Реферат: Художественный метод в творчестве Кафки

--PAGE_BREAK--Франц Кафка умер 3 июня 1924 года в санатории под Веной, похоронен в Пpaгe, на еврейском кладбище [4, с.28].

3. Художественный метод кафки в новелле «превращение» 3.1. Стиль написания произведений Франца Кафки Франц Кафка — писатель замечательный, только очень странный. Может быть, самый странный из тех, что творили в 20-м столетии. И странен он не в последнюю очередь тем, что его прижизненная и посмертная судьба не обыденностью своей ничуть не уступает его же сочинениям. Кто-то видит в нем иудейского вероучителя, а кто-то – экзистенциалистского пророка, кто-то – авангардиста, а кто-то – консерватора, кто-то ищет ключ к его тайнам в психоанализе, а кто-то – в анализе семиотическом или структуральном. Но реальный Кафка всегда как бы выскальзывает из границ четкого мироощущения [10, с.103].
Многочисленные литературные школы сменяли друг друга, соперничали между собой – это было время бесчисленных «измов». Зрелые годы Кафки пришлись на период становления искусства экспрессионизма – яркого, шумного, кричащего, протестующего. Как и экспрессионисты, Кафка в своем творчестве разрушал традиционные художественные представления и структуры. Но его творчество нельзя отнести ни к одному из «измов», скорее он соприкасается с литературой абсурда, но тоже чисто внешне. Стиль Кафки абсолютно не совпадает с экспрессионистическим, так как его изложение подчеркнуто суховато, аскетично, в нем отсутствуют какие-либо метафоры и тропы.
В связи с этим так много точек зрения на его произведения, так много способов прочтения и так мало обстоятельных монографий, посвященных его творчеству, так мало исследователей, которые не побоялись бы погрузиться в сложный, метафизический мир его сочинений.
Ни один из исследователей не упоминает о приеме метаметафоры относительно творчества Кафки, но каждый говорит о некой " кафкиаде", которая принадлежит «высокому» стилю, поскольку в ней ярко выражена метафизическая природа смеха, метафизическая природа абсурда и т.д.
Каково же определение метаметафоры? «Мистериальная метафора» — можно использовать такое словосочетание для определения метаметафоры. В «Евангелии от Фомы» есть такие слова Христа: «Когда вы сделаете единое как многое – многое как единое, верх как низ – низ как верх, внутреннее как внешнее, внешнее как внутреннее, тогда вы войдете в Царствие» [11, с.109]. Некоторые исследователи считают это высказывание самым полным описанием метаметафоры. Синонимами этого слова являются такие слова, как «выворачивание» или «инсайдаут».
«Мета» — по-гречески «за» чем-либо, «после», то есть это нечто более глубокое, более завуалированное, чем метаметафора. Метаметафоризм есть сгущенная, тотальная метафора, по сравнению с которой обычная метафора должна выглядеть частичной и робкой. Метаметафора – это метафора, где каждая вещь – вселенная. Этот прием способствует созданию нового пространства – «метареальности» [4, с.30].
«Метареальность» — это реальность, открываемая за метафорой, на той почве, куда метафора переносит свой смысл, а не в той эмпирической плоскости, откуда она его выносит. Метафоризм играет со здешней реальностью, метареализм пытается всерьез постигнуть иную. Метареализм – это реализм метафоры как метаморфозы, постижение реальности во всей широте ее переносов и превращений.
Метафора четко делит мир на сравниваемое и сравнивающее, на отображаемую действительность и способ отображения. Метабола – это целостный мир, не делимый надвое, но открывающий в себе множество измерений.
Метареализм можно попытаться определить как способ изображения в постоянном преобразовании, метаморфозе, трансформации – как стремление изобразить прорастание и присутствие вечного в реальном, нынешнем, причем связующая ткань и должна быть создана, она и есть незримая цель — это и есть «мета». Теперь становится понятной цель Кафки, которую он, видимо, хотел достичь в новелле «Превращение». Для «мета» важнейшей изобразительной основой является не язык, а логос – более широкое понятие, где контекст, смысл или недооформившаяся в языке структура ощущения первичны. Мир произведений Кафки – это переплетение многих реальностей, связанных непрерывностью внутренних переходов и взаимопревращений. Художник исходит из принципа единомирия, предполагает взаимопроникновение реальностей, а не отсылку от одной, «мнимой» или «служебной», к другой — «подлинной». Созерцание художника фиксируется на таком плане реальности, где «это» и «то» " суть одно" [4, с.32].
Кафка, изображая душевный мир героя, который являлся для него чем-то вроде терра инкогнита, пытался сделать так, чтобы каждый шаг грозил неожиданными открытиями, за которыми грезились бы еще более грандиозные пространства – сейчас это обозначили бы термином «виртуальная реальность».
Сверхъестественные обстоятельства застают героев Кафки врасплох, в самые неожиданные для них моменты, в самые неудобные место и время, заставляя испытывать «страх и трепет» перед бытием. Из произведения в произведения живописуется история человека, оказавшегося в центре метафизического противоборства сил добра и зла, но не сознающего возможности свободного выбора между ними, своей духовной природы и тем самым отдающего себя во власть стихий.
Когда говорят «реальность», то имеют в виду все в совокупности – усредненную пробу смеси из миллиона индивидуальных реальностей. Абсурдный герой обитает в абсурдном мире, но трогательно и трагически бьется, пытаясь выбраться из него в мир человеческих существ, — и умирает в отчаянии [4, с.37].
Через все творчество Кафки проходит постоянное балансирование между естественным и необычайным, личностью и вселенной, трагическим и повседневным, абсурдом и логикой, определяя его звучание и смысл. Нужно помнить об этих парадоксах и заострять внимание на этих противоречиях, чтобы понять абсурдное произведение. Произведениям Кафки присуща естественность – это категория, трудная для понимания. Есть произведения, где события кажутся естественными читателю, но есть и другие (правда, они встречаются реже), в которых сам персонаж считает естественным то, что с ним происходит. Имеет место странный, но очевидный парадокс: чем необыкновеннее приключения героя, тем ощутимее естественность рассказа. Это соотношение пропорционально необычности человеческой жизни и той естественности, с которой он ее принимает.
