Реферат: А. Х. Горфункель философия эпохи возрождения


А.Х. ГОРФУНКЕЛЬ
ФИЛОСОФИЯ ЭПОХИ ВОЗРОЖДЕНИЯ
(Главы I - VI)

Глава I ФИЛОСОФИЯ ИТАЛЬЯНСКОГО ГУМАНИЗМА

Данте Алигьери

У истоков философской культуры эпохи Возрождения стоит величественная фигура Данте Алигьери (1265-1321). “Последний поэт средневековья и вместе с тем первый поэт нового времени” [1, т. 22, с. 382], Данте был выдающимся мыслителем, заложившим в своих произведениях1 основы нового гуманистического учения о человеке. Активный участник социально-политической борьбы в современной ему Флоренции, страстный противник феодальных привилегий и светской власти церкви, поплатившийся пожизненным изгнанием за выступление против политических притязаний папства, Данте отразил в своем мировоззрении эпоху, коммунальных революций, в ходе

_____________________________

' Прежде всего в бессмертной “Комедии”, а также в философских трактатах “Пир” и “Монархия”.

[15]

которых создавались предпосылки гуманистической культуры итальянского Возрождения. Весьма показательно, что толчок к созданию нового мировоззрения исходит не от философа-“профессионала”, а от поэта, не из корпораций (университетов и монастырей), определяющих движение духовной культуры средневековья, а из недр борющейся против феодального насилия коммуны, в которой вызревают ростки новых, раннекапиталистических общественных отношений.

В своем творчестве Данте был теснейшим образом связан с современной ему философией, теологией, наукой. Он воспринял разнообразные течения тогдашней философской культуры: от сохранившегося на латинском Западе наследия античности до лучших достижений арабской мысли, от ортодоксального католического богословия до преследуемого церковью аверроистского свободомыслия. Вопреки утверждениям ряда католических исследователей, творчество Данте не сводимо к художественному воплощению теологических истин правоверного томизма. Искренне преклоняясь перед авторитетом создателя “Свода богословия” и “Свода против язычников” (“Я с Беатриче в небесах далече Такой великой славой был почтен”,– говорит он о встрече и беседе с Фомой при своем восхождении в рай [36, с. 359]), он вовсе не был его безоговорочным последователем. Недаром он поместил в первом круге “Ада”, в Лимбе, где находятся добродетельные язычники и иноверцы, рядом с “учителем тех, кто знает”, Аристотелем, – Платона и Демокрита, Фалеев и Анаксагора, Эмпедокла и Гераклита, а неподалеку от них и создателя Великого комментария Аверроэса – этого, по словам Фомы, “извратителя” перипатетической философии; а к райскому блаженству своей волей вознес и жертву церковных преследований, главу парижских аверроистов – Сигера Брабантского. Признавая бесспорный для современной ему философии авторитет Аристотеля, Данте не только учитывал, наряду с томистским, и аверроистское его толкование, но и оказался не чужд неоплатоническим тенденциям средневековой философской мысли, идущим как от творений псевдо-Дионисия Ареопагита, так и от “Книги о причинах”, приписанной Аристотелю, а в действительности являвшейся переработкой учения неоплатоника Прокла.

[16]

