Реферат: Воспроизводства
Отечественные записки. 2005. N 4(24)
Другая история: культура как система воспроизводства
Борис Дубин
Меньше чем за полвека, отделившие историко-искусствоведческую монографию Алоиза Ригля о позднеримском художественном производстве (1901) от сборника критико-философских фрагментов Макса Хоркхаймера и Теодора Адорно «Диалектика Просвещения» (1947), ценностно-нейтральный термин «индустрия» успел не только срастись в языке публичных интеллектуальных дискуссий с понятием «культура», но и приобрести — смотри центральную главу названной «Диалектики…» — исключительно негативную окраску в виде идеологически нагруженных формул «культуриндустрия», «культурная индустрия», «индустрия культуры» и им подобных, трактующих культуру, как и полагается идеологиям, в высшей степени «натурно», как вещь или набор вещей[1]. Всего за полстолетия, написал я, но каких! В них уместились несколько революций в Европе, Азии и Латинской Америке, две мировые войны, Шоа (холокост) и ГУЛАГ, сделавшие фрейдовскую «психологию масс» (труд 1921 года) и толлеровского «человекамассу» (пьеса того же года), «восстание масс» Ортега-и-Гасета (1930) и «массовую цивилизацию» Ф. Р. Ливиса (та же дата) привычной реальностью, изо дня в день и за годом год воспроизводимой теперь гигантскими системами общедоступного образования, поточного производства, массового потребления, всеобщего голосования и, с другой стороны, столь же масштабными системами тотального террора, массового геноцида, уничтожения и депортации целых народов, рас и социальных классов. Так или иначе, культуриндустрия стала в этом намагниченном поле синонимом массовой культуры, а подобные оксюмороны — не только в глазах, скажем, консервативно-элитарного Элиота, но и для левых демократов вроде Грамши, — кажется, соединили несовместимое, уничижая образ человека и подрывая достоинство культуры, как они были заданы философией Просвещения и ее ближайшими, пусть и непослушными, наследниками-романтиками.
Я не буду сейчас входить в европейские и американские идеологические дискуссии 1920–1930-х и 1950–1960-х годов о массовой культуре, а тем более в полуторавековую полемику ангажированных интеллектуалов об элите и массе или культуре и цивилизации (в заданном объеме статьи это вряд ли возможно). Возьму лишь один частный эмпирический аспект — проблему воспроизводства культуры и механизмы такого воспроизводства. Точнее, я бы хотел наметить рамку обсуждения этой проблемы, несколькими самыми грубыми чертами обозначив то, как проблематика производства и воспроизводства представлена в смысловой конструкции исторически сформированного понятия «культура» и развернута в работе различных исторически складывающихся репродуктивных форм, институтов и систем. Такая рамка дала бы в дальнейшем возможность обдумывания, разработки и написания, если угодно, другой истории культуры — не истории индивидуальных инноваций или групповых влияний и отталкиваний, а (наряду и в связи с перечисленными моментами) истории институтов репродукции, включая работу массовых подсистем общества, деятельность которых по масштабу, задачам, формам, результатам выходит далеко за пределы любых личных озарений и групповых идиосинкразий.
При этом я понимаю культуру не как отдельный предмет, сферу, ведомство, а исключительно аналитически. Далее она будет трактоваться как исторически определенная программа — т. е. выстраиваемая мною для целей моего анализа система связей, которые я гипотетически устанавливаю и пытаюсь проследить, между различными групповыми интересами, с одной стороны, и актуальными для данных групп конфигурациями идей и представлений, с другой. При таком понимании культурные значения, полагает аналитик, обеспечивают для участников корреляцию между разными актами действия и взаимодействия, образуя относительно устойчивый, воспроизводимый социальный порядок, совокупность более или менее автономных сфер и институтов общества. Важно добавить, что соединение, связывание различных значений характеризует, в такой трактовке, не только акт коммуникации, передачу образца от группы к группе (как протекает, например, усвоение нововведений, движение моды), но и сам акт смыслотворчества и смыслополагания, саму структуру порождаемого образца. Так в нем осуществляется синтез значений, соотносимых в воображении с разными группами и адресуемых разным группам в различных временны.х рамках, модальных перспективах, значимых формах — можно сказать, в «собственном», или «внутреннем», пространстве и времени продуктов культуры.
