Лекция: Марк Тулий Цицерон. 6 страница
Особенно остры бывают двусмысленности, и основываются они на слове, а не на предмете. Громкого смеха они обычно не возбуждают, но их хвалят как тонкие и ученые остроты. Та-кова шутка о пресловутом Титии, славном игроке в мяч, которого подозревали в том, что он ночью поломал священные изваяния; когда его сотоварищи жаловались, что он не явился к игре, Теренций Веспа сказал, словно заступаясь: «Он сломал руку!» Таковы и слова Африкана у Луцилия:
«Что же ты, Деций, разгрызть ты хочешь орешек?» —
сказал он.
Такова же и острота, Красс, твоего друга Грания. «Разве ему грош цена?» И, если вы хотите знать, записные острословы отличаются главным образом именно в таких шутках, хотя люди гораздо больше смеются остротам другого рода Дело в том, что двусмысленность очень высоко ценится caма, по себе, так как уменье придать слову иной смысл, чем обычно принятый, считается признаком выдающегося ума; однако вызывает скорее восхищение, чем смех, если только не совмещается с комизмом иного рода.
63. Я, разумеется, сделаю лишь беглый обзор этих родов комизма. Самый обычный из них, как вы знаете, тот, когда говорится не то, чего ожидаешь. Тут и наша собственная ошибка вызывает у нас смех. А если с этим сочетается и двусмысленность, шутка получается еще острее. Так у Новия человек, видя, как выводят осужденного должника, с сострадательным видом спрашивает: «Ну а сколько?» — «Тыщу нуммов». Если бы на это он только и ответил: «Уводи»,— это было бы смешно из-за неожиданности; но так как он ответил: «Не добавлю, уводи», — то это становится смешно также и из-за двусмысленности, так что эта острота, по-моему, достигает совершенства. А самая блестящая игра слов бывает тогда, когда в пререкании подхватывают слово у противника и обращают его против самого оскорбителя, как это получилось у Катула против Филиппа. Но так как существует множество родов двусмысленности и наука о них полна тонкостей, то подлавливать противника на слове придется с осмотрительностью и сноровкой, уклоняясь от пошлостей (ибо надо остерегаться всего, что может показаться натянутым); и тем не менее, для острого слова здесь будет сколько угодно возможностей.
Другой род смешного возникает в словах при изменении в них одной лишь какой-нибудь буквы; греки называют его парономазией. Таково, например, у Катона его «Nobilior — mobilior». Или вот, как он же сказал кому-то: «Надо бы погулять»— и на вопрос того «Причем тут «бы?» — ответил: «Да нет — причем тут ты?» Или вот его же ответ: «Коль ты распутник спереди и сзади».
Да и истолкование имени бывает остроумно, если по-смешному показать, откуда это имя пошло; так вот я недавно сказал, что Нуммий, раздатчик взяток, подобно Неоптолему под Троей, получил свое имя на Марсовом поле. Все это также основано на игре слов. 64. Часто также ловко приводят целый стих или как он есть, или слегка измененный, либо какую-нибудь часть стиха; вот, например, стихи Стация, приведенные негодовавшим Скавром, иные даже говорят, что они-то и под-. сказали тебе, Красс, твой закон о гражданстве:
Тсс! Молчите, что за крик тут? Ни отца, ни матери нет у вас, а вы дерзите? Заноситься нечего! Несомненно, очень кстати была и твоя, Антоний, насмешка над Целием когда он засвидетельствовал, что у него пропали деньги и что у него беспутный сын, а ты вслед ему заметил:
Понятно ль, что на тридцать мин старик надут?
К этому же относится и обыгрывание пословиц: так, когда Азелл хвалился, что он воевал во всех провинциях, Сципион ему ответил: «Agas asellum»… и т. д. Так как пословицы теряют свою прелесть при перемене их подлинных слов, надо считать эти остроты основанными не на предмете, а на словах.