^ Структура мироздания

Созданный Данте в его “священной поэме” великий синтез поэзии, философии, теологии, науки является одновременно итогом развития средневековой культуры и подступом к новой культуре эпохи Возрождения. Предстающая перед читателем картина мира по своей структуре еще вполне средневековая. Дело здесь не только в унаследованной от античности геоцентрической космологии; физическая “система мира” Аристотеля – Птолемея с землей в центре, с семью сферами светил, восьмой сферой “неподвижных” (фиксированных) звезд и помещенным за ее пределами “девятым небом” – небом неподвижного двигателя, придающего движение зримому миру, – оказывается включенной в качественно иную – сакральную –структуру мироздания христианской религии. “За пределами всех этих небес, – пишет Данте в “Пире”, – католики помещают еще одно небо – Эмпирей, иначе говоря, небо пламенеющее или светоносное, и полагают, что оно неподвижно, имея в себе, в каждой своей части, то, что необходимо его составу” [37, с. 139]. Поднявшись сквозь небеса светил, пройдя за пределы восьмого и девятого неба, ведомый Беатриче поэт возносится в область небесной иерархии, девяти ее чинов и выше – к лицезрению триединого бога христианства. Здесь теология не только подчиняет себе космологию, но и поглощает ее. В пределах Дантовой структуры мироздания расположено особое, сакрально организованное пространство, где абсолютному низу соответствуют мрачные провалы Ада с Люцифером, средоточием мирового зла, и абсолютному верху – бог. Где земля – не только физический центр обращения небесных тел, а место развертывания космической драмы сотворения, грехопадения и искупления человека. Где пространство вытянуто по вертикали согласно ценностной иерархии, где падение и возвышение соответствуют шкале нравственных ценностей. В этом иерархически построенном пространстве тленному миру земли противостоит вечный и нетленный мир небес. В этом мире сакрально не только пространство, но и время: разновременные исторические события сосуществуют в одновременности или вневременности, предстоя перед судом вечности. Как отмечает М.М. Бахтин, временно-исторические разделения и связи заменены у Данте “чисто смысловыми, вневременно-иерархическими

[17]

разделениями и связями” [14, с. 307]. Ограниченное пространство конечного мира противостоит бесконечности бога, конечное земное время – вечности.

Но мир поэтических образов “Комедии” обнаруживает разительное несоответствие той строго уравновешенной схоластической иерархии, которая была обоснована в теологических сводах св. Фомы. Недаром исследователи отмечают ту “напряженность” Дантова мира, которую “создает борьба живого исторического времени с вневременной потусторонней идеальностью” [там же, с. 308], то “крайнее перенапряжение” “средневековых мыслительных схем”, которое и определяет собой переходный характер творчества великого поэта [9, с. 290–291].

Принимая в качестве непостижимой и непреложной истины догматы христианства, Данте идет своим путем в толковании соотношения природного и божественного начал – и в мире, и в человеке. Мысль о постепенном, опосредованном переходе от божественного первоначала к стихиям “нижнего” мира составляет важнейшую часть его представлений о мироустройстве. Не отвергая акта творения, он использует неоплатоническое по происхождению представление о постепенном нисхождении божественного света; при этом Эмпирей, огненное небо, приобретает функции и черты “мировой души” античных неоплатоников [см. 36, с. 369]. В результате божественный свет, венчающий иерархически построенный мир, пронизывает его и ведет если не к обожествлению, то к оправданию природного начала. Природу Данте именует “искусством бога”, “деянием божественного разума” [37, с. 331], что позволяет ему отказаться от противопоставления природного и божественного начал – противопоставления, лежавшего в основе знаменитого средневекового трактата диакона Лотаря (позднее папы Иннокентия III) “О презрении к миру и ничтожестве человека”.

^ Предназначение человека

Учение Данте о человеке нашло свое выражение как в теоретических формулировках его философских трактатов, так и во всей образной системе “Божественной комедии”, где земное вторгается в запредельное, а личные и общественные страсти бушуют и в провалах Ада, и на ступенях Чистилища, и в райских высях, благодаря чему образуются отмеченные М.М. Бахтиным “как бы горизонтальные, полные временем ответвления от вневре-

[18]

менной вертикали Дантова мира” [14, с. 307–308] знаменитые драматические эпизоды поэмы.

Звучащие вполне в традиционно-аскетическом духе строки:

О христиане, гордые сердцами,

Несчастные, чьи тусклые умы ,

Уводят вас попятными путями!

Вам невдомек, что только черви мы –

завершаются напоминанием о двоякой – смертной и бессмертной – природе человека:

…В которых тлеет мотылек нетленный,

На божий суд взлетающий из тьмы [36, с 200]

Соединение природного и божественного начал Данте видел в самом процессе возникновения человеческой души, рассматриваемой как завершение естественного развития актом творения, исходящая от тела “зиждительная сила”, обладающая “творческой властью”, становится растительной, а затем живо гной душой, готовой к восприятию божественного творения. Бог “созерцает” “прекрасный труд природы” – не отвергая его, но завершая [там же, с. 268].