Субъективность, универсальность, коммуникация
Вспомним: понятие «культура» для немецкого Просвещения (центральная фигура здесь — Кант) подразумевало, согласно основополагающему в данном отношении словарю Иоганна Кристофа Аделунга, взращивание и культивацию, рафинирование способностей человека, а затем и народа, в соответствии с идеальным образцом. И заметим, что в центр тут ставилось не наследие, хотя работа над ним не только предусматривалась, но активно велась (теоретические и описательные труды Гердера, Герреса, братьев Гримм, обработки Тика, Арнима, Брентано, тех же Гриммов), равно как и не целостность коллективного существования, хотя проекты таковой в кругах романтиков от Новалиса до Савиньи и Вильгельма Гумбольдта вынашивались[2]. В центре был самостоятельный, деятельный субъект, практически ответственный за свой образ, свои поступки и строящий их по своему разумению, так или иначе свободно и относительно рационально (последнее без первого вряд ли возможно, равно как и наоборот). Итак, индивид в его идеальной проекции, а не тот или иной институт или авторитет, становился теперь верховной инстанцией, «мерой и законом», по Канту.
Подобное открытое и динамичное, поскольку самосозидающееся, «я» рождалось, можно сказать, из руин чисто родовой либо сословной, но так или иначе предрешенной идентичности людей, входивших в традиционный (живущий предписанной традицией) социум. Именно принцип субъективности — самосоотнесенности субъекта — дал начало крупномасштабной и ускоренной дифференциации обществ нового и новейшего времени, структурному усложнению их состава. Собственно говоря, формы заинтересованного и конструктивного взаимодействия так понимаемых субъектов теперь и стали представлять «общество» в его новом, современном понимании. Оно, в идеале, предполагало выборную власть, общедоступный рынок благ и услуг, публичную сферу общих интересов и т. д. В длительном процессе становления автономных и всеобщих — общедоступных — институтов такого общества, среди которых выделяется и самостоятельная подсистема его репродуктивных институтов (новая, не церковная школа; новый, не схоластический университет), социологу важно подчеркнуть, что форма этих институтов (сама базовая форма социальности в современном обществе) подразумевает соревнование (конкуренцию индивидов и социальных сил), в той или иной степени рациональный выбор (образцов, ориентиров, поведенческих стратегий) и ответственность за этот выбор (ценностную приверженность или вовлеченность).
Идея и программа субъективности представляют собой не только смысловой фокус кристаллизации современных институтов западного общества. Они — структурное начало, предопределяющее образование в нем новых, ненаследственных элит. Имеются в виду именно те институты и группы, в которых воплощается принцип позитивного и социально-ориентированного изменения, составляющий основу «современного» миропорядка. Причем решающий момент здесь — индивидуальный выбор инструментальной стратегии обращения с любыми смысловыми образованиями (включая так называемые «иррациональные», «сверхъестественные» категории: «сакральное», «наитие», «фортуна» и т. п.). Именно выбор инструментальных стратегий поведения (и, соответственно, демонстрируемая в нем приверженность к смысловому, ценностному, символическому порядку, который обязательно стоит за такими ориентациями и их санкционирует) прежде всего и вознаграждается со стороны «современного» общества в лице его авторитетных элит и основных институтов через правовые санкции, моральную гратификацию, формы символического поощрения, включая денежное, статусное и проч.