Метаметафора обнаруживается в наложении двух миров, в столкновении чего-то неестественного с реальным, то есть в абсурдной ситуации. Но осознать наличие этих двух миров – значит уже начать разгадывать их тайные связи. У Ф. Кафки эти два мира – мир повседневной жизни и фантастический. Кажется, что писатель постоянно находит подтверждение словам Ницше: «Великие проблемы ищите на улице» [12, с.210]. Тут точка соприкосновения всех литературных произведений, трактующих человеческое существование, — вот в чем основная абсурдность этого существования и в то же время его неоспоримое величие. Здесь оба плана совпадают, что естественно. Оба отражают друг друга в нелепом разладе возвышенных порывов души и преходящих радостей тела. Абсурд в том, что душа, помещенная в тело, бесконечно совершеннее последнего. Желающий изобразить эту абсурдность должен дать ей жизнь в игре конкретных параллелей. Именно так Ф. Кафка выражает трагедию через повседневность, а логику через абсурд. В произведениях абсурда скрытое взаимодействие соединяет логическое и повседневное. Вот почему герой «Превращения» Замза по профессии коммивояжер, а единственное, что угнетает его в необычном превращении в насекомое, — это то, что хозяин будет недоволен его отсутствием. У Замзы вырастают лапы и усики, позвоночник сгибается в дугу. Нельзя сказать, что это его совсем не удивляет, иначе превращение не произвело бы никакого впечатления на читателя, но лучше сказать, что происшедшие с Замзой изменения доставляют ему лишь легкое беспокойство. Все искусство Ф. Кафки в этом нюансе [6, с.214].
Чтобы выразить абсурд, Ф. Кафка пользуется логической взаимосвязью. Мир Ф. Кафки – это в действительности невыразимая метафорическая вселенная, где человек позволяет себе болезненную роскошь “ловить рыбу в ванне, зная, что там он ничего не поймает”.
Новелла «Превращение» (1916) ошеломляет читателя с первой же фразы: «Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое». Сам факт превращения человека в насекомое, так попросту, в классической повествовательной манере сообщенный в начале рассказа, конечно, способен вызвать у читателя чувство эстетического шока; и дело здесь не столько в неправдоподобии ситуации (нас не шокирует, например, тот факт, что майор Ковалев у Гоголя не обнаружил утром у себя на лице носа), сколько, разумеется, в том чувстве почти физиологического отвращения, которое вызывает представление о насекомом человеческих размеров. Будучи как литературный прием вполне законным, фантастический образ Кафки тем не менее кажется вызывающим именно в силу своей демонстративной «неэстетичности».
Однако представим на минуту, что такое превращение все-таки случайность; попробуем примириться на время чтения с этой мыслью, забыть реальный образ гипернасекомого, и тогда изображенное Кафкой дальше предстанет странным образом вполне правдоподобным, даже обыденным. Дело в том, что в рассказе Кафки не оказывается ничего исключительного, кроме самого начального факта. Суховатым лаконичным языком повествует Кафка о вполне понятных житейских неудобствах, начавшихся для героя и для его семейства с момента превращения Грегора. Все это связано с некоторыми биографическими обстоятельствами жизни самого Кафки.
Он постоянно ощущал свою вину перед семьей – перед отцом прежде всего; ему казалось, что он не соответствует тем надеждам, которые отец, владелец небольшой торговой фирмы, возлагал на него, желая видеть сына преуспевающим юристом и достойным продолжателем семейного торгового дела. Комплекс вины перед отцом и семьей – один из самых сильных у этой в самом точном смысле слова закомплексованой натуры, и с этой точки зрения новелла «Превращение» — грандиозная метафора этого комплекса. Грегор – жалкое, бесполезное разросшееся насекомое, позор и мука для семьи, которая не знает, что с ним делать.
В обычном, нормальном мире человек, бодрствуя, живет в мире логических причинно-следственных связей, во всяком случае так считает. Ему все привычно и объяснимо, а вот засыпая, человек уже погружен в сферу алогизма. Художественный трюк Кафки в том, что у него все наоборот. У него алогизм и абсурд начинается, когда человек просыпается.
Главный мотив творчества Ф. Кафки – отчуждение человека, его одиночество – полностью раскрываются в его произведениях. В трех романах Кафки – «Америка», «Замок», «Процесс» — речь идет о все более тяжелых формах смертельного одиночества. Чем более одинок герой, тем тяжелее его судьба.
3.2. Фантазия и реальность в новелле «Превращение» Как бы тонко и любовно ни анализировали и ни разъясняли рассказ, музыкальную пьесу, картину, всегда найдется ум, оставшийся холодным, и спина, по которой не пробежит холодок, "… воспримем тайну всех вещей" [5, с.214],-печально говорит себе и Корделии король Лир, — и таково же мое предложение всем, кто всерьез принимает искусство. У бедняка отняли пальто («Шинель» Гоголя), другой бедняга превратился в жука («Превращение» Кафки) — ну и что? Рационального ответа на «ну и что? » нет. Можно разъять рассказ, можно выяснить, как подогнаны одна к другой его детали, как соотносятся части его структуры; но в вас должна быть какая-то клетка, какой-то ген, зародыш, способный завибрировать в ответ на ощущения, которых вы не можете ни определить, ни игнорировать. Красота плюс жалость — вот самое близкое к определению искусства. Где есть красота, там есть и жалость, по той простой причине, что красота должна умереть: красота всегда умирает, форма умирает с содержанием, мир умирает с индивидом. Если «Превращение» Кафки представляется кому-то чем-то большим, нежели энтомологической фантазией, то их можно поздравить с тем, что они вступили в ряды хороших и отличных читателей [13, с.14].
Сейчас поговорим о фантазии и реальности и об их взаимоотношении. Если мы примем рассказ «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» за аллегорию — о борьбе Добра и Зла в человеке, — то аллегория эта ребяческая и безвкусная. Для ума, усмотревшего здесь аллегорию, ее театр теней постулирует физические события, которые здравый смысл считает невозможными; на самом же деле в обстановке рассказа, если подойти к ней с позиций здравого смысла, на первый взгляд ничто не противоречит обычному человеческому опыту. Однако В. Голышева утверждает, что при более пристальном взгляде обстановка в рассказе противоречит обычному человеческому опыту, и Аттерсон и остальные люди рядом с Джекилом в каком-то смысле не менее фантастичны, чем мистер Хайд. Если их не увидеть в фантастическом свете, очарование исчезнет. А если уйдет чародей и останутся только рассказчик и учитель, то очутимся в неинтересной компании [14, с.33].
История о Джекиле и Хайде выстроена красиво, но это старая история. Мораль ее нелепа, поскольку ни добро, ни зло фактически не изображены, они подаются как нечто само собой разумеющееся, и борьба идет между двумя пустыми контурами. Очарование заключено в искусстве стивенсоновской вышивки; поскольку искусство и мысль, манера и материал неразделимы, нечто подобное присутствует и в структуре рассказа. В художественном воплощении этой истории — если рассматривать форму и содержание по отдельности — есть изъян, несвойственный «Шинели» Гоголя и «Превращению» Кафки. Фантастичность окружения — Аттерсона, Энфилда, Пула, Лзнвона и их Лондона — не того же свойства, что фантастичность хайдизации доктора Джекила. Есть трещина в картине — отсутствие единства.
