Лекция: Образы прошлого и силуэты некоторых военно-полевых хирургов 2 страница
Несколько лет страна ликовала, торжествуя свое избавление и славные победы над врагами. И в детские воспоминания Пирогова врезались не только всевозможные разговоры и рассказы взрослых, но и многочисленные яркие карикатуры на французов, выходившие повсюду и широко распространенные. Из подобных карикатур была составлена «Азбука» в форме карточных картинок. Вот по ним-то самоучкой и выучился читать Пирогов. Судите сами, насколько соответствовало содержание такой азбуки интересам и разумению шестилетнего ребенка. Вот, например, буква «А» представляла глухого мужика и бегущих от него в крайнем беспорядке французских солдат; подпись:
Ась, право, глух, мусье, что мучит старика,
Коль надобно чего, — спросите казака.
Буква «Б»: Наполеон, скачущий в санях с Даву и Понятовским на запятках; надпись:
Беда, гони скорей с грабителем московским,
Чтоб в сети не попасть с Даву и Понятовским.
Буква «В»: французские солдаты раздирают на части пойманную ворону; пояснение:
Ворона – как вкусна; нельзя ли ножку дать.
А мне из котлика хоть жижи полизать.
На всю жизнь в память Пирогова врезалась буква «Щ»:
Щастье за галлом устав бресть пешком,
Решилось в стан русский скакать с казаком.
«Долго-долго задумывался над ней, — писал Пирогов, — не умея себе объяснить, почему какой-то француз в мундире, увозимый в карете казаком и притом желающий выпрыгнуть из кареты именуется «щастьем»? Какое же это для нас счастье, думалось мне?»
Размышляя надо всем этим в глубокой старости, Пирогов спрашивал себя, не породили ли такие карикатуры склонность к насмешке и свойство замечать в людях скорее смешную и худшую сторону, чем хорошую. Зато, отвечая, он совершенно уверенно считает, что «эти карикатуры над кичливым, грозным и побежденным Наполеоном вместе с другими изображениями его бегства и наших побед развили во мне рано любовь к славе отечества». «Так было у меня, — продолжает он, — и я, от 17 до 30 лет окруженный чуждой мне народностью в Дерпте, среди которой жил, не потерял нисколько привязанности и любви к отечеству, а потерять в ту пору было легко: жилось в отчизне не очень весело и не так привольно, как хотелось бы жить в двадцать лет». Это сказано в «Дневнике старого врача» в 1880 г., т. е. когда Пирогову было уже 70 лет.
Но я не буду задерживать Вас на философских взглядах и общей идеологии, столь подробно высказанной автором этого выдающегося «Дневника». Вернемся к его детству, ибо в Московский университет Пирогов поступил 14-летним ребенком. Так как в университет не принимались лица моложе 16 лет, то вместо метрики было сфабриковано «свидетельство» московского комиссариатского депо, удостоверявшее, что Николаю Ивановичу «шестнадцать лет». «Мал бех в братии моей и юнейший в доме отца моего».
Но в ту пору в этом семействе стряслись два страшных несчастья. Сначала денежное разорение жившей безбедно семьи вследствие растраты 30 тысяч рублей отправленным на Кавказ комиссионером Ивановым; ответственность легла на отца Пирогова. Пришлось взять сына из прекрасного, но дорогого частного пансиона Кряжева. А меньше чем через год, когда первого мая, в превосходный солнечный день, Пирогов пораньше возвращался из университета, предвкушая условленную совместную поездку с отцом за город, в Сокольники, он увидел его с темно-багровым раздутым лицом, окаймленным воротником мундира, «лежащим на столе как дань готовая земле».
И «не прошло месяца после внезапной смерти отца, как все мы – мать, двое сестер и я, должны были предоставить дом и все, что в нем находилось, казне и частным кредиторам. Приходилось с кое-какими крохами идти на улицу и думать о завтрашнем дне». «Как я или, лучше, мы пронищенствовали в Москве во время моего студенчества— это осталось для меня загадкой», — писал Пирогов и тут же добавляет: «Зато и ученье было таковское— на медные деньги».