Есть еще один род комизма не лишенный соли — это когда ты делаешь вид, что понимаешь что-нибудь буквально, а не по смыслу. Целиком к этому роду относится очень забавный старый мим «Попечитель». Но я не о мимах — я привел его только как явный и общеизвестный пример этого рода комизма. К этому же роду относится и то, что ты, Красс, недавно сказал тому, кто спросил, не обеспокоит ли он тебя, если придет к тебе еще досветла: «Нет, ты меня не обеспокоишь». «Значит, — сказал тот, — прикажешь тебя разбудить?» А ты: «Да нет: я же сказал, что ты меня не обеспокоишь». В этом же роде и та шутка, которую приписывают известному Сципиону Малугинскому, когда он от своей центурии должен был голосовать на консульских выборах за Ацидина и на слова глашатая «Скажи о Луции Манлии» заявил: «По-моему, человек он неплохой и отличный гражданин». Смешно и то, что ответил Луций Назика цензору Катону на его вопрос: «Скажи по совести, у тебя есть жена?» — «По совести, да не по сердцу»… Такие шутки часто бывают пошлы; остроумны они тогда, когда они неожиданны. Ибо, как я уже сказал, мы от природы склонны потешаться над собственными ошибками и оттого; смеемся, обманутые, так сказать, в своих ожиданиях.
65. Комизм возникает также из речи иносказательной или при переносном или при ироническом употреблении слов. Из иносказания — как некогда Руска, внося законопроект о возрастном цензе, отвечал своему противнику Марку Сервилию. Тот спросил: «Скажи мне, Марк Пинарий, неужели, если я буду тебе возражать, ты станешь ругать меня так же, как ругал других?» — «Что посеял, то и пожнешь», — сказал Руска. Из переносного значения—как то, что сказал славный Сципион Старший коринфянам, обещавшим поставить ему ста-тую рядом со статуями других полководцев: «Я не охотник до конного строя». А ироническое употребление слов видно из того, что сказал Красс, защищая Акулеона перед судьей Марком Перперной. Против Акулеона и за Гратидиана выступал Луций Элий Ламия, известный урод; когда он стал невыносимо перебивать Красса, тот сказал: «Послушаем этого красавчика». Все засмеялись, а Ламия сказал: «Я не отвечаю за вою наружность, я отвечаю за свой ум». На что Красе заметил: «Так послушаем же этого краснобая» — и все еще сильнее засмеялись.
Наконец, обменным украшением речи бывают словесные про-тивоположения, которые всегда приятны, а часто даже в серьезных и в шутливых высказываниях (ведь я уже гово-рил, что у серьезного и смешного законы разные, но истоки одни и те же). Так, когда известный Сервий Гальба предло-жил народному трибуну Луцию Скрибонию в судьи своих друзей, а Либон сказал ему: «Когда же ты, Гальба, выйдешь из своей столовой?» — он ответил: «Сейчас же, как ты из чужой спальни». Немногим отличается и то, что сказал Главкия Метеллу: «Дача у тебя в Тибуре, скотный двор на Палатине».
[Смешное в предметах.] 66. Ну, мне кажется, я довольно сказал об остротах, обыгрывающих слова. Острот, обыгры-вающих предметы, больше, и, как я говорил, смеются им тоже больше. Здесь приходится рассказывать забавные истории, а это нелегко: надо, чтобы все было представлено наглядно, чтобы все казалось правдоподобным, как водится в рассказе, и в то же время было легкомысленным, вызывая смех. Кратчайшим примером этого может послужить приведенный мной выше рассказ Красса о Меммии. К этому же роду надо отнести притчи; кое-что берется даже из истории, например, когда Секст Титий сравнил себя с Кассандрой, Антоний сказал: «Многих я могу назвать твоих Оилеевых Аяксов».