«Шинель», «Доктор Джекил и мистер Хайд» и «Превращение» — все три принято называть фантазиями. Всякое выдающееся произведение искусства — фантазия, поскольку отражает неповторимый мир неповторимого индивида. Но, называя эти истории фантазиями, люди просто имеют в виду, что содержание историй расходится с тем, что принято называть реальностью. Так попробуем же понять, что такое реальность, дабы выяснить, каким образом и до какой степени так называемые фантазии расходятся с так называемой реальностью [14, с.33].
Представим себе, что по одной и той же местности идут три человека разных сословий. Один-горожанин, наслаждающийся заслуженным отпуском. Другой — профессиональный ботаник. Третий — местный фермер. Первый, горожанин, — что называется, реалист, человек прозаический, приверженец здравого смысла; в деревьях он видит деревья, а карта сообщила ему, что эта красивая новая дорога ведет в Ньютон, где можно отлично поесть в одном месте, рекомендованном ему сослуживцем. Ботаник смотрит вокруг и воспринимает ландшафт в точных категориях растительной жизни, в конкретных видовых терминах, характеризующих те или иные травы и деревья, цветы и папоротники; мир флегматичного туриста (не умеющего отличить дуб от вяза) представляется ему фантастическим, смутным, призрачным, подобным сновидению. И наконец, мир местного фермера отличается от остальных двух тем, что он окрашен сильной эмоцией и личным отношением, поскольку фермер родился здесь, вырос и знает каждую тропку: в теплой связи с его будничным трудом, с его детством тысяча мелочей и сочетаний, о которых те двое — флегматичный турист и систематик-ботаник — даже не подозревают. Фермеру неведомо, как соотносится окружающая растительность с ботанической концепцией мира; ботанику же невдомек, что значит для фермера этот хлев, или это старое поле.
Таким образом, перед нами три разных мира — у троих обыкновенных людей разные реальности; и, конечно, можно пригласить сюда другие существа: слепца с собакой, охотника с собакой, собаку с хозяином, художника, блуждающего в поисках красивого заката… В каждом случае этот мир будет в корне отличаться от остальных, ибо даже самые объективные слова «дерево», «дорога», «цветок», «небо», «хлев», «палец», «дождь» вызывают у них совершенно разные ассоциации. И эта субъективная жизнь настолько интенсивна, что так называемое объективное существование превращается в пустую лопнувшую скорлупу. Единственный способ вернуться к объективной реальности таков: взять эти отдельные индивидуальные миры, хорошенько их перемешать, зачерпнуть этой смеси и сказать: вот она, «объективная реальность». Эта «объективная реальность» будет содержать нечто, выходящее за рамки оптических иллюзий или лабораторных опытов. Она будет содержать элементы поэзии, высоких чувств, энергии и дерзновения (тут ко двору придется и пуговичный король), жалости, гордости, страсти — и мечту о сочном бифштексе в рекомендованном ресторанчике.
    продолжение
--PAGE_BREAK--Так что, когда говорим «реальность», то имеем в виду все это в совокупности, в одной ложке, — усредненную пробу смеси из миллиона индивидуальных реальностей. Именно в этом смысле (человеческой реальности) В. Голышева употребляет термин «реальность», рассматривая ее на фоне конкретных фантазий, таких, как миры «Шинели», «Доктора Джекила и мистера Хайда» или «Превращения» [6, с.216].
В «Шинели» и в «Превращении» герой, наделенный определенной чувствительностью, окружен гротескными бессердечными персонажами, смешными или жуткими фигурами, ослами, покрасившимися под зебру, гибридами кроликов с крысами. В «Шинели» человеческое содержание героя иного рода, нежели у Грегора в «Превращении», но взывающая к состраданию человечность присуща обоим. В «Докторе Джекиле и мистере Хайде» ее нет, жила на горле рассказа не бьется, не слышно этой интонации скворца: «Не могу выйти, не могу выйти», берущей за душу в стерновской фантазии «Сентиментальное путешествие» [6, с.216].
Стивенсон посвящает немало страниц горькой участи Джекила, и все-таки в целом это лишь первоклассный кукольный театр. Тем и прекрасны кафкианский и гоголевский частные кошмары, что у героя и окружающих нелюдей мир общий, но герой пытается выбраться из него, сбросить маску, подняться над шинелью.
У Гоголя и Кафки абсурдный герой обитает в абсурдном мире, но трогательно и трагически бьется, пытаясь выбраться из него в мир человеческих существ, — и умирает в отчаянии. У Стивенсона ирреальность героя иного характера, нежели ирреальность окружающего мира. Это готический персонаж в диккенсовском окружении; он тоже бьется, а затем умирает, но к нему читатели испытывают лишь вполне обычное сочувствие. Но нельзя сказать что рассказ Стивенсона — неудача. Нет, в своем роде и по обычным меркам это маленький шедевр, но в нем всего лишь два измерения, тогда как в рассказах Гоголя и Кафки их пять или шесть [15, с.189].
Кафка был прежде всего художником, и хотя можно утверждать, что каждый художник в некотором роде святой, нельзя согласится с тем, что в творчестве Кафки просматриваются религиозные мотивы. Также можно отвергнуть и фрейдистскую точку зрения. Биографы-фрейдисты вроде Нидера утверждают, например, что «Превращение» произросло из сложных отношений Кафки с отцом и из чувства вины, не покидавшего его всю жизнь; они утверждают далее, будто в мифологической символике дети представлены насекомыми — и будто Кафка изобразил сына жуком в соответствии с фрейдистскими постулатами. Насекомое, по их словам, как нельзя лучше символизирует его ощущение неполноценности рядом с отцом. Сам Кафка весьма критически относился к учению Фрейда. Он называл психоанализ «беспомощной ошибкой» [6, с.217] и теории Фрейда считал очень приблизительными, очень грубыми представлениями, не отражающими в должной мере ни деталей, ни, что еще важнее, сути дела.
Сильнейшее влияние на Кафку оказал Флобер. Флобер, презиравший слащавую прозу, приветствовал бы отношение Кафки к своему орудию. Кафка любил заимствовать термины из языка юриспруденции и науки, используя их с иронической точностью, гарантирующей от вторжения авторских чувств; именно таков был метод Флобера, позволявший ему достигать исключительного поэтического эффекта.