В отличие от других факультетов, медицинский факультет во времена Пирогова оставлял желать лучшего. Своих клиник университет не имел вовсе. Ведь только после сорокалетнего существования в феврале 1797 г. в Московском военном госпитале для профессора Матвея Пеккена была выделена и приспособлена для преподавания «клиническая палата» на 10 коек. Заведовал ею Ефрем Осипыч Мухин – будущий декан медицинского факультета, покровитель и настоящий добрый гений Пирогова.
Мухин близко знал семью Пироговых со времени, как он вылечил в ней опасно больного старшего брата Николая Ивановича. Событие это оставило глубокий след в душе Николая Ивановича, и с раннего детства он заинтересовался медициной. Мухин посоветовал разорившемуся отцу Пирогова готовить и отдать сына прямо в университет и помог ему в этом в качестве декана и экзаменатора. Наконец, Мухин же, оценив старание и способности Пирогова, предложил ему и обеспечил заграничную командировку для подготовки к профессуре.
Мы, конечно, должны быть признательны Мухину за все это. Легко понять и позднее желание Пирогова в старости отблагодарить своего благодетеля земным поклоном. Тем менее понятна та прямо насмешливая характеристика, которую дает Мухину Пирогов на страницах того же самого «Дневника».
Мухин начал работу военным фельдшером в войсках Суворова при осаде Очакова. А затем его карьера развивалась от подлекаря и прозектора госпиталя в Лефортове до адъюнкт-профессора и, далее, через должность «первенствующего доктора» Голицынской больницы до ординарного профессора и декана Московского медицинского факультета, где в разное время он преподавал то анатомию, то физиологию, токсикологию, судебную медицину или санитарную полицию.
Пирогов рассказывает, что как анатом Мухин известен был своей книгой, которая хотя и признавалась «классической», но от петербургской анатомии Загорского отличалась тем, что: 1) все анатомические термины были переведены на невозможный русский язык; 2) к шести частям анатомии Загорского прибавлена седьмая, изобретенная Ефремом Осипычем: ученье о мокротных сумочках; 3) бедренная артерия была названа «артерией баронета Вилье» с примечанием, что последний, посетив анатомический театр в Москве, назвал эту артерию своей любимой.
Его учебник ф и з и о л о г и и был слабой переделкой руководства Ленгоссена, к которому Мухин тоже добавил свое «ученье о стимулах». Пирогов четыре года аккуратно посещал все лекции Ефрема Осипыча и «хотя ни разу не мог дать себе отчета, о чем собственно читалось, но приписывал это собственному невежеству и слабой подготовке». Много позже, приехав в Москву после занятий в Дерпте, Пирогов нарочно пошел на лекции Мухина, чтобы проверить самого себя. Но и на этот раз он не смог уловить ни смысла, ни логики, например, в переходах от «свойств и проявлений жизненной силы к малине, которую мы с таким аппетитом в летнее время кушаем со сливками», или еще «к букашке, которая, отогревшись на солнце, улетает с хрустального льда, воспевая (т. е. жужжит) хвалу Богу».
Мухин добросовестно прочитывал все главы курса физиологии, не оставаясь в долгу у слушателей. Исключение составляли женские половые органы и функция деторождения. Чтение этой главы ежегодно совпадало с началом великого поста и под этим предлогом откладывалось, «как предмет скоромный до более удобного времени».
Трудно понять, почему Пирогов так твердо запомнил промахи и недочеты своего учителя и вносил их в свой «Дневник» через 65 лет, т. е. через 30 лет после смерти своего благодетеля. Ведь в подзаголовке Пирогов собственноручно пометил, что хотя дневник писан «исключительно для самого себя, но не без задней мысли, что, может быть, когда-нибудь прочтет и кто другой». Приходится верить Пирогову, что в роли преподавателя ф и з и о л о г и и Мухин выступал неудачно. Но справедливо напомнить, что Ефрем Осипыч без чьей-либо помощи и протекции благодаря неутомимой энергии и огромному труду из безвестного фельдшера стал знаменитым столичным врачом и выдающимся хирургом-оператором.
Из всех видов практической деятельности наибольшую славу создавали Мухину его работы именно по хирургии. Он был учителем многих поколений тогдашних хирургов-практиков и опубликовал большое количество работ по оперативной хирургии, напечатанных в журналах «Вестник Европы», «Московские ведомости» и «Журнал русской литературы». Отдельным изданием вышли «Описания хирургических операций», опубликованные в 1807 г., «для пользы соотчечий, учащихся медико-хирургической науке, и молодых лекарей, занимающихся производством хирургических операций».