Это не удивительно, поскольку все современное общество опирается как раз на подобный порядок. Дело в том, что лишь инструментальный, а значит — предельно обобщенный, понятный, очищенный от нормативных ограничений и предзаданных оценок, а потому бескачественный — «эфирный», сказал бы Георг Зиммель и, вслед за ним, Арнольд Тойнби — компонент действия не просто может быть адекватно воспроизведен в бесконечном множестве индивидуальных поведенческих актов (так воспроизводится и традиционное действие по обычаю или привычке, по образцу старших или по велению другого авторитета), но и становится основой для наращивания качественных характеристик поведения, для постоянной оптимизации структуры и результативности действия. Он способен быть стимулом к повышению его ценностной «планки», причем повышению, вообще говоря, неограниченному. Соединение принципа инструментальности (на уровне мотивации индивида) с идеей качества и его роста (ценностью и нормой, а значит — стоящими за этим группами, институтами) встраивает индивидуальное достижение в социальную структуру, систему уровней и слоев общества с соответствующими образами жизни, наборами символических вознаграждений и т. д. Тем самым институты и подсистемы социума, общество как целое, как «строй» получают чрезвычайно существенную возможность максимизировать, как бы «подстегивать» индивидуальное достижение самим способом его коллективной оценки[3].
Такое — никаким демиургом, понятно, не замысленное и не отстраиваемое по плану — динамическое целое складывалось в тяжелейших для человека, тектонических по масштабу процессах распада традиционных сословно-иерархических целостностей, разрушения сословных перегородок, отделения друг от друга социальной и религиозной сфер, обособления в структуре социума подсистем экономики, политики, права, повседневной жизни, перехода от родовой и сословной традиции, от предписанного социального уклада и наследуемого положения в нем к достигаемому статусу и порядку[4]. Этот порядок все больше поддерживался и регулировался через разветвленную и динамическую систему обобщенных ценностей и норм, усваиваемую индивидом в ходе социализации. Каналы и формы этой последней также социально дифференцировались и все больше опосредовались универсальными коммуникативными средствами — прежде всего, общедоступной печатью, что потребовало формирования, узаконения, институционализации национальных языков, стимулировало развитие других, более новых и технически эффективных средств коммуникации[5]. Так можно в нескольких строках резюмировать европейский проект модерна (модерности) и программу культуры, никем в отдельности не сформулированные и не писанные, но обозначившиеся на рубеже XVIII–XIX столетий и реализованные на протяжении XIX века в деятельности новых, ненаследственных, неродовых и несословных элит, которые претендовали на место и роль в обществе именно как носители идей и принципов «современности».
Подобное понимание общества, индивида и многоуровневых, ветвящихся систем его самосоотнесения и самооценки требовало, бесспорно, иных, более множественных, гибких и сложных форм регуляции поведения, чем прежние обычай, уклад, авторитет. Иных по смысловой наполненности, по внутренней конструкции, по модусу действия. Ими и стали формы культуры — предельно обобщенные ценностно-нормативные образцы, фигурирующие как условные, т. е. так или иначе принятые индивидом в качестве значимых и тем самым дейст вующие на правах реальных. Культура — как, отмечу, и «история», введение которой в проект современности относится к этой же эпохе, — выступала при этом как своего рода антитрадиция. Предполагалось, что люди вступают в общество, становятся обществом, обретают свое место в обществе не иначе как создавая и практикуя культуру, иными словами — производя новые ценности и образцы ориентации в современном мире, — именно так формируются представления и практики, относящиеся к культуре чувств, культуре быта и т. д. Это образцы индивидуального поведения, и они самодостаточны в том смысле, что, используя их, вставая к ним в смысловое отношение, человек реализует себя как человек — живущее в настоящем, социально-ориентированное, полноценное и ответственное (скажем короче, взрослое) существо[6].