Герой «Превращения» Грегор Замза — сын небогатых пражан, флоберовских обывателей, людей с чисто материалистическими интересами и примитивными вкусами. Лет пять назад старший Замза лишился почти всех своих денег, после чего его сын Грегор поступил на службу к одному из кредиторов отца и стал коммивояжером, торговцем сукном. Отец тогда совсем перестал работать, сестра Грета по молодости лет работать не могла, мать болела астмой, и Грегор не только содержал всю семью, но и подыскал квартиру, где они обитают ныне. Квартира эта, в жилом доме на Шарлоттенштрассе, если быть точным, разделена на сегменты так же, как будет разделено его тело. Действие происходит в Праге, в Центральной Европе, и год на дворе — 1912-й; слуги дешевы, и Замзы могут позволить себе содержать служанку, Анну (ей шестнадцать, она на год моложе Греты), и кухарку. Грегор постоянно разъезжает, но в начале повествования он ночует дома в перерыве между двумя деловыми поездками, и тут с ним приключается нечто ужасное. «Проснувшись однажды утром от беспокойного сна, Грегор Замза обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Лежа на панцирно-твердой спине, он видел, стоило ему приподнять голову, свой коричневый выпуклый, разделенный дугообразными чешуйками живот, на верхушке которого еле держалось готовое вот-вот окончательно сползти одеяло. Его многочисленные, убого тонкие по сравнению с остальным телом ножки беспомощно копошились у него перед глазами.
»Что со мной случилось? " — подумал он. Это не было сном… Затем взгляд Грегора устремился в окно, и пасмурная погода — слышно было, как по жести подоконника стучат капли дождя, — привела его и вовсе в грустное настроение. «Хорошо бы еще немного поспать и забыть всю эту чепуху», — подумал он, но это было совершенно неосуществимо: он привык спать на правом боку, а в теперешнем своем состоянии он никак не мог принять этого положения. С какой бы силой ни поворачивался он на правый бок, он неизменно сваливался опять на спину. Закрыв глаза1, чтобы не видеть своих барахтающихся ног, он проделал это добрую сотню раз и отказался от этих попыток только тогда, когда почувствовал какую-то неведомую дотоле, тупую и слабую боль в боку" [7, с.17].
«Ах ты господи, — подумал он, — какую я выбрал хлопотную профессию! Изо дня в день в разъездах. Деловых волнений куда больше, чем на месте, в торговом доме, а кроме того, изволь терпеть тяготы дороги, думай о расписании поездов, мирись с плохим, нерегулярным питанием, завязывай со все новыми и новыми людьми недолгие, никогда не бывающие сердечными отношения. Черт бы побрал все это! » Он почувствовал вверху живота легкий зуд; медленно подвинулся на спине к прутьям кровати, чтобы удобнее было поднять голову; нашел зудевшее место, сплошь покрытое, как оказалось, белыми непонятными точечками; хотел было ощупать это место одной из ножек, но сразу отдернул ее, ибо даже простое прикосновение вызвало у него, Грегора, озноб".
В кого так внезапно превратился невзрачный коммивояжер, бедняга Грегор? Явно в представителя членистоногих (Arthropoda), к которым принадлежат насекомые, пауки, многоножки и ракообразные.
Следующий вопрос: какое насекомое? Комментаторы говорят «таракан», что, разумеется, лишено смысла. Таракан — насекомое плоское, с крупными ножками, а Грегор отнюдь не плоский: он выпуклый сверху и снизу, со спины и с брюшка, и ножки у него маленькие. Он похож на таракана лишь в одном отношении: у него коричневая окраска. Вот и все. Зато у него громадный выпуклый живот, разделенный на сегменты, и твердая округлая спина, что наводит на мысль о надкрыльях. У жуков под надкрыльями скрыты хлипкие крылышки, и, выпустив их, жук может преодолевать в неуклюжем полете многие километры. Любопытно, что жук Грегор так и не узнал, что под жестким покровом на спине у него есть крылья. Кроме того, у Грегора имеются сильные челюсти — жвалы. С помощью этих органов, поднявшись на задние ножки (на третью, сильную пару ножек), он поворачивает ключ в замке. Таким образом, можно получить представление о длине его тела — около метра. По ходу рассказа он постепенно приучается пользоваться своими конечностями и усиками. Это коричневый, выпуклый, весьма толстый жук размером с собаку.
В оригинале старая служанка-поденщица называет его MistkSfer — «навозным жуком». Ясно, что добрая женщина прибавляет этот эпитет из дружеского расположения. Строго говоря, он не навозный жук. Он просто большой жук. Рассмотрим внимательно метаморфозу Грегора. Перемена эта, поразительная и шокирующая, не столь, однако, странна, как может показаться на первый взгляд. Пол Ландсберг, комментатор здравомыслящий, замечает: «Уснув в незнакомой обстановке, мы нередко переживаем при пробуждении минуты растерянности, чувство нереальности, и с коммивояжером подобное может происходить многократно, учитывая его образ жизни, разрушающий всякое ощущение непрерывности бытия» [8, с.107]. Чувство реальности зависит от непрерывности, от длительности. В конце концов, не такая уж большая разница-проснуться насекомым или проснуться Наполеоном, Джорджем Вашингтоном.
С другой стороны, изоляция, странность так называемой реальности — вечные спутницы художника, гения, первооткрывателя. Семья Замза вокруг фантастического насекомого — не что иное, как посредственность, окружающая гения.

3.3. Структура новеллы «Превращение» Часть первая.
Теперь поговорим о структуре новеллы. Часть первую можно разделить на семь сцен, или сегментов:
Сцена I. Грегор просыпается. Он один. Он уже превратился в жука, но человеческие впечатления еще мешаются с новыми инстинктами насекомого. В конце сцены вводится пока еще человеческий фактор времени.
«И он взглянул на будильник, который тикал на сундуке. „Боже правый! “ — подумал он. Было половина седьмого, и стрелки спокойно двигались дальше, было даже больше половины, без малого уже три четверти. Неужели будильник не звонил?.. Следующий поезд уходит в семь часов; чтобы поспеть на него, он должен отчаянно торопиться, а набор образцов еще не упакован, да и сам он отнюдь не чувствует себя свежим и легким на подъем. И даже поспей он на поезд, хозяйского разноса ему все равно не избежать — ведь рассыльный торгового дома дежурил у пятичасового поезда и давно доложил о его, Грегора, опоздании». Он думает, не сказаться ли больным, но решает, что врач больничной кассы нашел бы его совершенно здоровым. «И разве в данном случае он был бы так уж не прав? Если не считать сонливости, действительно странной после такого долгого сна, Грегор и в самом деле чувствовал себя превосходно и был даже чертовски голоден» [6, с.219].
