Лекция: Армия любовников 14 страница

И она остановила бег своей мысли. Не слабачка она безмозглая, чтоб не удушить мысль.

* * *

Когда похоронили Веру Николаевну — тут делается такой перепрыг во времени, незначительный по дням, но битком набитый веществом, в сущности, эфемерным. «Настроение» называется.

Так вот, выяснилось, что в жизни по добыванию денег и устройству похорон настроение занимает много места, хотя, казалось бы… до него ли? Ну взять, к примеру, того же Кулибина. Его легче всего взять, он рядом, он под рукой. Вот он ляпнул: Вера, мол, любила его по-настоящему, любила — и все, и не надо никаких доказательств, потому что любовь этого не требует. Она сама себя оказывает, а доказательства — это уже признак как бы и лишний. Доказывать надо невидимое.

Видимое-невидимое надорвало душу. Мало того что смерть сама по себе, даже чужая, тебя не касательная, даже облегчающая существование остающимся, все равно так нагнетается в жилы, и ты частями непременно умираешь сама. А тут еще заявления мужа о любви как бы уже бывшей, прошедшей, но, оказывается, почему-то вдруг оставшейся жить.

Мы сидим с ней на диване с ногами. Она — на моем месте, где я поджимаюсь влево, а теперь из-за нее гнусь в другую сторону, мне неудобно, и я злюсь, но не на нее — на себя. Всегда ведь сама предлагаю всем: садись где хочешь. Зачем вру, если есть место, где я не хочу, чтоб кто-нибудь сидел. Это место выено моим телом, моими поворотами, его нельзя занимать, произойдет ломка… Чего? Откуда я знаю? Может, жизненного эфира?.. Но мне неловко. Бормочу: садись где хочешь...

Ольга рассказывает, что Кулибин остался жить в квартире Веры Николаевны. Конечно, это, в сущности, его квартира, но добавляет: ее, Ольгины, деньги в нее вложены...

Неправильность поступков мужчин — больная тема. Перечисляет их все, подряд, вразброд. Все поступали не по-человечески.

— Они вообще люди? — спрашивает она меня. — Ну что ему (Кулибину) надо? Нет, ты не думай, что он мне нужен… На фиг!.. Просто хочу понять… Я не дура… Я могу понять трудные мысли… Поняла же я тогда путь спасения при помощи карлицы… Всю меня трясло, но поняла… Сына надо было увозить… Хотя нет, вру… Я спасла бы его здесь как миленького… Но сейчас мне как-то неудобно даже перед зятем… Мы не обсуждаем эту тему, где ночует Кулибин. Смешно же сказать — ночует у покойницы… Но странно, согласись? Даже если исходить из каких-то там чувств… Человека-то нет, а я, прости Господи, живая...

Мне неудобно сидеть на «чужой стороне». Сомлело бедро. Я тихонько его щиплю — мертвое. У меня трудная задача: я, частично омертвелая, должна подтверждать живость Ольги и ее совершенно справедливые претензии к Кулибину.

… Было у мужика две жены. Одна длинная, другая покороче. Он был между ними как бы врастяжку. Та, что покороче, отдала Богу душу. Не стало второго конца у растяжки. Куда по закону физики должен был примкнуть Кулибин? Элементарный случай резинки. А он возьми и окажись в другом месте, пустом месте, что совершенно неправильно, если поставить физический опыт.

Может, потому, что я омертвела уже всей ногой, мне ближе Вера Николаевна.

Вообще мне вдруг все стало ясно. Никакие мы не творцы своего счастья. Это нам не дано. Мы просто прибиваемся к берегу, к которому нас несет, несет и повезет — вынесет. Мы всегда выбираем то, что требует меньше усилий, а за тем, где усилий не нужно совсем, мы готовы постоять и в очереди. Поэтому мы и живем плохо, потому что взбивать молоко в сметану трудно.

Это никакого отношения не имеет к Ольге, она лихой моряк и почти знает, куда причалить… Это не имеет отношения к Кулибину, потому что, по моей логике, ему легче всего прибиться к Ольге. В конце концов, я и сама не щепка, которую несет куда ни попадя.

С какой же стати я думаю о том, что никак не годится случаю? Море, усилия, берег.