В круг значимого для субъекта при этом включались именно те смысловые образования, которые могли служить ему рациональным ориентиром в постоянном возвышении способностей и умений, требовательном и беспрерывном самосовершенствовании. А это значит, что в самой конструкции «культуры», в любой ее, можно сказать, клеточке, во-первых, соединялись план наличного существования субъекта (всегда ограниченная групповыми установлениями и конвенциями норма реальности, сказал бы социолог знания) и план идеального прообраза (ценность универсального, освобожденная от подобных ограничений). Соединялись, добавлю, но никогда не сливались, а сосуществовали, напротив, в разных функциях и на разных уровнях, взаимодействовали в непрестанном напряжении, нередко обострявшемся до глубокого конфликта. Во-вторых, соотнесенность любого смыслового образования с самоопределением субъекта по идеальному образцу предполагала, что к сфере культуры относятся (статусом культуры наделяются) прежде всего или даже исключительно те значения, которые можно условно расподобить с контекстами их создания, отчленить от традиции, обычая и обихода, от связей с ситуацией смыслопорождения, ее непосредственными участниками, их взаимными ожиданиями и оценками, а также те, которые сами ориентированы на преодоление границ, заданных любым «здесь и сейчас». Говоря совсем коротко, эти значения должны быть созданы, извлечены, рационально обработаны так, чтобы фигурировать далее как предельно общие по смыслу и форме, по внутренней адресации и по реальному распространению. Отсюда и центральный вопрос социальной науки о современном человеке: «…какое сцепление обстоятельств привело к тому, что именно на Западе, и только здесь, возникли такие явления культуры, которые развивались… в направлении, получившем универсальное значение»[7].
Допустимо сказать, что самостоятельность социальных субъектов в современном обществе символически представлена в форме автономии смысловых образцов, продуктов культуры. Или иначе: ведущая роль культуры как плана или сферы общезначимого в бесконечном множестве относительно согласованных социальных действий и взаимодействий была бы невозможна без ее автономизации. Это означало не только независимость от любых конкретных групп, сословий, классов с их коллективными интересами и неизбежно ограниченными горизонтами: культура в ее идеальной всеобщности не могла быть связана ни с каким отдельным институтом, воплощена в той или иной институциональной структу ре (поэтому и нет никакой кодифицированной «программы» или «хартии» культуры). Напротив, значимость культуры, как показал Фридрих Тенбрук, могла быть обеспечена только резким расширением массовой базы производства, распространения и усвоения культурных образцов[8].
Иными словами, всеобщая значимость подобных смысловых ориентиров требовала их всеобщей же распространенности, а это, в-третьих, делало одной из важнейших внутренних проблем культуры и общества, живущего культурой, созданием культуры, т. е. самосозиданием (можно сказать, «общества культуры»), проблему универсальной коммуникации и, далее, поддержания и развития форм этой коммуникации. Одним словом, вставала проблема техники — опять-таки бескачественных, объективных, чисто целевых, целесообразных средств сообщения (ценностный выбор и содержательное обоснование тех, а не иных целей при этом остаются «за скобками» конкретных действий и реальных ситуаций действия). В нашем случае это означало массовое производство самих способов воспроизводства культуры.
Значения инструментальности, рациональности, а потому всеобщности и общедоступности, встроены здесь в саму структуру передаваемых образцов, составляют один из их сложно соотнесенных смысловых уровней. «Средство коммуникации и есть сообщение», — сформулирует позднее этот принцип Маршалл Маклюэн[9]. Хорошим примером может служить книга. Парадоксальность— неотъемлемая характеристика образцов модерной культуры — состоит здесь в том, что предельная индивидуализация условного переживания и игрового усвоения смысла обеспечена предельной же деиндивидуализацией коммуникативных средств (универсальный язык, алфавитная печать, портативная форма и т. п.)[10]. Отделившийся от любого «здесь и сейчас» образец становится автономным устройством по самораспространению и самовоссозданию, как бы спорой культуры. Тем самым рождение массмедиа было, в содержательном плане, предрешено: как таковое изобретение или приложение техники к образцам культуры было теперь лишь вопросом времени.
Техника, в данной ее трактовке, воплощает принцип и процесс смысловой рационализации, которая выступает образцом действий самоопределяющегося индивида как универсального субъекта: она — предельное выражение его универсальности. Поэтому техника, технические средства коммуникации подключаются именно к тем образцам, которые наделяются значением всеобщих, и утверждают, распространяют, поддерживают их в качестве таковых. Техника в системе коммуникации и в структуре самого коммуницируемого образца функционирует как уровень предельно рационализированных и, в силу этого, принципиально всеобщих значений. Говоря короче, техника задает и обеспечивает сообщаемость образца. Без техники современная культура лишилась бы динамизма: в процессах постоянного умножения образцов и усложнения смыслового мира техника отделяет и осаждает уровни и области значений уже достигнутого, усвоенного, ставшего всеобщим (данности, нормы), чем, соответственно, стимулирует постоянную проблематизацию нового, еще не оцененного.