Сцена II. Трое членов семьи стучатся в его двери из передней, из гостиной и из комнаты сестры и разговаривают с ним. Все они — паразиты, которые эксплуатируют его, выедают его изнутри. Это и есть человеческое наименование зуда, испытываемого жуком. Желание обрести какую-нибудь защиту от предательства, жестокости и низости воплотилось в его панцире, хитиновой оболочке, которая выглядит твердой и надежной поначалу, но в конце концов оказывается такой же уязвимой, как в прошлом его (зольная человеческая плоть и дух. Кто из трех паразитов — отец, мать или сестра — наиболее жесток? Сначала кажется, что отец. Но худший здесь не он, а сестра, больше всех любимая Грегором и предающая его уже в середине рассказа, в сцене с мебелью. Во второй сцене возникает тема дверей: "… в дверь у его изголовья осторожно постучали.
— Грегор, — услыхал он (это была его мать), — уже без четверти семь. Разве ты не собирался уехать?
Этот ласковый голос! Грегор испугался, услыхав ответные звуки собственного голоса, к которому, хоть это и был, несомненно, прежний его голос, примешивался какой-то подспудный, но упрямый болезненный писк…
— Да, да, спасибо, мама, я уже встаю.
Снаружи благодаря деревянной двери, по-видимому, не заметили, как изменился его голос…. Но короткий этот разговор обратил внимание остальных членов семьи на то, что Грегор вопреки ожиданию все еще дома, и вот уже в одну из боковых дверей стучал отец — слабо, но кулаком.
— Грегор! Грегор! — кричал он. — В чем дело?
И через несколько мгновений позвал еще раз, понизив голос:
— Грегор! Грегор!
А за другой боковой дверью тихо и жалостно говорила сестра:
— Грегор! Тебе нездоровится? Помочь тебе чем-нибудь?
Отвечая всем вместе: «Я уже готов», Грегор старался тщательным выговором и длинными паузами между словами лишить свой голос какой бы то ни было необычности. Отец и в самом деле вернулся к своему завтраку, но сестра продолжала шептать:
— Грегор, открой, умоляю тебя.
Однако Грегор и не думал открывать, он благословлял приобретенную в поездках привычку и дома предусмотрительно запирать на ночь все двери" [6, с.220].
Сцена III. Грегор с мучительным трудом выбирается из постели. Здесь планирует человек, а действует жук: Грегор еще думает о своем теле как о человеческом, но теперь нижняя часть человека — это задняя часть жука, верхняя часть человека — передняя часть жука. Грегору кажется, что жук, стоящий на шести ногах, подобен человеку на четвереньках, и, пребывая в этом заблуждении, он упорно пытается встать на задние ноги. «Сперва он хотел выбраться из постели нижней частью своего туловища, но эта нижняя часть, которой он, кстати, еще не видел, да и не мог представить себе, оказалась малоподвижной; дело шло медленно; а когда Грегор наконец в бешенстве напропалую рванулся вперед, он, взяв неверное направление, сильно ударился о прутья кровати, и обжигающая боль убедила его, что нижняя часть туловища у него сейчас, вероятно, самая чувствительная…. Но потом он сказал себе: „Прежде чем пробьет четверть восьмого, я должен во что бы то ни стало окончательно покинуть кровать. Впрочем, к тому времени из конторы уже придут справиться обо мне, ведь контора открывается раньше семи“. И он принялся выталкиваться из кровати, раскачивая туловище по всей его длине равномерно. Если бы он упал так с кровати, то, видимо, не повредил бы голову, резко приподняв ее во время падения. Спина же казалась достаточно твердой; при падении на ковер с ней, наверно, ничего не случилось бы. Больше всего беспокоила его мысль о том, что тело его упадет с грохотом и это вызовет за всеми дверями если не ужас, то уж, во всяком случае, тревогу. И все же на это нужно было решиться…. Но даже если бы двери не были заперты, неужели он действительно позвал бы кого-нибудь на помощь? Несмотря на свою беду, он не удержался от улыбки при этой мысли» [6, с.221].
Сцена IV. Он еще продолжает возиться, когда вновь вторгается тема семьи — тема многих дверей, и по ходу этой сцены он наконец сползает с кровати и с глухим стуком падает на пол. Переговоры здесь напоминают хор греческой трагедии. Из фирмы прислали управляющего — выяснить, почему Грегор не явился на вокзал. Мрачная стремительность этой проверки нерадивого служащего имеет все черты дурного сна. Снова, как и во второй сцене, переговоры через закрытые двери. Отметим их последовательность: управляющий говорит из гостиной слева; сестра Грета разговаривает с братом из комнаты справа; мать с отцом присоединились к управляющему в гостиной. Грегор еще способен говорить, но голос его искажается все сильнее, и вскоре его речь становится невнятной. Грегор не понимает, почему сестра в комнате слева не пошла к остальным. «Вероятно, она только сейчас встала с постели и еще даже не начала одеваться. А почему она плакала? Потому что он не вставал и не впускал управляющего, потому что он рисковал потерять место и потому что тогда хозяин снова стал бы преследовать родителей старыми требованиями». Бедный Грегор настолько привык быть всего лишь инструментом, используемым семьей, что вопроса о жалости не возникает: он не надеется даже, что ему посочувствует Грета. Мать и сестра переговариваются через закрытую комнату Грегора. Сестру и служанку посылают за врачом и слесарем. «А Грегору стало гораздо спокойнее. Речи его, правда, уже не понимали, хотя ему она казалась достаточно ясной, даже более ясной, чем прежде, — вероятно, потому, что его слух к ней привык. Но зато теперь поверили, что с ним творится что-то неладное, и были готовы ему помочь. Уверенность и твердость, с какими отдавались первые распоряжения, подействовали на него благотворно. Он чувствовал себя вновь приобщенным к людям и ждал от врача и слесаря, не отделяя, по существу, одного от другого, удивительных свершений» [6, с.221].