Комизм предметов выявляется также и уподоблением с помощью сравнения или прямого изображения. К сопоставлению прибег некогда Галл, выступая свидетелем против Пи-зона и утверждая, что тот давал уйму денег префекту Магию. Скавр возражал, указывая на бедность Магия. «Да нет, Скавр, — сказал на это Галл, — я ведь не говорю, что Магий приберег эти деньги; просто он, как голыш, рвущий орехи, унес их в брюхе». Точно так же старый Марк Цицерон, отец превосходного мужа, нашего друга, сказал, что наши современники подобны выставленным на продажу сирийцам: «кто лучше всех знает по-гречески, тот и есть величайший негодяй». Изображение каких-нибудь уродств или телесных недостатков путем уподобления их чему-нибудь еще более отвратительному также вызывает бурный смех. Так я однажды сказал Гельвию Манцию: «Вот я покажу, каков ты!» — и на его «Ну-ка, покажи!»— я указал пальцем на галла, нарисованного на кимбр-ском щите Мария у Новых лавок, скрюченного, с высунутым языком, с отвислыми щеками. Поднялся смех; сходство с Ман-цием было прямо невиданное. Или вот словцо о Тите Пина-рии, который, когда говорит, кривит подбородок: «Коль ты вздумал говорить, разгрызи уж сначала свой орешек». Сюда относится и всякое преуменьшение или преувеличение предметов, возбуждающее изумление и восторг, — вот как ты, Красс, сказал в одной речи перед народом: «Настолько велик кажется самому себе Меммий, что, сходя на площадь-наклоняет голову, чтобы пройти под Фабиевой арской». В этом же роде Сципион, говорят, выразился, побранившись с Гаем Метеллом под Нуманцией: «Если твоя мать родит в пятый раз, она родит осла!»
Метким бывает также и намек, когда какая-нибудь мелочь, подчас одно лишь слово, разом раскрывает что-нибудь темное тайное. Так, когда Публий Корнелий, считавшийся человеком жадным и вороватым, однако же храбрецом и хорошим полководцем, благодарил Гая Фабриция за то, что тот, его враг, выдвинул его в консулы, да еще во время большой и тяжелой войны, Фабриций сказал: «Нечего тебе меня благодарить, просто я предпочел быть ограбленным, чем проданным в рабство». А вот как ответил Африкан Азеллу, осуждавшему его за несчастливое завершение цензорского пятилетия: «Нечему тут удивляться, ведь завершил ценз и принес в жертву быка тот, кто возвысил тебя из эрариев». Так велико было подозрение, что Муммий навлек на государство гнев богов тем, что снял бесчестие с Азелла.
67. Есть также особое утонченное притворство, когда говорится иное, чем думаешь; не в том роде, о каком я говорил раньше, когда говоришь прямо противоположное, как сказал Красс Ламми, но когда с полной серьезностью дурачишь всей своей речью, думая одно, а произнося иное. Так наш Сцевола сказал пресловутому Септумулею из Анагнии, которому заплатили на вес золота за голову Гая Гракха и который напрашивался у Сцеволы на должность его префекта в Азию: «Да ты с ума сошел! К чему это тебе? В Риме столько злонамеренных граждан, что я ручаюсь: если ты в нем останешься, то за несколько лет составишь себе огромное состояние». Фанний в своей «Летописи» говорит, что большим мастером таких насмешек был Африкан Эмилиан, которого он называет греческим словом si'pcov (притворщик); но, согласно с теми, кто это лучше знает, я полагаю, что тоньше всех и изящнее всех в этой иронии или притворстве был Сократ. Это род изысканный, полный и серьезности и соли, подходящий как для ораторских выступлений, так и для светских бесед. Ведь, по чести сказать, все те остроумные приемы, о которых я рассуждаю, годятся в приправу к любой беседе не меньше, чем для выступлений в суде. Недаром у Катона, собравшего множество изречений, из которых я немало беру для примера, есть, на мой взгляд, очень меткое выражение, которое Гай Публиций частенько применял к Публию Муммию: «Это человек на любой случай». Так, конечно, и обстоит дело: во всех без исключения случаях жизни следует быть и тонким и изящным. Но возвращаюсь к остальному.