С полным правом Ефрем Осипыч мог писать о себе в предисловии к своей книге («Краткое наставление врачевать от укушения бешеных животных», Москва, 1831): «Я всегда с твердостью духа, с самоотвержением и пренебрежением здоровья моего постоянно исполнял возложенные на меня обязанности; я рылся в трупах более 30 лет, учу более 40 лет; я неутомимостью моей проложил стезю анатомии и операторской должности».
Еще более суровой критике подвергает Пирогов другого своего учителя Матвея Яковлевича Мудрова – «другую тогдашнюю московскую знаменитость», который в ту пору «переседлался в бруссеисты». Это увлечение учением Бруссэ, по мнению Пирогова, было тем менее оправдано, что в отличие от молодых ученых, коих «обуяла философия Шеллинга» при их поездках в Германию, Мудров напал на бруссеизм «сидя дома и притом в 50-летнем возрасте».
Конечно, Пирогов даже в старости своей мог сетовать на своего покойного учителя (он умер в 1831 г. от холеры, будучи членом специальной комиссии по борьбе с возникшей холерой) за многое: за потерю половины лекционного часа на наказание провинившегося студента-кутилы, которого Мудров заставил читать молитву на троицын день, за длиннейшие «рапсодии» против покинутого броунизма или за неожиданное приказание всем студентам следовать за ним через двор в анатомический театр к проф. Лодеру, где Мудров изумил не только своих слушателей, но и самого вновь награжденного анненской звездой Лодера торжественной тирадой:, «Красуйся светлостью звезды твоея», и т. д.
Но Пирогов не отрицает, что никто как Мудров постоянно твердил ему о необходимости учиться патологической анатомии и тем, безусловно, внушил эту важную мысль.
На всю жизнь запомнились Пирогову промахи и другого его учителя – ботаника и зоолога Алексея Леонтьевича Ловецкого, который при экскурсиях на Воробьевы горы, будучи не в силах определить сорванные студентами цветы, неизменно говорил: «Отдайте их моему кучеру, я потом дома у себя определю». А когда, вздумав вместо обычных картинок представить студентам свежий препарат, Алексей Леонтьевич с тарелкой в руках, обернутой салфеткой, читает и демонстрирует половые органы петуха, то в середине лекции смущенный прозектор вполголоса заявляет: «Алексей Леонтьевич, ведь это же курица!» «Как курица? Разве я не велел вам приготовить петуха?»
Я не буду вступаться в защиту этого адъюнкта, знаменитого Фишера. Что же касается Мудрова, то, вопреки студенческим, а по сути дела детским, воспоминаниям Пирогова, он был бесспорно выдающимся врачом-практиком и клиницистом. Об этом можно судить по многочисленным и в высшей степени замечательным печатным трудам, характеризующим Мудрова как первоклассного наблюдателя и блестящего, вдумчивого терапевта.
Будучи учеником знаменитого Забелина, основоположника школы московских терапевтов, Мудров сам поддержал начатую традицию и с честью подготовил себе преемника – Овера. А с тех пор эта традиция и школа не переводились в течение всего XIX века, достигнув наивысшего расцвета в лице Г.А.Захарьина и А.А.Остроумова в канун XX столетия.
Повторяю, М.Я.Мудров не только заслуживает уважения как нищий семинарист, пробившийся из Вологды в университетскую гимназию ценой больших бедствий и лишений, а затем по окончании Московского университета (1802) и усовершенствования в Вене, Париже и Берлине занявший кафедру в своей alma mater, читая сначала курс «войсковых болезней», а затем патологию и терапию. Его книга «Слово о способе учить и учиться «медицине практической» (Москва, 1820) может до сих пор читаться с большой пользой как выдающийся учебник семиотики и диагностики, где подробно и систематически разобраны все приемы клинического обследования, анамнеза и объективных симптомов, обеспечивающих не только дифференциальную диагностику, но строго индивидуальную оценку больного, диктующую и особые лечебные назначения. Лечить не болезнь, а больного Мудров считает главным секретом успеха. Он требовал подробнейших записей в историях болезни, просиживал многие ночные часы лично над этим занятием, а 40 переплетенных томов, включивших свыше 1000 историй болезни, собранных им за 22 года, Мудров считал своим главным самоучителем. «Сие сокровище для меня дороже всей моей библиотеки. Печатные книги можно найти, а истории болезни нигде. В 1812 г. все книги, составлявшие мое богатство и ученую роскошь, оставались здесь на расхищение неприятелю, но сей архив был везде со мной».