Из того, что человек есгь некое среднее звено между тленным и нетленным, Данте делает вывод о его причастности “обеим природам”. Двоякая – смертная и бессмертная – природа человека обусловливает и его двоякое предназначение “... он один из всех существ предопределяется к двум конечным целям”. Эти две цели человеческого существования суть два вида блаженства, одно из которых достижимо в здешней, земной, жизни и заключается “в проявлении собственной добродетели”, другое же, “блаженство вечной жизни, заключающееся в созерцании божественного лика”, достижимо лишь посмертно и “при содействии божественной воли” [37, с. 361]. В этом учении о двояком предназначении человека проявился разрыв Данте со средневековой традицией, сразу же замеченный и осужденный томистами. Высшее, внеземное, блаженство как цель человеческого существования, по Данте, не требует отказа от осуществимого на земле человеческого блаженства. Двум видам блаженства отвечают два пути: путь “философских наставлений”, жизни “сообразно добродетелям моральным и интеллектуальным”, и “путь наставлений духовных, превосходящих разум

[19]

человеческий”. Один путь открыт благодаря человеческому разуму, другой – “благодаря Духу святому”. Достижение двух видов блаженства требует и двоякого руководства – земное предназначение человека осуществляется в гражданском сообществе, по предписаниям философии, под водительством светского государя – императора; к жизни вечной ведет, основываясь на откровении, церковь, возглавляемая верховным первосвященником [там же, с. 361].

Мысль о самостоятельности земного предназначения человека лежит в основе политической идеи Данте – программы единой всемирной монархии, светской, независимой от церкви. Четкое разделение земного и загробного блаженства ведет у него к требованию исправления церкви, отказа ее от притязаний на светскую власть, на земные богатства; этому идеалу обновленной, очищенной церкви подчинена и резкая критика современного Данте папства и всей церковной иерархии.

Обязательным условием не только посмертного воздаяния, но и нравственной оценки является для Данте свобода человеческого деяния, лежащая в основе принципа моральной ответственности. Поэтому он в равной мере отвергает как слепой провиденциализм, превращающий человека в игрушку в руках божественного провидения, так и детерминизм астрологов. Свобода воли в понимании Данте не позволяет избежать личной ответственности за происходящее в мире, свалив ее на бога или на безличную совокупность причин [см. 36, с. 226; 37, с. 250]. Пользуясь данной ему свободой, человек способен к свершению своего земного подвига, к исполнению своего земного предназначения. В трактате “Пир” Данте обосновал антифеодальное по социальной направленности учение о личном благородстве, не зависящем ни от знатности предков, ни от богатства.

Благородство человека – в его деянии, в котором он может уподобиться своему творцу. “Если бывают подлейшие и скотоподобные люди, – писал Данте в “Пире”, – то точно так же бывают люди благороднейшие и едва ли не богоравные” [37, с. 246]. Более того, человеческое благородство, “приносящее столь многочисленные и замечательные плоды”, даже “превосходит благородство ангела” [там же, с. 244], а в “Монархии” Данте называет дело, свойственное человеческому роду “почти божественным” [там же, с. 308]. Природа че-

[20]

ловека столь высока, что, если бы причины (природные и божественные, определяющие характер души) соединились в согласии, “то получился бы как бы второй воплощенный бог” [там же, с. 248]. Отстаивая идеал земного совершенства, не приносимого в жертву загробному блаженству (но и не противопоставляя одно другому), Данте обосновывает возможность возвышения природного (человеческого) до божественного. От требования следовать природному началу идет и призыв к героическому деянию, лежащему в основе представления о человеческом благородстве. Воплощением высоких представлений о человеке явился в “Божественной комедии” образ Улисса (Одиссея) – пророческий образ смелого первооткрывателя, в ком стремление к знаниям и славе преодолели страх нарушить запрет богов. Речь Улисса, обращенная к спутникам, звучит манифестом нарождающегося гуманистического представления о человеке:

О братья! – так сказал я,– на закат

Пришедшие дорогой многотрудной!

Тот малый срок, пока еще не спят

Земные чувства,– их остаток скудный

Отдайте постиженыо новизны,

Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!

Подумайте о том, чьи вы сыны!

Вы созданы не для животной доли,

Но к доблести и знанью рождены [36, с. 119].

Не аскетическое подвижничество во имя отречения от мира и ухода от мирских забот, а достижение высшего предела земного совершенства – так понимает Данте предназначение человека. И напоминание о краткости земного существования, и ссылка на божественное происхождение человека служат не утверждению ничтожества человека в его земном существовании, а обоснованию призыва “к доблести и знанью”.