Очень близко к этому притворству то, когда что-нибудь порочное называется словом почетным. Так, когда Африкан бытность цензором исключил из трибы центуриона, не принявшего участия в битве консула Павла, а тот оправдывался, что остался охранять лагерь, и спрашивал, за что Африкан его то последний ответил: «Я не люблю чересчур благоразумных» Остроумно бывает и то, когда извлекаешь из речи другого иной смысл, чем тот в нее вкладывал. Таковы слова-Максима Салинатору: известно, что Ливий Салинатор, потеряв Тарент, все-таки удержал городскую крепость и совершил из нее много блестящих вылазок; и когда через несколько лет Фабий Максим взял этот город обратно, то Салинатор про-сил его помнить, что только благодаря ему, Салинатору, он взял Тарент; но Максим ответил: «Как же мне этого не помнить? Я бы никогда не взял, если бы ты его не потерял»
Такие остроты бывают и глуповатыми, но часто именно поэтому и смешными; и они годятся не только для скоморохов. но порой и для нас:
— Вот дурак: Лишь начал богатеть, как уж и помер вдруг.
Или
— А кто ж она тебе?
— Супруга. — Право, оба на одно лицо! Или
— А вот на водах он не помирал никак.
68. Повторяю, этот род — вздорный и скоморошеский, но иной раз он уместен и у нас, когда, например, человек неглупый скажет что-нибудь как будто и глупо, но с солью. Так, когда тебя, Антоний, после твоего цензорства обвинил в подкупе Марк Дуроний, то Манций, услышав об этом, сказал тебе: «Ну вот, наконец-то, тебе можно будет заняться твоим делом». Так и всегда, когда человек разумный говорит «что-нибудь по видимости нелепое, но с солью, это вызывает громкий смех. К этому роду относится и такой прием, когда кажется, что ты не понимаешь того, что тебе понятно. Так Понтидий на вопрос «Как бы ты назвал человека, который застигнут в прелюбодеянии?»— ответил: «Увальнем!» Так, когда Метелл набирал войско и не принимал во внимание моих ссылок на слабость моего зрения, он сказал: «Ты что же, ничего не видишь?» А я ответил: «Да нет: твою, например, дачу я вижу от самых Эсквилинских ворот». Таков и ответ Назики. Он пришел к поэту Эннию и окликнул его от входя-Служанка сказала, что его нет дома. Но Назика понял, что так ей велел сказать хозяин, хоть сам он и дома. Через несколько дней Энний в свою очередь пришел к Назике и окликнул его от двери, Назика кричит, что его нет дома. «Как?— удивляется Энний. — Будто я не узнаю твоего голоса?» А Назика: «Ах ты, бесстыдник! Когда я тебя звал, я даже служанке твоей поверил, что тебя нет дома, а ты не хочешь поверить мне самому?»
Отлично выходит также, когда отвечаешь кому-нибудь на насмешку в его же насмешливом тоне. Так, когда бывший консул Квинт Опимий, пользовавшийся в ранней молодости дурною славой, сказал весельчаку Эгилию, женственному только на вид-
«Ах, ты, моя Эгилия, когда ты придешь ко мне со своей 'лицей и куделью?» — тот откликнулся: «Ах, я, право, не смею, ведь мама запретила мне ходить к распутницам!»
69. Остроумны и такие высказывания, в которых шутка скрыта и только подразумевается. Так сострил один сицилиец, которому приятель пожаловался, что его жена повесилась на смаковнице: «Умоляю, одолжи мне черенков от этого дерева!» В том же роде был и ответ Катула одному плохому оратору, который думал концовкой речи вызвать в публике жалость; когда он сел и спросил у Катула: «Неправда ли, я возбудил жалость?» — «Еще какую! — ответил тот. — По-моему, даже самому черствому человеку твоя речь должна была показаться жалкой».
Признаюсь, меня очень забавляют даже шутки сердитые и чуть-чуть раздраженные, только, конечно, не в устах раздражительного человека, потому что тогда уже забавляешься не шуткой, а им самим. В этом роде, на мой взгляд, хороша острота Новия:
— Зачем рыдать, отец? — А что же, петь мне? Ведь со мной покончено.
Полную противоположность этому представляют шутки кроткие и мягкие. Так, например, когда Катона зашиб кто-то своим сундуком и крикнул «Берегись», Катон спросил: «Разве у тебя, кроме сундука, еще что-то есть?»