Обращаясь к преподаванию анатомии и хирургии, приходится признать, что во времена пироговского студенчества в Московском университете с этими предметами дело обстояло значительно хуже, чем в ту же пору в Петербурге, где в Академии хирургия была представлена столь выдающимися профессорами, как И.Ф.Буш и его сподвижники И.В.Буяльский, X.X.Саломон и П.Н.Савенко.
В Москве на лекциях анатомии Ю.X.Лодера учение проводилось по наглядному методу, т. е. демонстрировались препараты. Но сами студенты не препарировали трупы, и Пирогов утверждает, что за все время своего университетского образования он ни разу не упражнялся на трупах, не отпрепарировал ни одного мускула. Взамен этого на стене анатомического театра огромными буквами красовалось: «GNOTHI SEAUTON» (познай сам себя), а во весь карниз полукруглого амфитеатра-аудитории золотыми буквами сияли слова: «Руце твоя создаста мя и сотвори мя, вразуми мя, и научуся заповедем твоим». Не надо забывать, пишет Пирогов, что «все это было во времена оны, когда хоронились на кладбищах с отпеванием целые анатомические музеи (в Казани во времена Магницкого) и когда был поднят в министерстве народного просвещения вопрос, нельзя ли обходиться при чтении анатомических лекций без трупов. В некоторых университетах (в Казани), действительно, читали миологию на платках. Профессор анатомии, рассказывали мне его слушатели, привяжет один конец платка к acromion, а другой – к плечевой кости и уверяет свою аудиторию, что это deltoideus».
Я перехожу к наиболее интересующей нас части – преподаванию х и р у р г и и. Прежде чем цитировать самого Пирогова, попытаемся угадать, каким коечным фондом располагал Московский университет для обучения хирургии. Наводящие данные имеются в двух источниках. Шевырев в своей истории Московского университета сообщает, что в 1805 г. при университете появился «хирургической институт», а что в 1846 г. в нем число коек с 16 возросло до 60. И проф. Бобров в «Описании факультетской хирургической клиники» говорит, что до 1846 г. Московский университет имел одну хирургическую клинику на 15 кроватей. Сведения совпадают, и, по-видимому, именно на этих 15 койках и обучались московские студенты времен Пирогова всей хирургии у проф. Федора Андреевича Гильдебрандта.
Это был племянник И.Д.Гильдебрандта, преподававшего анатомию и физиологию в Московской медицинской школе. Принятый волонтером в 16-летнем возрасте, Федор Андреевич получил звание лекаря в 1792 г., а с 1804 г. стал профессором хирургии в Московском университете и занимал кафедру до 1830 г. Позже он преподавал хирургию в Медико-хирургической академии и до 1844 г. был консультантом по хирургии в Мариинской больнице.
Ф.А.Гильдебрандт как практический хирург был, по-видимому, на большой высоте и в совершенстве владел техникой многих тогдашних операций. Пирогов рассказывает о нем в следующих словах: «Ф.А.Гильдебрандт, искусный и опытный практик, особливо литотомист, умный остряк, как профессор был из рук вон плох. Он так сильно гнусавил, что, стоя в двух-трех шагах от него на лекции, я не мог понимать ни слова, тем более что он читал и говорил по-латыни. Вероятно, проф. Гильдебрандт страдал хроническим насморком и курил постоянно сигару. Это был единственный индивидуум в Москве, которому разрешено было курить на улицах. Лекции его и его адъюнкта Альфонского состояли из перефразирования изданного Гильдебрандтом краткого (и краткого до plus ultra) учебника хирургии на латинском языке».
«Хирургия – предмет, которым я почти вовсе не занимался в Москве, — писал Пирогов. — Она была для меня в то время наукой неприглядной и вовсе непонятной». И далее: «Итак я окончил курс; не делал ни одной операции, не исключая кровопускания и выдергивания зубов, и не только на живом, но и на трупе не сделал ни одной и даже не видал ни одной сделанной на трупе операции».