Не додуманные до конца мысли. У них замахренные концы, по которым другим не распознать, откуда начинался легкий бег ума и с чего это он обвис потом тряпочкой… Забитое — или забытое? — в горле слово.

Что это? Что? О ком это я? О чем?

— Оставь его, — говорю я Ольге. — Он устал. Он отлежится, а там Манька родит. Он восстанет на последний решительный — поносить на плечах внука. Ты еще потрепыхаешься, он уже нет… Это будет его последнее дело.

— Какое неудобное место! — сказала она, спрыгивая с дивана. Ну да, Ну да...

Ее исторгли мои «эфирные изгибы». Она ходила по комнате туда-сюда, босой ногой по полу, большой, тридцать девятой, ногой со вспученными косточками пальцев. От ее хода шевелилось павлинье перо, подаренное мне ею же. Вообще-то я его всегда держала взаперти, меня смущал перий глаз, в котором скрывалось не понятое мною содержание. Как правило, вещи даются мне в понимание, я с ними лажу, они никогда не агрессивничают у меня в доме. Но на перо у меня не хватало то ли образования, то ли ума — мы с ним не ладили. Глаз смотрел на меня из каких-то других, чуждых мне миров, я ему не нравилась, но ведь и он мне не нравился… Красавец… Он как современные литературные тексты, что существуют исключительно сами по себе, просто как совокупность слов, повязанных с большим или меньшим изяществом. В них не хочется войти, их не хочется трогать, задом наперед они читаются с тем же успехом… Павлинье перо я выставляю на вид, когда приходит Ольга. Не хочу ее обидеть. Хотя она могла и забыть, что когда-то его дарила.

Сейчас Ольга гнет хлипкую паркетную доску, а щупальца пера вздыхают в унисон ее бегу по кругу.

— Да! Я еще потрепыхаюсь, — сказала она мне и поцеловала перо в глаз.

Поди ж ты, как знала, что оно у меня нецелованное.

Потом я была у нее. Она пригласила меня посмотреть свеженькие итальянские костюмчики. Открыла дверь — вся такая тонкая и звонкая. Я чуть было не ляпнула, с какой, мол, стати на ней парад, но вовремя увидела Его.

Он сидел в кресле, широко расставив ноги, мощный и молодой.

Ее сегодняшний мужчина. Такие тела чаще всего достаются военным, а раньше их сплошь и рядом носили партийные работники. У них всегда широко развернуты колени, они никогда не ужимаются своей плотью, они знают: женщины обволокут их, сидящих в транспорте, осторожно, деликатно, по тайному молчаливому сговору сохраняющих этот раздвинутый циркуль ног. Я поняла, учуяла всю безнадежность ее выбора.

Она хотела нас представить, но я перебила ее каким-то намеренным словом, она посмотрела на меня пронзительно — и понимая, и гневаясь одновременно. Прибегла к беспроигрышному. «Смотри, какая у меня хитрая стенка, здесь у меня весь универмаг». Я оценила и ремонт, и новый ковер на полу, и телевизор с рекламного ролика, и бархат штор. Гордые кувшины на фоне белой стены вы-глядели, как всегда, изысканно, на дне одного из них Ольга когда-то прятала деньги. Избранник засобирался уходить. Я увидела, как в прихожей его рука скользнула в высокий Ольгин юбочный разрез и где-то там пробежала пальцами. Ольга чуть замерла, лодыжка затвердела, и открытые в высокой босоножке пальцы ног сжались… в кулачок. Секс явно собирался сыграть вступление, и я была тут некстати.

Зачем же звала?

Закрыв за игрецом дверь, она встала передо мной с вызовом, и я поняла: она знает, что я видела. Хотелось ей отомстить, сказать что-нибудь эдакое о молодой старости, которая может быть долго невидимой, если ее не прятать намеренно, пусть лежит открыто. И она же может так полоснуть по глазам, когда начинаешь ухищряться. Но я смолчала.

— Кто он? — спросила я.

— Классный мужик. Из Татарии… Все может быть...

— А что? Еще не было? — засмеялась я.

— Более чем, — ответила она. — Надо решать с семьей. Там такая идиотка жена...