Поэтому модерная эпоха — это, по известной формуле Вальтера Беньямина, «эпоха технической воспроизводимости». Первым из «технических» устройств всеобщей коммуникации, которые Маршалл Маклюэн, играя словами, назовет потом «медиамессиджем» и «медиамассажем», стала печать. Она создала основу для европейской образовательной революции, предопределила появление массовых газет и журналов, массовой словесности в них, массовых же библиотек, короче — произвела революцию коммуникативную. Далее возникла фотография, затем радио, кино и т. д. Появление каждого такого нового коммуникативного средства — характерна скорость их распространения и динамика нововведений, смены новинок[11] — фиксирует трансформацию масштабов участия субъектов в коммуникативных процессах, т. е. в жизни общества как таковой. В этом смысле массовая культура — конечно же, не отрицание и не разрушение культуры («подлинной», «высокой» и т. п.), а ее, если угодно, продолжение на другом уровне и другими средствами. Этим понятием фиксируется особый план разветвленного социокультурного целого, определенный и важный узел в работе данного сложного устройства.
Подытоживая эту часть рассуждений, отмечу, что образовательная, печатная, масскоммуникативные «революции» встраивают новые модели поведения, новые способы его организации и регуляции, создававшиеся на протяжении десятилетий новыми элитами современных обществ, в репродуктивные системы социума — институты социализации, массовой мобилизации и проч., которые и сами, добавлю, должны были еще сложиться как всеобщие и формальные. Поэтому, в сравнении с экономическими и политическими трансформациями, эти «революции» разворачиваются и осознаются позже. Отсюда и более позднее появление проблематики массовой культуры. Она становится предметом межгрупповой идейной полемики между 1920-ми и 1960-ми годами, и эту последнюю дату можно условно считать завершением процессов модернизации в основных развитых странах Запада.
Литературная система: типы литературы и формы их репродукции
Удобно проследить процессы социальной динамики и усложнения репродуктивных структур общества на материале словесности — тем более что именно она выступает первым символическим «зеркалом» модернизации стран Запада, общественного расслоения, массовизации культуры. Собственно литература в ее современной, социологически значимой трактовке и зарождалась в Европе эпохи буржуазных революций, с конца XVII до середины XIX века, именно как предмет, фокус, повод для общественной дискуссии, вместе с самим современным «обществом», духом общественности, модерными формами (совокупностью мест и времен) открытого и взаимно заинтересованного общения разных групп, слоев, социальных акторов. Словесность, отмеченная как литература, т. е. актуальная литература, выносила на обсуждение интеллектуальных групп, претендовавших на независимое общественное положение и добивавшихся такого положения в силу владения письменно-литературными навыками и развитой системой суждений о словесных искусствах, наиболее острые проблемы нового общества — такие как социальное расслоение и социальный порядок, норма и аномия, город и деревня, центр и периферия, гендерные определения, социальные движения (революция), предельные ситуации (война, катастрофа, эпидемия), личностная идентификация и жизненный путь (напряжения, конфликты, сбои «биографии» как модели самопостроения и самопонимания).
Так литература достигла относительной автономии в качестве культурной подсистемы, а признанные носители норм и стандартов литературного поведения, суждения, оценки (их роль кристаллизовалась в фигуре литературного критика, рецензента, обозревателя) — значимого положения в обществе как своего рода эксперты по современности, ее проблемам и специфическим средствам их репрезентации. Механизмом институционального воспроизводства данных групп и воспроизводства словесности, как они ее понимали, выступала открытая общественная дискуссия. Именно этот актуальный и полемический план понимания и трактовок литературы был исходным, принципиальным для модерной эпохи, для сообщества независимых интеллектуалов и в логическом, и в хронологическом смысле. Иные, последующие, в логическом и хронологическом смысле слова, планы (см. о них ниже) как бы наращивались над ним и рядом с ним, но определялись по отношению к нему.