Вот с такой-то университетской подготовкой и образованием Пирогов 17-летним юношей и получил врачебный диплом. «Хорош я был лекарь, — писал он через много лет, — с моим дипломом, дававшим мне право на жизнь и смерть, не видав ни однажды тифозного больного, не имев ни разу ланцета в руках!».
«Вся моя медицинская практика в клинике ограничилась тем, что я написал одну историю болезни, видев только однажды моего больного, а для ясности прибавил в эту историю такую массу вычитанных из книг припадков, что она поневоле превратилась в сказку».
Первая частная практика Пирогова перед отъездом за границу случилась у чиновника, жившего в том же доме. «Он лежал уже, должно быть, в агонии, когда мне предложили вылечить его от жестокого и продолжительного запоя. Видя свою несостоятельность, я первое дело счел необходимым послать за цирульником; он тотчас явился, принеся с собой на всякий случай и клистирную трубку. Он знал par distance, что нужен клистир, раскусив тотчас же, с кем имеет дело и объявил, что без клистира дело не обойдется. Дело было ночью. Что произошло потом с клистиром – не помню, но больного к утру не было уже на свете.
В благодарность за мои труды вдова прислала мне черный фрак покойного, в который могли бы влезть двое таких, каков я. Этот незаслуженный гонорар был очень кстати: переделанный портным, полагавшим, что я еду открывать острова и земли, фрак этот поехал со мной и в Дерпт и прожил со мною еще и там целых пять лет».
Я опускаю весь период развития Николая Ивановича как врача, профессора и ученого с его командировкой в Дерпт, а оттуда за границу; с занятием кафедры своего учителя Мойера, вторичной научной поездкой за границу; переход Пирогова в Медико-хирургическую академию в Петербург, организацию госпитальной хирургической клиники, Анатомического института, консультативную деятельность в пяти крупнейших столичных больницах и его поездку в 1847 г. на Кавказ в наши войска, осаждавшие Салты.
Перенесемся мысленно в Севастополь, куда в самый разгар военных действий Пирогов прибыл с группой врачей и сестер милосердия поздней осенью 1854 г.
С первых дней начавшейся крымской кампании Пирогов настойчиво добивался своей командировки в Севастополь, заявляя о своей готовности «употребить все свои силы и познания для пользы армии на боевом поле». Его заявления долго ходили по инстанциям, в Севастополе раненые гибли тысячами без компетентной хирургической помощи, а мировая знаменитость и лучший военно-полевой хирург всех времен и всех народов тщетно вымаливал себе разрешения для поездки на фронт, в осажденный Севастополь. Дело явно и сознательно тормозили, и только личное вмешательство великой княгини Елены Павловны круто изменило все к лучшему. При этом важную роль играл не только огромный авторитет Пирогова и искреннее желание Елены Павловны максимально помочь нашим раненым, но также открывшаяся перед великой княгиней перспектива реализовать собственный грандиозный план. Она задумала небывалое в мире дело: командировку сестер милосердия для обеспечения женского ухода за ранеными и больными на полях сражений и в военных госпиталях.
Женская забота о больных только что начинала появляться в немногих городских больницах Европы и России. Принимая приглашение, Пирогов признался великой княгине, что он лишь мельком видел в Париже работу так называемых диаконисс. Теперь Пирогов отправлялся в Севастополь со своим личным отрядом врачей (Каде, Обермиллер, Хлебников, Беккерс, Тарасов, а позже С. П. Боткин) и с первым отрядом из 28 сестер вновь организованной и ставшей с той поры всемирно знаменитой Крестовоздвиженской общины во главе с ее начальницей А. П. Стахович. В Севастополе к пироговской группе прикомандировали еще двух полковых врачей – Доброва и Пастухова; кроме них, в отряде работал лекарский помощник Калашников, сопровождавший Пирогова еще в кавказской экспедиции, и фельдшер Никитин. А в январе, к моменту особо ожесточенной осады, в Крым прибыли еще три группы сестер: вторая группа во главе с Меркуловой и третья группа со старшей сострой, знаменитой Е. М. Бакуниной, о которой Пирогов писал с таким восхищением, и отряд так называемых сердобольных вдов, присланный императрицей Марией Александровной.