Сцена V. Грегор открывает дверь. «Грегор медленно продвинулся со стулом к двери, отпустил его, навалился на дверь, припал к ней стоймя — на подушечках его лапок было какое-то клейкое вещество — и немного передохнул, натрудившись. А затем принялся поворачивать ртом ключ в замке. Увы, у него, кажется, не было настоящих зубов, — чем же схватить теперь ключ? — но зато челюсти оказались очень сильными; с их помощью он и в самом деле задвигал ключом, не обращая внимания на то, что, несомненно, причинил себе вред, ибо какая-то бурая жидкость выступила у него изо рта, потекла по ключу и закапала на пол…. Поскольку отворил он ее таким способом, его самого еще не было видно, когда дверь уже довольно широко отворилась. Сначала он должен был медленно обойти одну створку, а обойти ее нужно было с большой осторожностью, чтобы не шлепнуться на спину у самого входа в комнату. Он был еще занят этим трудным передвижением и, торопясь, ни на что больше не обращал внимания, как вдруг услышал громкое „О! “ управляющего — оно прозвучало как свист ветра — и увидел затем его самого: находясь ближе всех к двери, тот прижал ладонь к открытому рту и медленно пятился, словно его гнала какая-то невидимая, неодолимая сила. Мать — несмотря на присутствие управляющего, она стояла здесь с распущенными еще с ночи, взъерошенными волосами — сначала, стиснув руки, взглянула на отца, а потом сделала два шага к Грегору и рухнула, разметав вокруг себя юбки, опустив к груди лицо, так что ее совсем не стало видно. Отец угрожающе сжал кулак, словно желая вытолкнуть Грегора в его комнату, потом нерешительно оглядел гостиную, закрыл руками глаза и заплакал, и могучая его грудь сотрясалась» [6, с.221].
    продолжение
--PAGE_BREAK--Сцена VI. Боясь увольнения, Грегор пытается успокоить управляющего.
" — Ну вот, — сказал Грегор, отлично сознавая, что спокойствие сохранил он один, — сейчас я оденусь, соберу образцы и поеду. А вам хочется, вам хочется, чтобы я поехал? Ну вот, господин управляющий, вы видите, я не упрямец, я работаю с удовольствием; разъезды утомительны, но я не мог бы жить без разъездов. Куда же вы, господин управляющий? В контору? Да? Вы доложите обо всем? Иногда человек не в состоянии работать, но тогда как раз самое время вспомнить о прежних своих успехах в надежде, что тем внимательней и прилежнее будешь работать в дальнейшем, по устранении помехи". Но управляющий с ужасом и как бы в трансе отступает к лестнице. Грегор устремляется за ним — здесь великолепная деталь — на задних ногах, «но тут же, ища опоры, со слабым криком упал на все свои лапки. Как только это случилось, телу его впервые за это утро стало удобно; под лапками была твердая почва; они, как он, к радости своей, отметил, отлично его слушались, даже сами стремились перенести его туда, куда он хотел; и он уже решил, что вот-вот все его муки окончательно прекратятся». Мать вскакивает и, пятясь от него, опрокидывает кофейник на столе; горячий кофе льется на ковер.
" — Мама, мама, — тихо сказал Грегор и поднял на нее глаза.
На мгновение он совсем забыл об управляющем; однако при виде льющегося кофе он не удержался и несколько раз судорожно глотнул воздух. Увидев это, мать снова вскрикнула… " Грегор, вспомнив об управляющем, «пустился было бегом, чтобы вернее его догнать; но управляющий, видимо, догадался о его намерении, ибо, перепрыгнув через несколько ступенек, исчез. Он только воскликнул: „Фу! “ — и звук этот разнесся по лестничной клетке» [6, с.222].
Сцена VII. Отец грубо загоняет Грегора обратно в комнату, топая ногами и одновременно размахивая палкой и газетой. Грегор не может пролезть в одну створку двери, но поскольку отец продолжает наступление, он не оставляет своих попыток и застревает. «Одна сторона его туловища поднялась, он наискось лег в проходе, один его бок был совсем изранен, на белой двери остались безобразные пятна; вскоре он застрял и уже не мог самостоятельно двигаться дальше, на одном боку лапки повисли, дрожа, вверху; на другом они были больно прижаты к полу. И тогда отец с силой дал ему сзади поистине спасительного пинка, и Грегор, обливаясь кровью, влетел в свою комнату. Дверь захлопнули палкой, и наступила долгожданная тишина» [6, с.222].
Часть вторая
Сцена I. Первая попытка накормить жесткокрылого Грегора. Полагая, что его состояние — род противной, но не безнадежной болезни, которая со временем может пройти, его вначале сажают на диету больного человека — ему предлагают молоко. Нам все время напоминают о дверях — двери тихо открываются и закрываются в потемках. Из кухни через переднюю к его двери приближаются легкие шаги сестры, и, пробудившись от сна, он обнаруживает, что к нему в комнату поставили миску с молоком. В столкновении с отцом он повредил одну ножку; она заживет, но в этой сцене Грегор хромает и волочит ее по полу. Грегор — большой жук, но меньше человека и более хрупок, чем человек. Он направляется к миске. Увы, его все еще человеческий ум предвкушает сладкую похлебку из молока с мягким белым хлебом, а желудок и вкусовые бугорки жука не принимают еды млекопитающих. Хотя он очень голоден, молоко ему отвратительно, и он отползает на середину комнаты [6, с.222].
Сцена II. Тема дверей продолжается, и вступает тема длительности. Читатели становятся свидетелями того, как проходят дни и вечера Грегора в эту фантастическую зиму 1912 года, как он открывает для себя убежище под диваном. Но послушаем-ка и посмотрим вместе с Грегором через шелку в приоткрытой двери, что творится в гостиной – слева. Отец его, бывало, читал вслух газеты жене и дочери. Теперь этого нет, квартира безмолвна, хотя и заселена по-прежнему; однако в целом семья начинает привыкать к ситуации. С их сыном и братом случилась ужасная перемена; тут-то, казалось бы, и выскочить на улицу, в слезах и с воплями о помощи, вне себя от горя — но нет, эти трое мещан живут себе как ни в чем не бывало.
Нужно обратить внимание на душевный склад этих идиотов у Кафки, которые наслаждаются вечерней газетой, невзирая на фантастический ужас, поселившийся в их квартире. «До чего же, однако, тихую жизнь ведет моя семья», — сказал себе Грегор и, уставившись в темноту, почувствовал великую гордость от сознания, что он сумел добиться для своих родителей и сестры такой жизни в такой прекрасной квартире". Комната высокая и пустая, и жук постепенно вытесняет в Грегоре человека. Высокая комната, «в которой он вынужден был плашмя лежать на полу, пугала его, хотя причины своего страха он не понимал, ведь он жил в этой комнате вот уже пять лет, и, повернувшись почти безотчетно, он не без стыда поспешил уползти под диван, где, несмотря на то что спину ему немного прижало, а голову уже нельзя было поднять, он сразу же почувствовал себя очень уютно и пожалел только, что туловище его слишком широко, чтобы поместиться целиком под диваном» [6, с.223].