Остроумно бывает также посмеяться над глупостью. Так, претор Сципион предлагал одному сицилийцу в защитники своего хозяина, человека знатного, но изрядно глупого; а сицилиец возразил: «Пожалуйста, претор, ты его дай в защитники моему противнику, а мне тогда можешь не давать никакого».
Забавно бывает и то, когда что-нибудь объясняется совсем не так, как оно есть на самом деле, однако остроумно и метко. Так, когда Скавр после выборов обвинял Рутилия в подкупе, хотя сам попал в консулы, а Рутилий провалился, то он указывал на буквы Н.С.П.Р. в его счетных записях и говорил, что это значит: «На счет Публия Рутилия»; а Рутилий утверждал, что это значит: «Накануне сделано, после разнесено». Тут Гай Каний, римский всадник, защищавший Руфа, воскликнул, что это не означает ни того, ни другого. «Так что же это значит?»— спросил Скавр. — «Надул Скавр, платится Рутилий».
70. Вызывают смех и несообразности, вроде такой: «Чего ему недостает, помимо богатства и доблести?» Превосходны также и дружеские порицания якобы за сделанную ошибку — так Граний ругал Альбия за то, что тот радовался оправданию Сцеволы, не поняв, что приговор был вынесен наперекор его собственным счетным книгам, на которых пытался ссылаться Альбуций. На это похожи и дружеские увещания и советы вроде того, какой подал Граний плохому защитнику, охрипшему во время речи: Граний посоветовал ему сейчас же по приходе домой выпить холодного вина с медом. «Так я же потеряю от этого голос!»—сказал тот. «Лучше потерять голос, чем подзащитного», — возразил Граний. Превосходно также, когда замечание бывает как раз в духе того, к кому обращаешься так, когда Скавр, на которого сильно злобились за то, что он без всякого завещания завладел богатством Фригиона Помпея присутствовал в суде как заступник Бестии, обвинитель Гай Меммий, увидав, как несут кого-то хоронить, сказал: «Смотри-ка, Скавр, тащат покойника: нет ли тут тебе поживы).
Но из всех этих приемов нет ничего смешнее, чем неожиданность. Примеры ее бесчисленны. Таково замечание извест-ного Аппия Старшего во время обсуждения в сенате вопроса об общественных землях и закона Тория, когда сенаторы обвиняли Лукулла в том, что его стада пасутся на общественной земле: «Ошибаетесь, — сказал Аппий, — эти стада не Лукулловы, — казалось, он защищает Лукулла, — я считаю их вольными: они пасутся на вольной земле». Нравится мне и замечание Сципиона (того, который расправился с Тиберием Грак-хом): когда Марк Флакк, нанеся ему множество оскорблений, предложил в судьи Публия Муция, — «Клянусь, я против,— сказал Сципион, — он несправедлив». Послышался ропот. «Ага, отцы сенаторы, — воскликнул Сципион, — значит, он несправедлив не только ко мне, но и ко всем вам». А у нашего Красса самое остроумное замечание было вот какое: свидетель Сил оскорблял Пизона, утверждая, что слышал о нем дурное. «Может быть, тот, от кого ты это слышал, — спросил Красс,— был сердит на Пизона?» Сил согласился. «Может быть, ты не совсем точно его понял?» Сил и с этим полностью согласился. «А может быть, ты и вовсе не слышал всего, что ты будто бы слышал?» Это было настолько неожиданно, что общий хохот обрушился на свидетеля. Таких примеров сколько угодно и у Новия: всем известно его коли замерзнешь, друг-мудрец, — дрожать начнешь, да и многое другое.
