Реферат: Пальца многих, ибо виноватые, как водится, набрали в рот воды, ну а те, кто поплатился за свою легковерность этим господам еще долго будет не до воспоминаний


БЕСЫ


Закружились бесы разны

А.Пушкин


Теперь, спустя столько лет, никто толком не знает, с чего началась одна из самых иезуитских затей колониальной охранки, где кончик той спирали (хотя адепты эротической этимологии поправили бы нас, предложив другой эпитет),что обвела вокруг пальца многих, ибо виноватые, как водится, набрали в рот воды, ну а те, кто поплатился за свою легковерность — этим господам еще долго будет не до воспоминаний.

Теперь, когда добрая половина пресловутого клуба «Remember», в обиходе «Rem» (среди русских более известного под домашним именем «Памятца»1) отсиживается в местах не столь отдаленных, а остальные забились во всевозможные щели, надеясь переждать грозу, и не высовывают без особой надобности носа, нам с невероятным трудом удалось собрать по крохам мелкие разрозненные осколки событий. Они были названы «самой замечательной провокацией колониальных властей за послевоенный период» («Крисчен сайенс монитор») и «наиболее хитроумной ловушкой в духе и стиле П.Маккиавелли, если представить, что последний примерил мундир и, подмигнув своему отражению в зеркале, поступил на службу тайной полиции» («Дейли миррор»). «Сеанс массового гипноза» — так назвал свою статью в воскресном приложении газеты «Фигаро» профессор Мюнхенского университета герр Люндсдвиг (этот знаток колониальной литературы обладал, по его заверениям, наиболее точными сведениями, ибо имел осведомителей, глубоко, как катетер, внедренных в самые различные слои интеллигентского общества колонии). Поэтому серия его статей (за которую он получил премию французских книгоиздателей) зачитывалась до пошлых и лохматых дыр (еще один эротический символ Венеры), словно детективный роман с продолжением.

По мнению герра Люндсдвига, все началось с одного забавного звукового письма, тайно переправленного из Парижа в Сан-Тпьеру уехавшим в Москву братом Гамадрилом: письмо предназначалось его бывшему соредактору по подпольному журналу Вико Кальвино. В этом письме несколько наивный, но прекраснодушный и благородный член обезьяньего братства давал пространную характеристику современной русской эмиграции (описания с розовым подтекстом), Союзу за возвращение на историческую родину (СВИР), в который он вступил в Вене, расписывая и расхваливая его на все лады. И, очевидно желая поразить воображение своих слушателей (напомним, письмо звуковое — черная гибкая пластинка, запечатанная, вернее, вклеенная в черную пористую массу обыкновенной пластинки с боевиками-рок-н-роллами), а, может быть, просто расставляя все точки над «i», договаривался до того, что «среди нас есть такие замечательные люди, которые в свое время с оружием в руках боролись против жидовской диктатуры д-ра Виллио и генерала Педро, вступив в образованный с помощью французов особый коллаборционистский корпус».

Особенный шарм этой фразе придавало то, что сам автор звукового послания был наполовину иудеем, хотя и крещенным в православие, — что со звонкостью чистого удовлетворения было отмечено диктором во время показа о нем фильма по национальному телевидению. В угрожающе замедленном движении пленки (снимал, очевидно, притаившийся за банальной газетой оператор для особых поручений) он дефилировал по наклонной плоскости вниз (трогательный режиссерский прием) перед таможенными стойками аэропорта Сан-Тпьеры — на заднем плане маячили какие-то фигуры, человек с зонтиком, шуба с поднятым воротником, щелкающий замок кейса, — поддерживая поскальзывающегося и идущего как бы на носочках Вико Кальвино. А рядом, откинув назад распластанные и прилипшие к кадру белокуро-кинематографические локоны, шла прямая и стройная сестра Марикина.