Сцена III. Сестра приносит Грегору несколько блюд на выбор. Она уносит миску с молоком, правда, не просто руками, а с помощью тряпки, поскольку к посуде прикасался отвратительный монстр. Она, однако, умненькая, эта сестра, и подает ему целый набор — овощи с гнильцой, старый сыр, кости с белым застывшим соусом, — и Грегор набрасывается на угощение. «Со слезящимися от наслаждения глазами он быстро уничтожил подряд сыр, овощи, соус; свежая пища, напротив, ему не нравилась, даже запах ее казался ему несносным, и он оттаскивал в сторону от нее куски, которые хотел съесть». Сестра, давая понять, что ему пора удалиться, медленно поворачивает ключ в замке, а затем входит и убирает за ним; раздувшийся от еды Грегор в это время прячется под диваном [6, с.223].
Сцена IV. Роль сестры Греты увеличивается. Это она кормит жука; она одна входит в его логово, вздыхая и порой взывая к святым — семья ведь такая христианская. Чудесный эпизод, где кухарка, упав на колени перед матерью, просит рассчитать ее. Со слезами на глазах она благодарит за увольнение — словно отпущенная на волю раба — и, хотя никто ее не просил, торжественно клянется ни слова не говорить о том, что произошло в семье Замза. «Грегор получал теперь еду ежедневно — один раз утром, когда родители и прислуга еще спали, а второй раз после общего обеда, когда родители опять-таки ложились поспать, а прислугу сестра усылала из дому с каким-нибудь поручением. Они тоже, конечно, не хотели, чтобы Грегор умер с голоду, но знать все подробности кормления Грегора им было бы, вероятно, невыносимо тяжело, и, вероятно, сестра старалась избавить их хотя бы от маленьких огорчений, потому что страдали они в самом деле достаточно» [6, с.223].
Сцена V. Гнетущая сцена. Выясняется, что, когда Грегор был человеком, семья обманывала его. Он поступил на эту кошмарную службу, желая помочь отцу, пять лет назад обанкротившемуся. «К этому все привыкли — и семья, и сам Грегор, деньги у него с благодарностью принимали, а он охотно их давал, но особой теплоты больше не возникало. Только сестра осталась все-таки близка Грегору; и, так как она в отличие от него очень любила музыку и трогательно играла на скрипке, у Грегора была тайная мысль определить ее на будущий год в консерваторию, несмотря на большие расходы, которые это вызовет и которые придется покрыть за счет чего-то другого. Во время коротких задержек Грегора в городе в разговорах с сестрой часто упоминалась консерватория, но упоминалась всегда как прекрасная, несбыточная мечта, и даже эти невинные упоминания вызывали у родителей неудовольствие; однако Грегор думал о консерватории очень определенно и собирался торжественно заявить о своем намерении в канун Рождества». Теперь Грегор подслушивает разъяснения отца касательно того, «что, несмотря на все беды, от старых времен сохранилось еще маленькое состояние и что оно, так как процентов не трогали, за эти годы даже немного выросло. Кроме того, оказалось, что деньги, которые ежемесячно приносил домой Грегор — он оставлял себе всего несколько гульденов, — уходили не целиком и образовали небольшой капитал. Стоя за дверью, Грегор усиленно кивал головой, обрадованный такой неожиданной предусмотрительностью и бережливостью. Вообще-то он мог бы этими лишними деньгами погасить часть отцовского долга и приблизить тот день, когда он, Грегор, волен был бы отказаться от своей службы, но теперь оказалось несомненно лучше, что отец распорядился деньгами именно так». Семья считает, что эти деньги надо отложить на черный день, — но откуда тогда взять деньги на жизнь? Отец пять лет не работал, и на него мало надежды. Мать страдает астмой и зарабатывать деньги не в состоянии. «Или, может быть, их следовало зарабатывать сестре, которая в свои семнадцать лет была еще ребенком и имела полное право жить так же, как до сих пор, — изящно одеваться, спать допоздна, помогать в хозяйстве, участвовать в каких-нибудь скромных развлечениях и прежде всего играть на скрипке? Когда заходила речь об этой необходимости заработка, Грегор всегда отпускал дверь и бросался на прохладный кожаный диван, стоявший близ двери, потому что ему делалось жарко от стыда и от горя» [6, с.224].
Сцена VI. Между братом и сестрой образуются новые отношения, связанные на этот раз не с дверью, а с окном. Грегор, «не жалея трудов, придвигал кресло к окну, вскарабкивался к проему и, упершись в кресло, припадал к подоконнику, что было явно только каким-то воспоминанием о чувстве освобождения, охватывавшем его прежде, когда он выглядывал из окна». Грегор или Кафка, видимо, полагают, что тяга Грегора к окну обусловлена человеческими воспоминаниями. В действительности же это типичная реакция насекомого на свет; на подоконниках всегда находишь разных пыльных насекомых — мотылька кверху лапками, увечную долгоножку, бедную козявку, запутавшуюся в паутине, муху, с жужжанием бьющуюся в стекло. Человеческое зрение Грегора слабеет, он уже не различает дом на другой стороне улицы. Общая идея насекомого доминирует над человеческими деталями. Сестра не понимает, что у Грегора сохранилось человеческое сердце, человеческая чувствительность, понятия о приличии, смирение и трогательная гордость. Она ужасно расстраивает брата, когда бежит к окну, с шумом распахивает его, чтобы вдохнуть свежий воздух, и даже не пытается скрыть, что вонь в его логове для нее непереносима. Не скрывает она и тех чувств, которые вызывает у нес облик Грегора. Однажды, когда прошло уже около месяца после его превращения, «и у сестры, следовательно, не было особых причин удивляться его виду — она пришла немного раньше обычного и застала Грегора глядящим в окно, у которого он неподвижно стоял, являя собой довольно страшное зрелище…. Но она не просто не вошла, а отпрянула назад и заперла дверь; постороннему могло бы показаться даже, что Грегор подстерегал ее и хотел укусить. Грегор, конечно, сразу же спрятался под диван, но ее возвращения ему пришлось ждать до полудня, и была в ней какая-то необычная встревоженность». Это причиняло ему боль, и никто даже не понимал какую. Проявляя необыкновенную чуткость и пытаясь избавить сестру от мерзкого зрелища, Грегор «однажды перенес на спине — на эту работу ему потребовалось четыре часа — простыню на диван и положил ее таким образом, чтобы она скрывала его целиком и сестра, даже нагнувшись, не могла увидеть его, <… > и Грегору показалось даже, что он поймал благодарный взгляд, когда осторожно приподнял головой простыню, чтобы посмотреть, как приняла это нововведение сестра» [6, с.225].