Так вера в земное предназначение человека, в его способность собственными силами совершить свой земной подвиг позволила Данте создать в “Божественной комедии” первый гимн достоинству человека. Данте открывает путь к новой гуманистической антропологии.

^ Франческо Петрарка

Гуманизм, возникающий в середине XIV века сперва в Италии, а затем распространяющийся по всей католической Европе, не только составляет главное движение в духовной жизни

[21]

эпохи, но и определяет собой основное содержание философской мысли Возрождения на протяжении XIV– XV вв. Начало гуманизма связано с многообразным творчеством великого итальянского поэта, “первого гуманиста” Франческо Петрарки (1304-1374). Петрарка был не только создателем новой европейской лирики, автором всемирно прославивших его имя сонетов “на жизнь” и “на смерть” мадонны Лауры, патриотических канцон, аллегорических триумфов, гневных обличении папской курии – всех тех стихов, что составили его знаменитую “Книгу песен” на народном языке, – он был выдающимся мыслителем, первым общеевропейским властителем дум нарождающейся гуманистической культуры. В своих произведениях на латинском языке ' он обратился к истокам тысячелетней культуры средневековья, к духовному наследию классической древности, и, опираясь на нее, вне традиционной системы схоластической учености, заложил основы нового мировоззрения. Гуманизм возникает как внефеодальная и антифеодальная по своей природе система культурных ценностей, отвечающая стремлениям и интересам новых общественных слоев, прежде всего связанных с подъемом итальянских городов, отбросивших изживавшие себя формы феодальных общественных отношений.

Петрарка был “первым гуманистом” – первым, но не одиноким. Деятельность его оказалась на редкость своевременной, вызвавшей огромный общественный резонанс. Свидетельством тому не только широчайшая слава, какой не имел до него ни один писатель средневековой Европы, но и образовавшийся благодаря его неутомимой активности круг поклонников, почитателей и, что еще важнее, единомышленников и продолжателей. Фактором первостепенного историко-культурного значения стала огромная переписка Петрарки –сотни его писем, по существу небольших трактатов по разным вопросам морали, политики, литературы; возродив античный жанр послания – “эпистолы”, Петрарка превра-

______________________________________

' Эпическая поэма “Африка”, эклоги, философские сочинения, прежде всего диалог “Моя тайна” (1342–1343), трактаты “Об уединенной жизни” (1346), “О монашеском досуге” (1347), “Инвектива против врача” (1352–1353) и памфлет “О своем и чужом невежестве” (1367).

[22]

тил его в мощное орудие формирования новой, гуманистической интеллигенции, возникающей вне традиционных центров средневековой культуры.

Петрарка осознает себя новым человеком и строит свою жизнь вопреки традиционным канонам и формам. Сын флорентийского изгнанника, нотариуса, он после смерти отца отказывается продолжать юридическое образование, начатое в лучших тогдашних университетах. А когда – одновременно идя навстречу явно выраженной мечте поэта – Парижский университет и Римский сенат выражают желание увенчать его, по обычаю древних, лавровым венком, он сознательно и демонстративно предпочитает признанному центру средневековой теологии и схоластической философии Вечный город, символически подчеркивая этим преемственную связь нарождающегося гуманизма с традициями античности.

^ Гуманизм против схоластики

Время возникновения гуманизма – середина XIV в.– есть вместе с тем эпоха окончательного оформления и кодификации поздней схоластики – как в ее номиналистском, так и, особенно, в наиболее ортодоксальном томистском варианте, опиравшемся на возросший авторитет “ангельского доктора” Фомы. Его беатификация в 1323 г. недвусмысленно обеспечила “Своду богословия” и “Своду против язычников” официальную поддержку католицизма, и прежде всего “ученого” ордена св. Доминика, державшего в своих руках (вместе со склонявшимися скорее к учению Дунса Скота и номинализму францисканцами) не только монашеские школы, но и теологические факультеты и философское образование в университетах.