Так, другие — близкие к ним, но другие — группы в модерном обществе отстаивали значение культуры и литературы как набора обобщенных образцов, традиций, репрезентативных техник, имеющих надвременную значимость. В этих рам ках литература и другие искусства понимались как классика. Как область ответственности национальной элиты (элит), она соединялась в программах и интерпретациях этих групп со значениями национальной культуры и национального престижа, причем таковое ее нынешнее значение проецировалось на прошлое, сколь угодно глубокое, даже доисторическое (фольклорное). Этим задавались временные и пространственные границы института литературы, а через введение соответствующих образцов и техник их рационализации в системы преподавания (национальную школу) — и границы культурной идентичности нации, человека национального, а далее и человека как такового (культурного человека, человека культуры). Механизмом институционального воспроизводства данных значений культуры, литературы, искусства и групп, их отстаивающих, поддерживающих и репродуцирующих, выступала школа; на уровне социальных коммуникаций — практика переиздания в составе «классических» и «школьных» библиотечек, на правах «золотых полок» и в форме других подобных им издательских стратегий, а в плане культуры — ориентация на образец, норму, авторитет, которая могла выражаться как цитата, отсылка, переложение (включая инсценировку и экранизацию), стилизация, пастиш, наконец, пародия.
Совсем иная композиция значений литературы сложилась в группах литературно-образованных интеллектуалов, работающих на рынок. Они соединяли отдельные узнаваемые элементы современности (актуальности) с тривиализируемыми «правильными», нормативно утвержденными техниками повествования, создавая синтетические образцы (формульные модели), рассчитанные на немедленное и как можно более широкое узнавание/признание массы (социально не определенной и не закрепленной публики). Механизмом воспроизводства этой системы значений и разделяющих их групп выступало повторение — стереотип, клише, штамп и т. п. («Я должен создать штамп», — писал в дневниках Бодлер[12]) — при постоянной, сезонной, еженедельной или еще чаще, как в романахфельетонах, смене конкретных образцов. Стереотипность/узнаваемость относилась к жанровой природе и поэтике текстов, к определениям реальности в них, к используемым в них повествовательным приемам, к средствам тиражирования образцов (газета, тонкий журнал, роман-в-выпусках), наконец — к самой фигуре, имиджу, как сказали бы теперь, успешного писателя-звезды (прежде всего Эжен Сю), а впоследствии — таких же звезд из числа актеров, эстрадных музыкантов, спортсменов, законодателей моды, публичных политиков. Подобная стереотипность — непроблематичность изображаемого и средств изображения — понятно, исключала нужду в актуальном интерпретаторе (критике, рецензенте), а краткосрочность обращения и постоянная смена образцов не подразумевала систематического обучения их пониманию, а тем самым и фигуры посвященного наставника, скажем школьного учителя.
Если иметь в виду подобные социокультурные рамки, то массовая культура в ее реальном функционировании — и прежде всего словесность в ее общедоступной печатной форме — фиксировала «нижний» предел распространения образцов[13]. Это был, можно сказать, пласт цивилизации, достигнутый уровень цивилизованности (идеологизированное позднеромантическое противопоставление «культуры» и «цивилизации», равно как стоящую за ним мифологию «германского» и «латинского» духа, оставляю в стороне). «Верхний» же уровень (если не говорить сейчас о чисто лабораторном, кружковом эксперименте, авангарде, радикальной инновации) задавался модой — сезонной сменой «потребительских» образцов по мере их спуска в нижние слои общества через повышение тиража, изменение типа издания, его инсценизацию в расчете на массового зрителя «бульваров», а позднее киноэкранизацию для массовой же публики и т. п.[14]
Важно, что при этом, во-первых, не только постоянно дифференцировались реальные группы создателей и потребителей образцов — литературные движения, группировки со своими манифестами, поэтикой, своими структурами поддержки и кругами публики, но и институциональные подсистемы поддержания и воспроизводства образцов (актуальная литература и критика; классика, литературоведение, школа; мода; рынок). Во-вторых, нужно подчеркнуть, что все эти подсистемы были порождены увеличивающейся сложностью общества и рассчитаны на такое усложнение: каждая по-своему, с помощью своих механизмов и символических медиа, связывала «разбегающиеся» слои и группы социума. Так, сам механизм изобретения классики (по формуле Эрика Хобсбаума — «изобретение традиции») складывается в подобных условиях и рамках именно потому, что для интеграции подобной множественности социальных сил и агентов нужны предельно обобщенные средства и образцы, рассчитанные на самое долгое (практические неограниченное) время последовательной инфильтрации в различные слои и отсеки социума через регулярное воспроизводство — в процессах социализации и писателей, и читателей новых поколений. Иными словами, «первично» здесь не единство классики, а множественность авторского состава и читательской публики. То же самое — с массовой и модной литературой, с актуальной словесностью и проч. Эти институциональные механизмы задания и поддержания образца относительно автономны, но именно потому взаимно соотнесены, взаимосвязаны, динамичны.