Я засмеялась. Это случилось непроизвольно, как икота. Я держала в руках самый мой любимый из Ольгиных кувшинов — кубачинский. Я помню, как она сказала мне, что больше не будет возить в Польшу утюги. Говорила и разворачивала этот кувшин. «Дай его мне!» — попросила я и взяла в руки тонкошеее, изломленное в восточной неге чудо. Непостижимым образом похожее на утюг. Я понимаю, что это чепуха. Я знаю, что для меня слово произнесенное абсолютно формообразующе. Я из той странноватой категории людей, которые видят то, что слышат. Интересно, каково бы мне было в мире немом? Как бы я его постигала? Это вопрос на засыпку себе самой, той, что засмеялась на слове «идиотка жена».

Мы с кувшином забыли, что мы тут не одни, что Ольга слышит мой смех, а я, отсмеявшись спонтанно, забыла определить характер этого смеха. Видимо, он смеялся ядовито… «О, засмейтесь, смехачи!» Я заметила, как второй раз за маленькое время сжались Ольгины пальцы, теперь уже на руке, сжались в кулак настоящий, не умственный. «Сейчас она мне выдаст», — подумала я и даже ожидала этого с некоторым нетерпением. Каково оно будет, ее слово? Про что? Про какую меня? Ту, что принимала ее безоговорочно, или ту, что сейчас над ней смеется?

В кухне громкая капля выпала из крана. Я просто видела ее набрякшую сферу, секундно отразившую кусочек солнца, кусочек неба, кусочек дерева за окном, кусочек мельтешения бытия, такого, в сущности, однообразного, что капля брезгливо дернулась и упала навсегда.

Ольга еще продолжала стоять передо мной, интригуя юбочным разрезом, и новой краской для волос «Велла! Вы великолепны», и своим несказанным словом, но моя история о ней кончилась...

Жизнь, в сущности, вообще безнадежна. На ее выходе известно, что… И поиски любви безнадежны, если на выходе прискорбный «треугольник мужчины». Но ведь каждому свое. Мне не надо, а она будет трепыхаться до своих восьмидесяти двух… И будет еще много чего… Скоро, очень скоро она не поборет женщину из Татарии, как не поборола никаких других раньше, даже покойницу Веру Николаевну. Будет Кулибин возвращающийся-уходящий, будут роды у Маньки и младенец, худенький и такой слабо пищащий, что у нее разорвется сердце, но она его быстро-быстро сошьет крупными стежками суровых ниток, потому что именно тогда ей привезут партию французских платьев, сварганенных в Корее, и этот странноватый товар с блескучими лейблами и не очень качественной строчкой надо будет как-то трудоустроить, а именно в этот момент возникнет… Ах, Боже! Как много всего заполняет жизнь по самую кромку, и живешь, боясь расплескать, но что?! Что мы боимся расплескать?

И я ее кантую, свою дорогую подругу, кантую покрепче от себя самой. В таком виде я могу разглядывать ее из далекого издали...

* * *

… Остается тайной — как она учуяла падение той по-следней капли? И мое ощущение ее падения? Бездарная со всеми своими мужчинами, она хорошо понимала женщин.

С тех пор она мне больше не звонила...

Облегчение от отторжения нелепой и бурной природы давно сменилось печалью. Мне не хватает Ольги. И я смотрю на телефон, хотя хорошо помню ее номер.

Но сама я гожу. Тоже истинно российское состояние: думать о природе бесконечного лукавства самого этого слова «годить». Чем не занятие для пытливого ума!

Между прочим, синяки у немолодых леди сохраняются дольше, чем у молодых. Это я к тому, что синеватый подтек на бедре я регулярно набиваю углом стола, когда срываюсь к телефону.

Я знаю формулу тоски. Ее вычислил великий таганрожец. «Мисюсь, где ты?» написал он. Беспроигрышный способ для получения кома в горле.

Это Ольга-то — Мисюсь? — смеюсь над собой я. «Но ничего не надо объяснять, если надо объяснять», — сказал кто-то совсем из других времен.

Потому что если болит сердце по шалавой немолодой подруге, которая где-то пропала в поисках окончательного мужчины, а тебе хочется плакать и назвать ее Мисюсь, то назови, заплачь и успокойся.

А к синяку приложи капустный лист...

 

еще рефераты
Еще работы по истории