71. Часто можно не без остроумия уступить противнику то, что он у тебя отнимает, — вот, как сделал это Гай Лелий, когда какой-то безродный человек сказал, что он недостоин
своих предков. «Зато уж ты, — сказал Лелий, — право, вполне достоин своих!» Часто также насмешкам придают вид ходячих выражений, как, например, сделал Марк Цинций в день вне- сения им закона о дарах и подарках, когда выступил Гай Центон и довольно ядовито спросил: «Что там у тебя такое, милейший Цинций?» — «Налетай, раскупай, Гай!» — отозвался
Цинций. Часто бывают остроумны также несбыточные пожелания: так, например, когда другие упражнялись на Марсовом поле, то Марк Лепид разлегся на траве и заявил: «Вот так бы
по мне, и работать!» Соль есть и в том, чтобы на самые неотступные вопросы и просьбы спокойно ответить отказом, подобно цензору Лепиду, когда он лишил коня Марка Антистия из Пиргов, а его друзья с громкими криками спрашивали, то же ему ответить отцу на вопрос, почему отнят конь у него, превосходного сельского хозяина, такого бережливого, такого скромного, такого домовитого? «Пусть ответит, — сказал Лепид, — что я ни на грош этому не верю».
Греки насчитывают еще несколько разделов смешного — проклятия, изумления, угрозы. Но, пожалуй, я уж и так разделил все это на слишком много родов. Ибо только комизм, порожденный силой и смыслом слов, бывает ясным и определенным; однако, как я уже сказал, такой комизм обычно ценится высоко, но смеху возбуждает мало. А комизм, заключенный в предмете и мысли, при всем разнообразии своих видов родов имеет не много. А именно: смех возбуждается обманутым ожиданием, насмешливым и забавным изображением чужих характеров, сравнением безобразного с еще более безобразным, иронией, собственной притворной глупостью и обличением чужой настоящей глупости. Поэтому кто желает говорить остроумно, тот должен иметь подходящее дарование и характер, чтобы даже выражение лица его передавало любые оттенки смешного; и чем строже и суровее при этом будет его лицо,— вот как у тебя, Красс! — тем более в словах окажется соли.
Но ты, Антоний, сказав, что моя речь послужит тебе желанным укрытием для отдыха, укрылся точно в Помптин, место и неуютное и нездоровое; и теперь, я думаю, ты уже считаешь себя достаточно передохнувшим и готовым закончить оставшийся тебе путь.
[Заключение вопроса о нахождении.] — Разумеется, — ответил Антоний, — ты ведь меня и ласково принял, и я стал благодаря тебе и ученее и еще смелее на шутки. Я ведь уже не опасаюсь, что кто-нибудь меня сочтет за это легкомысленным, раз ты подкрепил меня именами Фабрициев, Африканов, Максимов, Катонов, Лепидов. Но вы уже слышали от меня главное, что вы хотели; правда, об этом следовало бы сказать более тщательно и обдуманно. А все остальное гораздо проще и вытекает целиком из того, о чем уже сказано.
72. Итак, когда я взялся вести дело и по мере сил разобрал его мысленно, когда я рассмотрел и изучил основания дела и те доводы, какими можно привлечь и какими можно взволновать судей, тогда я устанавливаю, какие в моем деле стороны выгодные и какие невыгодные. Ибо нет, пожалуй, такого предмета разбирательства или спора, в котором бы не было и тех и других сторон; вопрос в том, каких больше и каких меньше. А затем мой обычный способ речи состоит в том, чтобы охватить все выгодные стороны, приукрасить их, приумножить; на них я останавливаюсь, на них задерживаюсь, на них сосредоточиваюсь; а от слабых и неблагоприятных для дела искусно Уклоняюсь, — не так, чтобы это казалось бегством, но так, чтобы полностью скрыть и затмить все невыгодное, украсив и приумножив все выгодное. И если дело решается доказательствами, я поддерживаю самые из них сильные, будь их несколько или хотя бы одно; если же дело решается благосклонностью или взволнованностью судей, я обращаю все внимание на то, что больше всего может повлиять на настроение людей.