Гуманизм Петрарки зарождается не только вне традиционных центров ученой деятельности, но и вне самой этой деятельности, отвергая средневековую схоластику как систему со всеми ее освященными обычаем институтами. Вот как, например, не только сатирически, Но, что важнее, с позиций стороннего и враждебного наблюдателя изображает Петрарка присвоение ученых степеней в средневековых университетах: “Наше время счастливее древности, – иронически заявляет он, – так как теперь насчитывают не одного, не двух, не семь мудрецов, но в каждом городе их, как скотов, целые стада. И неудивительно, что их так много, потому что их делают так легко. В храм доктора приходит глупый

[23]

юноша, чтобы получить знаки мудрости; его учителя по любви или по заблуждению прославляют его; сам он чванится, толпа безмолвствует, друзья и знакомые аплодируют. Затем, по приказанию, он всходит на кафедру, и, смотря на всех с высоты, бормочет что-то непонятное. Тогда старшие наперерыв превозносят его похвалами, как будто он сказал что-то божественное... По совершении этого с кафедры сходит мудрецом тот, кто взошел на нее дураком, – удивительное превращение, неизвестное даже Овидию” [56, т. 2, с. 19].

Данте воспринял схоластическую премудрость, хотя и пробирался в ее хитросплетениях своим, особым путем. Петрарка отверг ее с порога: мудрость университетской науки для него – воплощение глупости и бессмыслицы, а потому и оформляющий ее обряд предстает как пустая, лишенная всякого содержания форма. Знаменем новой мысли становится демонстративное провозглашение собственного “невежества”: в ответ на обвинение, услышанное от собеседников, воспитанных в аристотелевско-аверроистской традиции североитальянских университетов, Петрарка признает себя “невеждой” в “их” науке. С точки зрения официальной учености он им и был: недоучка, не получивший даже степени магистра, неспособный разобраться в тонкостях ни одной из дисциплин тогдашнего университетского образования. Новая гуманистическая культура, в овладении которой Петрарка превосходил всех своих современников, будучи лучшим знатоком античной литературы, поэзии, истории, мифологии, философии, владельцем одной из богатейших для того времени библиотек – собраний классических авторов, создателем произведений, вызывавших восторг современников и потомков, – культура эта оказалась несовместимой с традициями средневековья. Демонстративно провозглашая свое “невежество”, Петрарка отвергал ученость своих оппонентов, противопоставляя ей свое, новое знание. Он с гордостью говорит о своих ученых занятиях: “Редко какой день (если только я был здоров) проходил у меня без дела, чтобы я не читал, или не писал, или не размышлял о прочитанном, или не слушал читающих или не выспрашивал молчаливых. Я посещал не только ученых мужей, но и славные науками города...” [192, с. 34].

[24]

Инвектива Петрарки “О своем и чужом невежестве” направлена не только против аверроистского свободомыслия, но и против всей системы средневекового философского знания. В своей полемике, которую он вел на протяжении жизни, Петрарка не пощадил ни одного из факультетов средневекового университета. Досталось и медикам, и юристам, и схоластическим богословам, которые “желают навязать законы собственного наглого невежества богу, который смеется над ними” [95, с. 139]. Точно так же не щадит он и школьную философию университетов: “Я люблю философию,– заявляет он,– но не ту, болтливую, схоластическую, пустую, которой смешно гордятся наши ученые, а истинную, обитающую не только в книгах, но и в умах, заключающуюся в делах, а не в словах” [там же, с. 138].

Полемизируя против культа авторитета в схоластической философии, Петрарка подчеркивает, что он выступает “не против Аристотеля... а против глупых аристотеликов”. “Самого же Аристотеля я полагаю величайшим из людей, но – человеком” [192, с. 72]. Исключительной обращенности к одному имени Петрарка противопоставляет богатство философской мысли классической древности, в которой Аристотель занимает хотя и почетное, но строго ограниченное место. В инвективе Петрарки против аристотеликов названы имена Пифагора и Анаксагора, Демокрита и Диогена Киника, Солона и Сократа, Цицерона и Плотина, Порфирия и Апулея, а венчает этот перечень имя “князя философов” Платона. Это еще не столько результат, сколько программа: время классической образованности впереди. Но возрождение античности уже стало в мировоззрении и творчестве Франческо Петрарки основанием для строительства новой гуманистической культуры.