Этот первый в мире опыт работы женского персонала по оказанию помощи раненым непосредственно в зоне военных действий не только полностью оправдал себя и внес огромное улучшение в трудное дело военно-полевой хирургии, но беззаветное и героическое участие большой группы сестер в бессмертной севастопольской эпопее подняло на высокий пьедестал доблесть русской женщины в глазах всего цивилизованного мира.
Образ «севастопольской сестрички» долгие годы после окончания крымской кампании сиял немеркнущей славой среди лучших деяний культурного человечества. Многие из сестер были ранены и контужены; 17 сестер погибли при исполнении своего долга, большей частью от тифа.
Пирогов прибыл в Севастополь 12 ноября (старого стиля) 1854 г. «Вся дорога от Бахчисарая, — пишет он, — на протяжении 30 верст была загромождена транспортами раненых, орудий и фуража. Дождь лил как из ведра: больные, между ними ампутированные, лежали по двое и по трое на подводе, стонали и дрожали от сырости. И люди, и животные едва двигались в грязи по колена; падаль валялась на каждом шагу; из глубоких луж торчали раздувшиеся животы павших волов и лопались с треском; слышались в то же время вопли раненых и карканье хищных птиц, целыми стаями слетавшихся на добычу, и крики измученных погонщиков, и отдаленный гул севастопольских пушек».
Это эвакуировались в Симферополь раненые после первой бомбардировки (5 октября), давшей 2000 потерь среди защитников крепости, и двух сражений: при Балаклаве (9 октября) и при Инкермане (24 октября), повлекших около 11 000 потерь с нашей стороны.
Пирогов застал в севастопольских госпиталях 1500 раненых и, рассортировав их по роду ранений, а главное, по характеру инфекции, он немедленно приступил к широкой оперативной деятельности. Особенно много было выполнено резекций локтя. И сразу же как важнейший лечебный прием была введена знаменитая пироговская гипсовая повязка, которая совершенно изменила прежнее безнадежное течение огнестрельных переломов и ранений суставов.
Как с точки зрения транспортных задач, так и как лечебное средство гипсовая иммобилизация произвела крупнейший переворот в важнейшей главе военно-полевой хирургии. Благодетельную роль хорошей иммобилизации Пирогов оценил еще в 1847 г., когда на Кавказе, под Салтами, он широко применял крахмальные повязки. Но там же он изучил и недостатки крахмальных повязок и с той поры перешел на гипсовую иммобилизацию. Замечательные свойства гипсовых повязок были широко проверены еще за два года до крымской войны, и подробное изложение методики и результатов было опубликовано Пироговым в отдельной монографии еще в 1854 г. на русском и немецком языках. Теперь в Севастополе гипсовая повязка впервые в мире нашла себе широчайшее применение на поле брани. Она спасла многие сотни жизней и конечностей у тогдашних защитников Севастополя.
Я горд сознанием и счастлив возможностью сообщить вам, что почти через 90 лет, в долгие месяцы героической защиты Севастополя от осаждавших его немецких армий, пироговская гипсовая повязка нашла широчайшее применение по инициативе старшего врача Института имени Н. В. Склифосовского профессора нашей кафедры Б. А. Петрова – главного хирурга Черноморского флота. Там, равно как и на всех фронтах Красной Армии, пироговская гипсовая повязка спасла тысячи конечностей и многие тысячи жизней доблестных защитников нашей родины.
Когда в январе 1855 г. неприятель возобновил бомбардировку, то Пирогов переехал на осажденную Южную сторону, дабы развернуть максимальную помощь близ самих бастионов и поменьше перевозить раненых, не имевших теплой одежды, через бухту на Северную сторону при 6-10° мороза. Пирогов быстро провел первостепенные организационные мероприятия: приспособление новых помещений для перенесения операционных в чистые здания из уже безнадежно зараженных домов; сортировку всех вновь поступающих и изоляцию раненых с прогрессирующей раневой инфекцией в «гангренозные» отделения; планомерную эвакуацию раненых для дальнейшего лечения в глубоком тылу; организацию значительного резервного коечного фонда на случай массовых поступлений при неизбежных штурмах крепости; распределение сестер не только для ухода за ранеными и для сопровождения транспортов при дальних перевозках, но также и для бдительного контроля за правильным отпуском положенного раненым питания и всякого снабжения, т. е. для борьбы с бессовестными хищениями интендантов и высшей медицинской чиновной администрации. Не буду излагать, как встретили все такие начинания Пирогова и его ревностных героических помощниц официальные севастопольские чиновники. Последние мешали и вредили ему, где и как только могли. Не обошлось и без официальных жалоб и выговоров. Сам Пирогов и его сотрудницы вынесли все: и бомбардировки неприятеля, и издевательства администрации.