Словом, в этого рода выступлениях самое важное вот что: если речь может оказаться сильнее при опровержении противника чем при утверждении наших собственных доводов, я все свои стрелы обращаю против него; если же проще доказать наши. чем разбить чужие, я стараюсь отвлечь внимание от защиты противника и привлечь к себе. Наконец, я применяю по своему усмотрению два явно простейшие приема, так как более сложные мне недоступны. Один из них состоит в том, что против всякого неудобного и трудноопровержимого довода я иной раз совсем никак не возражаю. Над этим можно, пожалуй, и посмеяться: кому же это недоступно? Но ведь я рассуждаю сейчас о своих, а не о чужих способностях! Сознаюсь, что если меня сильно теснят и я отступаю, то я не подаю вида, что бегу, и не только не бросаю щита, но даже не откидываю его за спину; нет, речь моя звучит гордо и пышно, как будто я продолжаю бой, и кажется, что я отступил в мое укрытие не для спасенья от врага, но для выигрыша положения. А вот другое мое правило: я считаю, что всякий оратор должен его держаться с особой зоркостью и щепетильностью, — а я-то пекусь больше всего: я всегда стараюсь не столько помочь клиенту, сколько не повредить ему. Конечно, это не значит, что не следует добиваться и того и другого сразу; но все-таки для оратора не так стыдно оказаться бесполезным, как стыдно погубить собственное дело.
73. Но о чем это вы там, Катул? Или вы с полным основанием решили, что все это вздор?
— Да нет, что ты, — ответил тот, — просто Цезарь, кажется, хочет что-то сказать по этому поводу.
— Пожалуйста, — сказал Антоний, — пусть он скажет, на что он хочет возразить и о чем спросить.
— Честное слово, Антоний, — сказал на это Юлий, — я первый всегда хвалил тебя как оратора за то, что речи твои всегда так осторожны, и в особенности за то, что ты никогда ни единым словом не повредил человеку, которого ты защищаешь. Я отлично помню, как однажды у нас с Крассом завязалась беседа в присутствии многих слушателей и Красс всячески восхвалял твое красноречие; и тогда сказал я, что едва ля не лучшее из всех твоих достоинств — это умение не только говорить то, что нужно, но и не говорить того, что не нужно.
И я помню, как он мне ответил, что все в тебе заслуживает похвал, но не это, ибо только человек негодный и коварный способен сказать лишнее и во вред тому, кого он защищает. Поэтому не тот оратор хорош, кто этого не делает, а, скорее, тот, кто это делает, — негодяй. И вот, если ты не против, Антоний мне теперь хотелось бы, чтобы ты объяснил, почему ты считаешь таким важным и даже самым важным для оратора — не повредить собственному делу.
74.— Хорошо, Цезарь, — отвечал Антоний, — я скажу, что имею в виду; но и ты и вы все не забывайте, что я все время говорю не о каком-нибудь божественно совершенном ораторе, только о моем собственном, весьма посредственном опыте и навыке. Ответ Красса — это, конечно, ответ человека исключительно и блестяще одаренного, которому кажется прямо чудовищным, что бывают на свете ораторы, которые своей речью могут принести подзащитным какой-нибудь ущерб и вред.
Ведь он судит по себе, а дарование у него такой силы, что он и подумать не может, чтобы кто-нибудь стал говорить против самого себя, разве что нарочно. Но я-то сейчас рассуждаю не о какой-то выдающейся и необычайной, но о самой обыкновенной и заурядной человеческой способности. Известно, например, каким невероятным величием разума и дарования отличался у греков знаменитый афинянин Фемистокл. Однажды, говорят, к нему явился какой-то ученый, из самых лучших знатоков, и предложил научить его искусству памяти, которое тогда было еще внове. Фемистокл спросил, что же может сделать эта наука, и ученый ему ответил — все помнить. И тогда Фемистокл сказал, что ему приятно было бы научиться не искусству помнить, а искусству забывать, что захочется. Видите, какой силы и проницательности было его дарование, какой могучий был ум у этого человека? По его ответу мы можем понять, что из его души, как из крепкого сосуда, ничто налитое не могло просочиться наружу, раз только ему желаннее было бы уметь забывать, что не нужно, чем помнить все, что он слышал или видел. Но как из-за этого ответа Фемистокла нам не следует пренебрегать памятью, так из-за замечательных способностей Красса не следует презирать мою осторожность и опасливость. Ведь ни тот, ни другой не прибавили мне моих способностей, а только обнаружили свои собственные.