О несомненной и даже подчас утомительной порядочности брата Гамадрила (вьющиеся волосы, удивленно детские глаза иудейского пророка на несколько лошадином лице, тонкая шея в треугольном вырезе пуловера, если снимали летом, и плащ с капюшоном, если в дождь) телезрители догадывались хотя бы по тому, что в качестве компрометирующих обстоятельств создателям фильма пришлось довольствоваться такими нищими деталями, как долг местному банку в несколько сотен песет, не погашенный перед отъездом, ссоры с женой (текст на экране — заявление жены — подавался увеличенным в стоп-кадре, и под строкой прочитывалось «он назвал меня беспросветной дурой»), а также тем, что, находясь уже в Париже, он звонил в Сан-Тпьеру с помощью одной монеты и магнитика, который присобачивался к таксофону сбоку (телефонная кабина, необычного вида автомат, тот же плащ с капюшоном, — телеоператор, очевидно, снимал сквозь стекло кафе, мелькающее с размытым названием через пару секунд).

Так как это был полный комплект его преступлений, представлялось очевидным, что с юридической точки зрения этот человек не менее святой, чем его библейский тезка. Возможно, ему ударила в голову моча (ибо святой в юридическом смысле всегда несколько безумен и неуместен в плане житейском), но именно этот нелепый поступок стал первым узелком всей последующей истории.

«Русской колониальной литературе, — пишет лорд Буксгевден, — давали право существовать, но до тех пор, пока она не связывалась с политикой, и в колонии это понимали все; но у тех, кто уезжал, “переворачивались песочные часы в мозгах” (Кирилл Мамонтов) и они, “пересекая роковую снежную границу”, разом об этом забывали». Только-только с угрожающим рыком была опубликована статья полицай-губернатора генерала Вогау, в которой рапортовалось о ликвидации двух самых активных русских террористических групп (на самом деле это были одетые в форму русских казаков юноши из спортивной секции, изучающие приемы русского рукопашного боя), и обещалось в самом скором времени расправиться со средой, это движение породившей.

По существу между русским патриотическим движением и русской островной культурой связь была весьма отдаленной. Две или три шумные акции русских боевиков (сторонники которых рекрутировались совершенно из другой среды, нежели окололитературная тусовка — в основном это были мальчики из бедных русских кварталов Сан-Тпьеры) достаточно скептически, если не сказать враждебно, были восприняты русской островной интеллигенцией. Пределом мечтаний русских на острове было свое представительство, своя, пусть самая микроскопическая, фракция в парламенте, о возможном создании которого иногда глухо проговаривались правительственные газеты, да право на выезд в Россию для желаюших и двойное гражданство для тех, кто уже считал колонию своей второй родиной.

Но колониальная охранка забегала вперед, желая обезглавить русское патриотическое движение, лишить его интеллектуальной поддержки, для чего и хотела дезавуировать русскую литературную среду в глазах не только Москвы, но и всей мировой общественности. Русских традиционно считали ответственными за любое преступление, совершаемое на острове. И не только с политическим оттенком, но и самое обыкновенное ограбление всегда объявлялось делом «этих мерзких русских». Каждый второй Джек-Потрошитель оказывался выходцем из Воронежа или Самары, в любой банде или преступной группировке непременно выискивался «хотя бы один Иван, не помнящий родства». Все финансовые аферы объявлялись делом рук Москвы, которая стремилась дестабилизировать положение в своей бывшей колонии; все фальшивомонетчики работали на станках, привезенных из России, а контрабандистов, даже не спрашивая у них паспорт, сразу отправляли в русскую тюрьму, оборудованную в бывших казармах Национальной гвардии.

Действительно, принадлежа к самой бедной, бесправной и угнетаемой части островного населения, русские активно участвовали и в организации игрового бизнеса (половина казино и залов игральных автоматов контролировалось русской мафией, которая не гнушалась взимать свои проценты и с уличных проституток, и с хозяев публичных домов). Да и русский рэкет славился особой жестокостью — от его вымогательств стонал весь островной бизнес. Однако утверждение известного идеолога островной сегрегации Стива Маркузе, что «преступные наклонности заложены в самом русском характере, как, впрочем, и в традиционном православном миросозерцании, где неуважение к земным благам является залогом неуважения к собственности как таковой», были с возмущением восприняты русской общественностью, которая вполне резонно возражала против того, чтобы всех русских красить одной краской. Да, русские совершали преступления, в том числе и уголовного характера, но — не больше чем другие национальные меньшинства на острове. И было понятно, что «русская пятая колонна» волновала воображение правительственных чиновников не сама по себе, а только ввиду ее связи с Москвой, от которой традиционно ожидались одни неприятности. Обыски, постоянно устраиваемые у патриотически настроенных русских, имели цель связать всю русскую общину с преступной идеей возврата острова под юрисдикцию Москвы, а то, что следователи с университетскими дипломами любое самое невинное стихотворение, если только в нем упоминалась Россия, толковали в терминах имперской пропаганды, уже никого не удивляло.