Филологическая культура Петрарки, его борьба за классическую латынь против “варварского” языка схоластических трактатов, его стремление разыскать новые памятники античной литературы, установить наиболее верное, идентичное чтение античных текстов с помощью разрабатываемых им методов филологической и исторической критики – имели самое прямое и непосредственное отношение к возрождению философии и к процессу становления новой философии Возрождения. В тех исторических условиях, когда шел спор о языке

[25]

философской культуры, об отношении к тексту, филология оказывалась тоже философией гуманизма и играла далеко не техническую, а мировоззренческую роль [см. 95, с. 89]. Текст (будь то текст Аристотеля или иного античного мыслителя), став объектом историко-филологического исследования и критики, перестает быть вневременным источником авторитетных цитат (само слово “авторитет” – auctoritas – означало в схоластике собственно цитату), его можно и должно изучать, но не ссылаться на него как на источник неоспоримой истины. Обличая тех, кто “становятся перелагателями чужих сочинений” [см. 206, т. 1, с. 85]. Петрарка видит в философе не толкователя, а создателя, творца новых текстов.

 

Антропоцентризм

Гуманистическая мысль отказывается от теоцентризма средневековой схоластики. Она перестает играть роль “служанки богословия” прежде всего потому, что отвергает “рациональное” схоластическое богословие, нуждающееся в “служении” свободных искусств. Теология, богопознание – вообще не дело людей: “На что следует надеяться в божественных делах, – писал Петрарка в трактате “О монашеском досуге”,– этот вопрос предоставим ангелам, из которых даже наивысшие пали под его тяжестью. Конечно, небожители должны обсуждать небесное, мы же – человеческое” [191, с. 309].

Этот поворот к проблемам человеческого бытия, пусть ценою отказа от универсальных онтологических проблем, теснейшим образом связанных с теологическими, обозначил одновременно решительный разрыв с традицией официальной, “школьной” философии университетов и определил предмет и содержание гуманистического философствования первого столетия гуманизма. Преимущественный интерес Петрарки и его последователей обращен ко всему кругу “studia humanitatis”, к вопросам прежде всего этическим. Внутренний мир человека, и притом человека “нового”, рвущего связи со средневековыми традициями и осознающего этот разрыв, – предмет напряженного интереса Петрарки.

При этом отход от “философски” (в духе Фомы Аквинского) трактованной теологии, равно как и от теологически (в духе того же Фомы) трактованной фи-

[26]

лософии, не означал ни атеистического, ни вообще вне-религиозного подхода к целям и задачам философствования. Но и религиозная проблематика сводится у Петрарки к размышлению о человеке. И когда он, ссылаясь на Августина, в трактате “Об уединенной жизни” заявляет, что “благородный дух человеческий ни на чем не успокоится, кроме как на Боге, цели нашего существования”, он не забывает добавить: “...кроме как на себе самом, и на своих внутренних стремлениях” [там же, с. 226].

Эта обращенность к самому себе, к своему внутреннему миру характерна для ренессансного индивидуализма: путь к новой онтологии, к новому миропониманию шел через антропоцентризм нового толка. Своего рода антропоцентризм был характерен и для средневекового сознания. Но если в средневековом христианстве человек есть субъект космической драмы грехопадения и искупления, то гуманизм прокладывает путь к новой, обмирщенной антропологии, привлекая внимание к внутреннему миру человеческой личности и через это – к новой трактовке человеческого достоинства, места человека во Вселенной.

Обращенность к себе, к своим внутренним стремлениям составляет главное содержание всего многообразного творчества Франческо Петрарки, его стихов, философских трактатов, писем. В этом углубленном самоанализе неизбежно возникал вопрос о соотношении главных компонентов его внутреннего мира – земных страстей, литературных занятий, стремления к славе – с традиционными ценностями аскетического средневекового нравственного идеала.

Этому противоречию посвящен философский диалог Франческо Петрарки “Моя тайна”. Характерно название этого сочинения: речь в нем идет о глубочайших внутренних конфликтах и их преодолении. Не менее характерен и подзаголовок диалога: “О презрении к миру”. Трудно сказать, имел ли в виду автор знаменитый аскетический трактат Иннокентия III “О презрении к миру и о ничтожестве человека” или – что гораздо более существенно – всю средневековую аскетическую традицию, в которой тема “презрения к миру” играла важнейшую роль идеологического обоснования нравственного идеала, как его понимало христианское средневековье.