А при ведении дел нам приходится соблюдать очень большую осторожность в каждом разделе речи, чтобы ни на что не споткнуться, ни на что не налететь. Свидетель часто бывает для нас безопасен или почти безопасен, если только его не задевать; но нет, — просит подзащитный, донимают заступники, требуют напуститься на него, изругать его, хотя бы допросить его; я не поддаюсь, не уступаю, не соглашаюсь, но никто меня за это даже не похвалит, ибо люди несведущие скорее склонны упрекать тебя за глупые слова, чем хвалить за мудрое молчание. А ведь беда задеть свидетеля вспыльчивого, неглупого, да к тому же заслуженного: воля к вреду у него во вспыльчивости, сила в уме, вес в заслугах. И если Красс не делает тут ошибок, это не значит, что их не делает никто и никогда. не могу себе представить ничего более позорного, чем когда после каких-нибудь слов, или ответа, или вопроса следует та-кой разговор: «Прикончил!» — «Противника?» — «Как бы 303 не так! Себя и подзащитного». 75. Красс считает, что это можно сделать только злонамеренно, но я сплошь и рядом вижу, как в судебных делах приносят вред люди совершенно не зловредные. Да, я признаюсь: когда противник меня теснит ,, я обычно отступаю и попросту бегу. Ну, а когда другие вместо этого рыщут по вражьему лагерю, бросив свои посты, разве мало они вредят делам, укрепляя средства противников или раскрывая раны, залечить которые они не в состоянии? Ну, а когда они не имеют понятия о людях, которых защищают, поэтому, умаляя их, не смягчают озлобления против них, а, восхваляя их и превознося, его еще более разжигают,— сколько они в конце концов приносят этим зла? Ну а если без всяких оговорок ты слишком язвительно и оскорбительно нападаешь в речи на людей уважаемых и любезных судьям, разве ты не отвращаешь от себя судей? Ну а если у одного или нескольких судей есть какие-нибудь пороки или недостатки, а ты за те же пороки попрекаешь своих противников, не понимая, что этим ты нападаешь на судей, — разве это пустяковый промах? Ну а если ты, говоря в защиту другого, сводишь собственные счеты или, бешено вспылив, забудешь в раздражении о деле, — ты ничему не повредишь? Меня самого считают чересчур терпеливым и вялым — не потому, что я охотно сношу оскорбления, но потому, что неохотно забываю о деле, — вот, например, когда я делал замечание тебе, Сульпиций, за то, что ты нападал не на противника, а на его поверенного. Но благодаря этому я добиваюсь еще и того, что всякий, кто меня поносит, кажется задирой и чуть ли не сумасбродом. Ну а если, наконец, в приводимых тобой доказательствах есть или явная ложь, или противоречие тому, что ты сказал или скажешь, или что-то вообще не имеющее отношения к суду и форуму, разве ты всем этим нисколько не вредишь, делу? Что же еще? Вот и я стараюсь, как я постоянно говорю, всегда и всеми силами принести своими речами хоть какую-нибудь пользу или уж по крайней мере не вред.
[Расположение.] 76. Итак, я возвращаюсь теперь к тому, Ка-тул, за что ты меня перед этим хвалил: к порядку и расположению предметов и к расположению источников доказательств. Для этого имеется двоякий способ; один зависит от характера дел, другой привносится по расчету и соображению ораторов. А именно: сначала сделать вступление, затем объяснить дело, потом доказать его правоту, укрепляя наши доводы и опровергая противные, и закончить заключением и концовкой, — все это определяется самой природой красноречия. Но как установить то, что надо сказать для осведомления и доказательства, и каким образом все это расположить — это, конечно, зависит всецело от соображения оратора. Ведь в голову приходит много доказательств, много таких доводов, какие кажутся полезными; но частью они бывают настолько незначительны, что ими можно пренебречь, а частью они хоть и полезны, но содержат какое-нибудь слабое место, и вся их польза не стоит возможного вреда. Если же имеются и полезные и основательные доводы, однако, как это часто бывает, их уж очень много, то самые незначительные из них или однородные с доводами более вескими следует, я полагаю, отделять и устранять из речи. Я, по крайней мере, при подборе доказательств для моих дел приучился не столько их подсчитывать, сколько взвешивать.