Возможно, именно поэтому в недрах охранки (если только не выше) и родилась идея объединить всех наиболее подозрительных, печатающихся в Москве авторов в один клуб «Remember», якобы c целью помочь им решить свои чисто профессиональные проблемы. А то, что поводом послужило неосторожное, недальновидное и безалаберное письмо брата Гамадрила, найденное в бумагах синьора Кальвино, стало лишь счастливой случайностью в весьма запутанной цепи действий тайной полиции.

Трехдневный арест, трое суток непрерывных допросов должны были помочь сломить упрямство Вико Кальвино, который, как предполагалось, должен был возглавить клуб «Remember», обеспечив своим авторитетом благопристойное прикрытие этой чисто иезуитской затее. Выйдя на свободу, побледневший, похорошевший, со сверкающими глазами синьор Кальвино, уже на ступеньках казармы Национальной гвардии, куда и был увезен, заявил накинувшимся на него журналистам, что был вынужден подписать отказ от дальнейшей издательской деятельности, что ознакомлен с оценкой своей литературной работы как несомненно преступной и направляемой враждебными силами из-за рубежей нашей страны, но отказался подписать протест против действий Москвы и дать отповедь зарвавшимся и злопыхательствующим эмигрантам из пресловутого «Союза за возвращение на историческую родину». О клубе «Rem» (который, конечно, тогда еще не имел никакого названия) и других сделанных ему предложениях он не упомянул ни слова. Очевидно, последнее и послужило основным условием освобождения. Одной рукой опираясь на перила, а другой на палку, он спустился с лестницы и, споткнувшись на последней ступеньке, упал в многорукое объятие друзей. Конец первой главы.

Таким образом, продолжает профессор Люндсдвиг, в предыдущем абзаце впервые замаячили пока еще неясные очертания некоего странного объединения русских литераторов, что по инициативе властей могло быть устроено в будущем при наличии доброй воли с обеих сторон. Интересуясь мнением специалистов, герр Люндсдвиг взял интервью у двух наиболее видных, сведущих и преуспевающих деятелей островной эмиграции (они пользовались неоспоримым, хотя и несколько противоречивым влиянием на последнюю волну русской диаспоры). У ныне покойного, а тогда проживавшего в Израиле главы школы евреев-каббалистов Аарона Исааковича Соковницера (наиболее известны его работы, получившие поистине международное признание, о связи геологических сдвигов в земной коре с мистическими антициклонами, коим он, в отличие и в противовес реальным антициклонам с нежными женскими именами, дает грубые и мужские). Всем памятен его уникальный, рассчитанный буквально по минутам, хронометраж знаменитого антициклона по имени «Иван Тишайший», в результате которого северный и южный полюса едва не поменялись местами (а из-за резкого таяния льдов посередине океана опять стали выступать очертания легендарной Атлантиды). Второе интервью дал не менее известный лауреат Нобелевской премии по разделу естествознания, энтомолог мистер Яксвянис (заслуженным почетом пользуются его исследования пернатых и многотомная монография о до сих пор мало изученной птице «гоголек»).

Оба интервью были взяты по телефону. И властитель дум из Лондона и его еврейский коллега из Тель-Авива сошлись во мнении, что, скорее всего, синьор Кальвино сделал единственно верный выбор: альянс с тайной полицией невозможен ни для науки, ни для искусства. Ибо если под чистый лист подкладывать скалькированный трафарет с латинским изречением «Кому это выгодно?», то становится понятно¦ что бы не затевали душители свободы, цель у них всегда одна — затянуть веревку на шее потуже. И желательно — чужими руками.