Заметьте, какой он хороший и добрый, наш бедный маленький монстр. Превращение в жука, исказившее, изуродовавшее его тело, кажется, еще ярче высветило его человеческую прелесть. Его крайнее бескорыстие, постоянная забота о нуждах родственников на фоне ужасного несчастья выступают особенно рельефно. Мастерство Кафки проявляется в том, как он накапливает, с одной стороны, энтомологические черты Грегора, все печальные подробности облика насекомого, а с другой — прозрачно и живо раскрывает перед читателем его нежную, тонкую человеческую душу.
Сцена VII. Переставляют мебель. Прошло два месяца. До сих пор его навещала только сестра; но, говорит себе Грегор, она еще ребенок и взяла на себя заботу обо мне только по детскому легкомыслию. Мать, наверно, понимает ситуацию лучше. И вот в седьмой сцене мать, хилая и бестолковая астматичка, впервые войдет к нему в комнату. Кафка тщательно подготавливает эту сцену. Грегор приобрел привычку ползать для развлечения по стенам и потолку. Это высшее из жалких блаженств, доступных жуку. «Сестра сразу заметила, что Грегор нашел новое развлечение — ведь, ползая, он повсюду оставлял следы клейкого вещества, — и решила предоставить ему как можно больше места для этого занятия, выставив из комнаты мешавшую ему ползать мебель, то есть прежде всего сундук и письменный стол». На помощь призвана мать. Мать направляется к двери с «возгласами взволнованной радости», но, когда она входит в таинственные покои, эта неуместная и автоматическая реакция сменяется красноречивым молчанием. «Сестра, конечно, сначала проверила, все ли в порядке в комнате; лишь после этого она впустила мать. Грегор с величайшей поспешностью скомкал и еще дальше потянул простыню; казалось, что простыня брошена на диван и в самом деле случайно. На этот раз Грегор не стал выглядывать из-под простыни; он отказался от возможности увидеть мать уже в этот раз, но был рад, что она наконец пришла.
— Входи, его не видно, — сказала сестра и явно повела мать за руку». Женщины возятся с тяжелой мебелью, и тут мать высказывает некую человеческую мысль, наивную, но добрую, беспомощную, но продиктованную чувством: «Разве, убирая мебель, мы не показываем, что перестали надеяться на какое-либо улучшение и безжалостно предоставляем его самому себе? По-моему, лучше всего постараться оставить комнату такой же, какой она была прежде, чтобы Грегор, когда он к нам возвратится, не нашел в ней никаких перемен и поскорее забыл это время» [6, с.225]. В Грегоре борются две эмоции. Жуку в пустой комнате с голыми стенами будет удобнее ползать: единственное, что ему нужно, это какой-нибудь отнорок, укрытие под тем же незаменимым диваном, а прочие человеческие удобства и украшения ни к чему. Но голос матери напоминает Грегору о его человеческом прошлом. К несчастью, сестра приобрела странную самоуверенность и считает себя экспертом по делам Грегора, в отличие от родителей. «Может быть, впрочем, тут сказалась и свойственная девушкам этого возраста пылкость воображения, которая всегда рада случаю дать себе волю и теперь побуждала Грету сделать положение Грегора еще более устрашающим, чтобы оказывать ему еще большие, чем до сих пор, услуги» [6, с.226]. Здесь любопытная нота: властная сестра, деспотичная сестра из сказок, командующая глупыми родственниками, гордые сестры Золушки, жестокий символ здоровья, молодости и цветущей красоты в доме горя и пыли. В конце концов они все-таки решают вынести мебель, но тяжелый сундук неохотно поддается их усилиям. Грегор в страшной панике. Его единственным хобби было выпиливание лобзиком, а лобзик он держит в сундуке.
Сцена VIII. Грегор пытается спасти портрет в рамке, которую он выпилил драгоценным лобзиком. Кафка разнообразит свои эффекты: каждый раз жук появляется перед родственниками в другой позе, в новом месте. Пока женщины возятся с письменным столом и не замечают его, он выскакивает из своего убежища, взбирается на стену и прилипает к портрету — сухим горячим брюшком прижимается к прохладному стеклу. От матери мало толку в этих такелажных работах, ее саму должна поддерживать дочь. Грета на протяжении всего рассказа остается сильной и бодрой, тогда как не только ее братом, но и родителями скоро (после сцены с метанием яблок) овладеет сонная одурь, грозящая перейти в тяжелое, распадное забытье. Грета же, с ее крепким здоровьем румяной молодости, станет им опорой [6, с.226].
Сцена IX. Несмотря на старания Греты, мать увидела Грегора — «огромное бурое пятно на цветастых обоях, вскрикнула, прежде чем до ее сознания по-настоящему дошло, что это и есть Грегор, визгливо-пронзительно: „Ах, боже мой, боже мой! “, упала с раскинутыми в изнеможении руками на диван и застыла.
— Эй, Грегор! — крикнула сестра, подняв кулак и сверкая глазами.
Это были первые после случившегося с ним превращения слова, обращенные к нему непосредственно» [6, с.226]. Она выбегает в гостиную за какими-нибудь каплями, чтобы привести мать в чувство. «Грегор тоже хотел помочь матери-спасти портрет время еще было; но Грегор прочно прилип к стеклу и насилу от него оторвался; затем он побежал в соседнюю комнату, словно мог дать сестре какой-то совет, как в прежние времена, но вынужден был праздно стоять позади нее; перебирая разные пузырьки, она обернулась и испугалась; какой-то пузырек упал на пол и разбился; осколок ранил Грегору лицо, а его всего обрызгало каким-то едким лекарством: не задерживаясь долее, Грета взяла столько пузырьков, сколько могла захватить, и побежала к матери; дверь она захлопнула ногой. Теперь Грегор оказался отрезан от матери, которая по его вине была, возможно, близка к смерти; он не должен был открывать дверь, если не хотел прогнать сестру, а сестре следовало находиться с матерью; теперь ему ничего не оставалось, кроме как ждать; и, казнясь раскаянием и тревогой, он начал ползать, облазил все: стены, мебель и потолок — и наконец, когда вся комната уже завертелась вокруг него, в отчаянии упал на середину большого стола» [6, с.226]. Взаимное положение членов семьи изменилось. Мать (на диване) и сестра теперь находятся в средней комнате; Грегор — в комнате слева, в углу. «И, подбежав к двери своей комнаты, он прижался к ней, чтобы отец, войдя из передней, сразу увидел, что Грегор исполнен готовности немедленно вернуться к себе и что не нужно, следовательно, гнать его назад, а достаточно просто отворить дверь — и он сразу исчезнет» [6, с.226].
    продолжение
--PAGE_BREAK--
еще рефераты
Еще работы по литературе, литературным произведениям