[27]

Но характерно и то, что в этом – как будто бы покаянном по замыслу – произведении не папу-аскета избрал себе в судьи Петрарка. В качестве собеседника в диалоге выступает блаженный Августин. Именно к авторитету ранней патристики–через голову схоластической и вообще средневековой церковной традиции– обращаются Петрарка, а вслед за ним и прочие гуманисты. В древних отцах их привлекала и их связь с античным культурным наследием, и их отличный литературный стиль, и прекрасный, “античный” еще, латинский язык, но главное – свободное от последующих схоластических наслоений размышление о человеке и его отношении к богу. Разумеется, и здесь речь шла не о простом заимствовании, а о переосмыслении и перс-работке патриотической традиции в гуманистическом духе.

Диалог “Моя тайна” – не спор исторических персонажей, раннехристианского богослова, епископа Гип-понского блаженного Августина и поэта Франческо Петрарки. Персонажи диалога – Франциск и Августин – не отождествимы со своими историческими прототипами, оба они литературные образы. Спор в диалоге есть внутренний спор автора с самим собой, происходящий в нем самом спор гуманиста со сторонником христианской традиции. Поэт сам осознает в себе это противоречие, столкновение взглядов и исторических эпох и пытается разрешить его, избрав себе судьей любимого писателя, величайший авторитет западного христианства.

Устами Августина Петрарка уличает себя в состоянии внутренней душевной борьбы, раздвоенности: “Ты одержим какою-то убийственной душевной чумою, которую в новое время зовут тоскою, а в древности называли печалью” и признается: “Каюсь, что так. К тому же во всем, что меня мучает, есть примесь какой-то сладости, хотя и обманчивой... Я так упиваюсь своей душевной борьбою и мукою, с каким-то стесненным сладострастием, что лишь с неохотою отрываюсь от них” [79, с. 140].

Грехи, в которых обвиняет Франциска Августин, – алчность, честолюбие и сладострастие. В действительности, речь идет о привязанности к земным благам, о земной любви, о стремлении к земной славе. Земное, временное, тленное предстает перед судом вечности.

[28]

Так Данте столкнул трагические судьбы Паоло и Франчески – и свое горькое сочувствие этой судьбе – с неумолимостью вечного приговора. Сам Франциск не только признает свою приверженность к земным страстям, но и стремится оправдать их, видя в них “лучшие радости” земного существования. Но и Августин в диалоге выступает вовсе не в роли сурового обличителя, фанатичного проповедника презрения к миру в духе средневекового аскетизма, а скорее в роли сурового и вместе с тем снисходительного наставника. “Я не ограничу средний уровень человеческих потребностей речной водою и дарами Цереры; эти пышные изречения оскорбляют человеческий слух и издавна нестерпимы”– в этих словах Августина из “Моей тайны” звучит осуждение лицемерной проповеди умерщвления плоти. Позднее последователи Петрарки в XV в. изберут монашеское лицемерие главной мишенью своей полемики. У Петрарки же Августин учит “не изнурять, а лишь обуздывать свое естество” [там же, с. 120]. Не удивительно, что и Франциск не уходит от мира, а в ответ на речи Августина излагает свой идеал добродетельной жизни: “Не терпеть нужды и не иметь излишка, не командовать другими и не быть в подчинении–вот моя цель” [там же, с. 128]. В те же годы' идеал уединения для ученых занятий он, противопоставил чуждой мирским интересам монашеской жизни.

Наряду с оправданием потребностей страстей земного человеческого существования важнейшее место в новой гуманистической системе нравственных ценностей занимало стремление к земной славе, – в особенности к славе посмертной, к бессмертию своего имени. “Вполне признаю это, – отвечает Франциск на упрек Августина, – и никакими средствами не могу обуздать этой жажды” [там же, с. 209]. Но за признанием следует не раскаяние, а апология славы, более того, Петрарка считает стремление это благородным свойством человеческой натуры. Подобно Данте, для которого земное предназначение человека не противоречило высшему, внеземному, Петрарка не отвергает земной славы ради небесной, более того, он считает, что земные заботы составляют первейший долг человека и ни в коем случае не должны быть приносимы в жертву загробному
_________________________________

' В сочинении “Об уединенной жизни”.