Однако то, что, как дважды два, было ясно знаменитым представителям колониальной оппозиции в эмиграции (кстати, это единственный и уникальный случай, когда несколько недолюбливающие друг друга — из-за неумения поделить лавры — мэтры сошлись во мнении), не казалось таким очевидным тем, кто не знал этого латинского изречения или делал вид, что не знает, и таких оказалось немало.

И молодой профессор Мюнхенского университета Карл Люндсдвиг, лишь несколько месяцев назад защитивший докторскую диссертацию на тему «Русская литература в рассеянии», взялся за небольшое расследование. По его мнению, события развивались следующим образом. О предложении, сделанном синьору Кальвино в резиденции тонтон-макутов, каким-то чудом стало известно чуть ли не всей русской общине. И неожиданно на это предложение откликнулись как раз те, кто гордо отстаивал преимущества именно свободной русской литературы над подцензурной, те, кто создал и выпускал в течение многих лет самый стабильный русский оппозиционный журнал в Сан-Тпьере: дон Бовиани и его редакция. Несколько месяцев тайных переговоров, очевидный торг, требование гарантий, и, наконец, русской общественности был приподнесен подарок — литературный клуб «Rem», сыгравший столь противоречивую роль не только в истории русской литературы, но и в истории всей островной эмиграции.

Как утверждает профессор Люндсдвиг, он раскопал историю этой провокации по старым подшивкам газет. Cобирая данные для биографии Нобелевского лауреата, восстанавливая по черточкам его портрет, отдельные высказывания, самые случайные упоминания о нем в письмах, неизвестных архивах и мемуарах, он наткнулся на любопытные материалы и, потянув за кончик незаметной, на первый взгляд, ниточки, выволок на свет всю подноготную. Короткая рокировка, длинная рокировка, белые направо, черные налево, подправить здесь, освободить там, еще немного сдвинуть, самую малость, больше света — и получился групповой портрет с массивной фигурой, занявшей весь верхний угол. Конечно, более всего его интересовала роль Нобелевского лауреата во всей этой истории.

«Ни минуты не сомневаюсь, — пишет глубокомысленный Дик Крэнстон, — что не только своей премией, но и вообще своим литературным созреванием Ральф Олсборн прежде всего обязан пресловутому клубу “Памятца”, упорно до сих пор именуемому клубом “Remember”, что только доказывает, как много значат деньги в нашем мире. Нет, я не хочу сказать, что репутацию можно испечь как пирог — подбери лишь специи, замеси тесто, поставь на огонь — но что делать, если жизнь — не рукопись, в ней не подчеркнешь несоответствие падежей, не отметишь волнистой чертой противоречия первой и последней страницы, в ней куда труднее поймать на неудачно подобранном слове или неточной, двусмысленной фразе».

«Взлет русской островной культуры, называемой теперь К-2, — читаем мы в юбилейной статье “Двадцать лет спустя”, — не отделим от клуба “Rem”, с какими бы темными целями тот не создавался. Клуб должен был сначала послужить лакмусовой бумажкой, а потом разрушить и расколоть русскую общину. И действительно, вольно или невольно, оказался для многих роковым испытанием, в то время как другие получили ускорение, тут же переместившее их с провинциальной орбиты на ту, о которой тайно мечтает почти любой начинающий автор, берущийся за перо со сладкими мыслями о славе».

«Надо ли говорить, как я был удивлен, когда узнал, что именно Боб Бовиани возглавил отчетливо провокационную акцию в виде создания клуба “Remember”, — написал в ответ на наш запрос Серж Доватор. — Да, он всегда, в том числе и в этой затее играл роль «серого кардинала», постоянно выставляя вперед кого-нибудь еще, но ведь шила в мешке не утаишь, и не только я, но и все, кто внимательно следил за развитием событий, были удивлены, что такой опытный человек попался на крючок с плохо насаженной наживкой, клюнув на приманку, фальшивое оперение которой было очевидно для любого постороннего наблюдателя».