Репродуктивная система советского социума: прошлое и настоящее
Однако как массовый уровень не исчерпывает богатства реальных связей и коммуникаций в культуре и обществе, так и рынок сам по себе не создает и не в силах создать общество, «большое» общество, тем более он не может его заменить, заместить. Он не в состоянии даже компенсировать его отсутствие или слабость — он лишь оформляет наличную структуру ценностей и интересов ведущих групп, какой она сложилась на данный момент.
Если более активны среди них — как это было в крупнейших обществах Запада, о чем шла речь выше, — динамичные группы и движения, ориентированные на повышение смысла собственных действий и их оценки значимыми другими, на опережение времени, несущие с собой значения нового, современного, многообразного, то композиция их интересов, ориентиров, идеалов, соответственно, институционализируется в формах рынка (и будет тиражироваться средствами массовой коммуникации). Она станет условной мерой, мысленным эталоном в ситуациях различного взаимодействия, а далее — образцом (нормой) для освоения или отталкивания других выдвигающихся на авансцену групп. Если же в различных сегментах более образованной и «статусной» части социума, как это было в советской России, а во многом сохранилось и сейчас, преобладает установка на адаптацию и привычку, в лучших случаях — на временное компенсирующее дополнение к сложившейся системе ценностей, интересов, распределения вознаграждений и благ в монополизированном социальном пространстве-времени («вторая культура» и тому подобные временные «жучки» в системах коммуникаций), то задавать тон, закрепляться, воспроизводиться и распространяться в институциональных формах будет именно рутина. А стало быть, и в дальнейшем следует ожидать только понижения уровня запросов и мотивов действия, его ориентиров, критериев оценки результативности, смысловой девальвации и проч., «запрограммированного» в рутинных формах коммуникации и обмена.
Репродуктивные системы советского социума — независимо от того, кто и для каких конкретных целей их по частям в разное время создавал, — сложились как уравнительно-распределительные и только в этом смысле «всеобщие». В их задачи не входили развитие, довершение, массовизация динамических импульсов и инновационных ценностей модерна, как, например, в странах Западной Европы, где они по-разному, в зависимости от учреждающих и обслуживающих их групп, воплощали в себе общий принцип публичности и дух универсализма. Репродуктивные институты советского общества, скроенные по одному функциональному шаблону, сделали рутину и повторение собственной основой, а фигуру эпигона (учителя, редактора, цензора и проч.) — несущим элементом систем школьного и, во многом, институтского обучения, издания и распространения книг, как и других культурных образцов.