Главным перевязочным пунктом было Дворянское собрание – роскошное по архитектуре и внутреннему убранству здание, стоявшее на берегу залива.
«Это прекрасное строение, — писала в своих мемуарах лучшая и любимейшая из пироговских сестер Е. М. Бакунина, — где прежде веселились, открыло свои богатые красного дерева с бронзой двери для внесения в них окровавленных носилок; большая зала из белого мрамора с пилястрами из розового мрамора чрез два этажа, а окна только вверху. Паркетные полы. А теперь в этой танцевальной зале стоит 100 кроватей с серыми одеялами. В одну сторону большая комната, это – операционная, прежде биллиардная; в другую сторону еще две комнаты с прекрасными с золотом обоями; в них тоже койки».
Но зараженность этого помещения была такова, что Пирогов немедленно закрыл его для очистки и проветривания на 6 недель. Главный пункт был перенесен в так называемый Инженерный дом (у самой Артиллерийской бухты), а гангренозных больных и больных с «нечистыми» ранами перевели в дома купцов Гущина и Орловского, где по указаниям Пирогова лекарский помощник Калашников и сестры Григорьева, Богданова и Голубцова несли самую трудную и наиболее неблагодарную обязанность ухода за теми, «раны которых испортились от антонова огня или состояние которых сделалось не только безнадежным, но и вредным для других». «Кто знает только по слухам, — продолжает Николай Иванович, — что значит это „memento mori", — отделение гангренозных и безнадежных больных в военное время, тот не может себе представить всех ужасов бедственного положения страдальцев. Огромные вонючие раны, заражающие воздух вредными для здоровья испарениями; вопли и страдания при продолжительных перевязках; стоны умирающих; смерть на каждом шагу в разнообразных ее видах: отвратительном, страшном и умилительном, — все это тревожит душу даже самых опытных врачей, поседевших при исполнении своих обязанностей. Что же сказать про женщин, посвятивших себя из одного участия и бескорыстного милосердия на это служение, тяжкое и отвратительное для человека светского».
Но вот настало 28 марта – страшный день бомбардировки, начатой с близкой дистанции от города и бастионов. Канонада продолжалась более 10 дней беспрерывно, и этот период навеки вошел в историю Крестовоздвиженской общины. Работать Пирогову пришлось под прямым артиллерийским обстрелом. В доме, где он жил, бомбой пробило крышу, а в другом домике, откуда он переселился, тотчас после его отъезда бомбой отбило весь угол, где стояла его кровать. В самом Дворянском собрании, куда Пирогов вновь перевел главный перевязочный пункт и операционные, боковые комнаты были разрушены стрельбой с близко подошедшей ночью неприятельской канонерской лодки. «Если уже в обыкновенной жизни, — писал Пирогов, — человек может преспокойно умереть каждую минуту, т. е. 1440 раз в сутки, то здесь, в Севастополе, возможность эта возрастает по крайней мере до 36 400 раз (число неприятельских выстрелов)».
Противник направил свои главные силы вначале на 4-й, 5-й и 6-й бастионы и отчасти на Малахов курган. С первых трех бастионов раненых защитников сносили в Дворянское собрание, а с 3-го бастиона и с Малахова кургана – на Павловский мысок, где работала начальница общины Стахович вместе с Чупати и Будберг.
С 28 марта Пирогов с большой частью врачей переехал и безвыходно жил и работал в Дворянском собрании. «Койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение 9 дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков, вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу Собрания. Эти 9 дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались вместе с носилками целыми рядами на паркетном полу, пропитанном на целых полвершка запекшейся кровью. Врачи, фельдшера и служители составляли группу, беспрестанно двигавшихся между рядами раненых с оторванными, раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери залы ежеминутно отворялись и затворялись: вносили и выносили по команде: «на стол», «на койку», «в дом Гущина», «в Инженерный», «в Николаевскую».