идей выступает скорее стилем анализа, чем дисциплинарностью, она занята «началами и концами, описанием смутных непрерывностей и возвращений, воссозданием подробностей лине­арной истории». В то же время она оказывается способ­ной описывать переходы из не-философии в филосо­фию, из не-науки в науку, из не-литературы в само про­изведение. «Генезис, непрерывность, подытоживание — вот предметы, которыми занята история идей, вот ее те­мы, с помощью которых она привязывается к опреде­ленной, теперь уже вполне традиционной форме исто­рического анализа».

От всего этого и пытается уйти А.З., вырабатывающая «иную историю того, что было сказано людьми». Основными являются четыре разли­чия между ними: 1) различие в представлении о новиз­не; 2) различие в анализе противоречий; 3) различие в сравнительных описаниях; 4) различие в ориентации

трансформаций. Основными принципами А.З. являют­ся: 1) ориентация на определение не мыслей, репрезен­таций, образов, предметов размышлений, идей, которые скрыты или проявлены в дискурсах, а на исследование самих дискурсов в качестве практик, подчиняющихся правилам (археология обращается к дискурсу как к па­мятнику); 2) отсутствие в ней ориентации на поиск не­прерывных и незаметных переходов в преемственности дискурсов, археология — «различающий анализ, диф­ференциальное счисление разновидностей

еще рефераты
Еще работы по истории