Советская литературная система, вся система «учреждений культуры» как репродуктивный механизм с конца 1920-х — первой половины 1930-х годов создавалась централизованным порядком, была государственной и унитарной. Она оставалась последовательно и единообразно цензурирующей по содержанию, безальтернативно массовой по каналам распространения и по составу публики, которая формировалась в ходе «культурной революции» системой школьного образования, каналами массовой пропаганды и агитации, и по авторскому составу (всевозможное «ударничество» и другие мобилизационные кампании, всевозможные «призывы» в литературу, позднее — «секретарская» и «орденоносная» словесность и проч.). В ее основу была положена идея и модель всеобщей и быстрой, как бы одновременной, индоктринации. Отсюда массовость адресации и требования простоты, доступности, отсюда «классикализм», ориентация на известное, понятное, повторяющееся — на норму, рецепт, рутину. Литература как предмет общественной дискуссии, как модный образец, как новаторский сдвиг нормы и ее конструктивное нарушение остались в прошлом, были публично диффамированы, вытеснены, физически уничтожены, стерты из коллективной памяти (школьных программ, библиотечных фондов и каталогов, историй литературы и проч.) как явления, характеризующие «царский строй» и «буржуазную» культуру, воплощающие их обреченность и распад.
Достойными массового распространения становились образцы той актуальной словесности, которая соединяла пропагандистское задание, официальный образ социума, человека, событийного мира настоящего и прошлого с эпигон скими формами отечественной социально-критической словесности XIX века (прежде всего, «русским романом», «прогрессивной» и «народной» поэзией). Воспроизводство подобного канона осуществлялось через единую модель писательской социализации (ССП, журнально-книгоиздательская система Госкомиздата, институт госпремий и других отличий), единую модель общеобразовательной школы и единую модель массовой библиотеки. Это не могло не привести, среди прочего, к глубочайшему кризису литературного производства. Характерна ситуация конца 1940-х— начала 1950-х годов, когда резко снизилось число издаваемых новых произведений, как и фильмов, спектаклей и проч., сократившись фактически до лонг- или даже шорт-листа кандидатов на государственные премии.
В рамках данной большой программы «культурной революции», развертывание и осуществление которой — в условиях террора, войны и с учетом их социальных последствий — растянулось до середины 1960-х годов, собственно и сложились соответствующие организационные структуры «учреждений культуры и образования» (так называемая «массовая библиотека», равно как и советский «вуз»), принципы кадрового подбора, продвижения, вознаграждения. И сразу же вслед за этим, с первой половины 1970-х годов, после того как в сознании руководителей культуры, их ведомственных документах, официальной риторике появилась социальная роль читателя (зрителя, слушателя и проч.), представление о его «интересах» (а не официально одобренных «разумных потребностях»), построенная система начала давать сбои, обнаружила социальные и культурные границы своих возможностей, а это вызвало к жизни различные компенсаторные действия и механизмы — от «черного» и «серого» рынка до разного рода параллельных структур типа самиздата, книгообмена, вне-госкомиздатовской «макулатурной» серии книг, соревновавшейся с ней «библиотечной» серии и проч.[15]
Сейчас, по прошествии времени, очевидно, что каждое относительное ослабление единообразного государственно-централизованного устройства советского социума («оттепель», «перестройка» и др.) сопровождалось столь же относительным и непоследовательным проявлением множественности коллективных субъектов, претендующих на участие в социальной и культурной жизни — городской молодежи, «интеллигенции» как критически-мыслящей общности (включая национальную и национально-ориентированную интеллигенцию республик СССР), религиозных движений и ряда других. А это порождало новые проблемы для репродуктивных институтов государственно-унитарной модели, что, как только что говорилось, обусловило возникновение к 1970-м годам неких зачатков параллельных структур в книгоиздании и книгораспространении.
Они, конечно, подтачивали монопольную структуру государственного управления культурой, но не уничтожали ее, а самое главное (и это осознано отечественной образованной средой совсем уж слабо) — не противостояли ей. Не противостояли, во-первых, поскольку были с ней теснейшим образом связаны и д
еще рефераты
Еще работы по разное
Реферат по разное
Вступительный экзамен по экономике состоит из 4 разделов
17 Сентября 2013
Реферат по разное
Фурс Владимир Предисловие к рубрике Контуры современной критической теории Опубликовано в журнале
17 Сентября 2013
Реферат по разное
Сущность человека
17 Сентября 2013
Реферат по разное
Биологические шарады
17 Сентября 2013