[29]

блаженству. Право заботиться о земной славе превращается в долг человека, ибо она недостижима без постоянного творческого труда: “Пока человек пребывает здесь, он должен добиваться той славы, на которую может здесь рассчитывать, а ту, большую, он вкусит на небе, где он не захочет уже и думать об этой земной. Следовательно, порядок таков, чтобы смертные прежде всего заботились о смертных вещах и чтобы вечное следовало за преходящим” [там же, с. 212].

В диалоге “Моя тайна” старый идеал презрения к миру уступает место новому нравственному идеалу нарождающегося гуманизма. Спор как бы не завершен: третья участница беседы – Истина – безмолвствует от начала до конца диалога. Вывод не сформулирован, но авторитетом Августина новая система представлений получает высшую санкцию. И убедительнее четко обозначенного итога звучат последние в диалоге слова Франциска: “Правда, теперь, пока мы говорим, меня ждут многие важные, хотя все еще земные дела” [там же, с. 223].

Эта принципиальная незавершенность, этот “начальный” характер творчества Франческо Петрарки– свидетельство совершенно сознательного поворота к созданию новой философии – философии гуманизма, поставившей в центр внимания внутренний мир человеческой личности в ее земном существовании, с ее земными страстями, в ее земной, активной, творческой деятельности.

^ Гуманизм как философия

Гуманизм представляет собой – и исторически, и типологически – первый период философской мысли эпохи Возрождения. Он охватывает период времени примерно в сто лет – от середины XIV до середины XV в.

Идеология гуманизма становится философской мыслью эпохи, отвоевывая в борьбе со схоластикой право быть философией. Речь шла о глубочайшем перевороте во всей системе философского знания. По-новому предстает характер философствования, источники философии, стиль мышления, сам облик философа, его место в обществе.

Гуманисты не были философами-профессионалами. Профессиональная, т. е. “школьная” (а именно таков смысл самого термина “схоластическая”), философия по-прежнему существовала в рамках узаконенных об-

[30]

щественных структур. Кафедры философии и теологии университетов еще долгое время оставались в руках представителей традиционного знания; университеты, монашеские ордена, монастырские школы оставались верны средневековой традиции, в них продолжали спорить номиналисты и реалисты, на публичных диспутах блистали остроумными аргументами сторонники “пути Фомы” и “пути Дунса Скота”, спорили оккамисты и аверроисты.

Гуманизм зарождается и развивается вне этой традиции. Кружки ученых собеседников в городах-коммунах, на виллах богатых патрициев, при дворах меценатствующих синьоров становятся средоточием духовной жизни, очагами новой гуманистической культуры. Гуманисты – ученые без ученых степеней и званий, гордые своей, новой образованностью, политические деятели городских коммун, публицисты, поэты, филологи, риторы, дипломаты, педагоги, люди новой среды – определяют и характер новой философии.

Они самовольно и самозванно присваивают себе имя “философов”. Никакие университеты и орденские капитулы не присваивали им званий докторов и магистров искусств или теологии, что было первым условием для профессиональных занятий философией в средневековых университетах. Но это не было посягательством на не принадлежащее им звание: в сами понятия “философ” и “философия” они вкладывали иной, чуждый схоластике смысл. Тех, профессиональных, философов они философами не считали, их школьную философию отвергали, и не могли, естественно, рассчитывать на официальное признание. Раннекапиталистическая мануфактура возникает вне цехового ремесла, либо обходя его, либо разлагая, либо подчиняя себе; вне цеховых традиций средневековой учености возникает и философия гуманизма.

Ученик и последователь Петрарки, ученый-гуманист и канцлер Флорентийской республики Колюччо Салютати (1331–1406), наставник и воспитатель блестящей плеяды флорентийских гуманистов первой половины XV в., полемически именует своего учителя “философом” – именно для того, чтобы противопоставить его современной (т. е. средневековой) ' философии.

___________________________________

' Тогда ее еще так не называли; “средними” эти века стали для гуманистов, противопоставивших себя предшествующей эпохе.

[31]

Петрарка, подчеркивает Салютати, был сведущ в философии, но “не в той, чьею на
еще рефераты
Еще работы по разное