«И все-таки, — читаем мы статью Сандро Цопани в “Мехико таймс”, — давайте будем беспристрастными: кризис К-2 наступил задолго до того, как начал функционировать клуб “Remember”. И валить сейчас все на одного человека — почти то же самое, что уверять, будто землетрясение начинается вследствие выстрела из охотничьего ружья. Если бы не история с этой провокацией — кто знает, может быть вся литературная деятельность К-2 прошла бы незамеченной, как еще одна микенская цивилизация, а Ральф Олсборн так и остался бы еще одним мало известным писателем с этнографическим уклоном, описывающим жизнь маленькой русской колонии на краю света, на Богом забытом острове».

«Я всегда была уверена, — читаем мы в письме анонимной корреспондентки, — что Боб Бовиани кончит именно таким образом. Эти престарелые Дон Жуаны с выпавшими зубами и плешивой головой всегда амбициозны и нетерпеливы. Раз на их уловки женщины перестают обращать внимание, значит, они начинают ловить рыбку в другом пруду с не менее мутной водой. Неудовлетворенная жажда славы, желтые зубы, нездоровый цвет лица — вот причина того, что человек решается поставить на карту не только жизнь и благополучие ни о чем не подозревающих людей, для которых самая призрачная надежда — единственный свет в окошке, но и репутацию целой общины, не говоря уже о репутации всей нашей великой родины».

«Я ни в коем случае не могу согласиться с тем, что Боб Бовиани — неуемный честолюбец, пожертвовавший своей и чужими судьбами ради невнятных амбиций (еще одно свидетельство очевидца, обозначенное в архиве профессора Люндсдвига под номером 4 – прим. изд.). Кто только не ходил в клуб “Rem”, для кого только маленькое помещение на улице Трех лавров не стало началом знакомства со своей исторической родиной и ее великой культурой. Сколько будущих патриотов впервые именно здесь почувствовали себя русскими — причем не забытыми и покинутыми своей родиной, а вступающими в прекрасное и чудесное соприкосновение с ее пульсами и ритмами. А от завистников и недоброжелателей все равно не спастись. Любой бессребреник может быть обвинен в том, что благородным поступком купил славу и статью в вечерней газете. Но надо ли раскалывать и разрушать пирамиду, дабы в ее основании обнаружить мелкое тщеславие архитектора или еще большее тщеславие фараона? Суть не в этом».

Действительно, время не только стирает и затушевывает детали, но и перелицовывает материал таким образом, что когда-то казавшееся важным вдруг, спустя годы, предстает мало что говорящим и невразумительным эпизодом. Так уж ли важно, что этот эпизод стал для кого-то роковой границей, что многие так и не смогли переступить через нее, оставшись там, в туманном и невнятном прошлом, которое поглотило их навсегда, а вызволять из ватного небытия блестящие и ранящие подробности в равной степени трудно и небезопасно.

Вглядимся пристальней. Вспомним биографию дона Бовиани. Человек, пожертвовавший всем только для того, чтобы то узкое, тесное, почти непригодное для жизни пространство стало чуть шире, чуть свободнее. И какой-то рок, преследовавший все его начинания, — любой шаг, на который решался он в результате мучительных раздумий, тут же выворачивался наизнанку и расценивался недоброжелателями как шаг порочный.

Он отказался от завидной для многих карьеры — ему кричали, что сделал он это только для того, чтобы привлечь внимание к своей скромной особе. Он создал стабильный, единственный в своем роде, настоящий литературный журнал, спасший от бесследного исчезновения не один десяток подлинно талантливых людей, — его обвиняли в конформизме, в том, что поставил под удар не только себя и дело своей жизни, но и жизнь тех, кто доверился ему, кто решил жить спокойно и серьезно несмотря на невыносимые обстоятельства вокруг. Он всеми силами старался спасти робкие ростки настоящей культуры и спас их в конце концов — его подозревали в тщеславии и неуемном честолюбии.

И вот теперь возникает шанс сделать еще один, пусть небольшой, пусть для многих сомнительный, но шаг вперед. И это позволит вывести культуру из провинциального состояния, а русскому слову впервые за многие десятилетия зазвучать публично, пробуждая ото сна и открывая возможность узнать о тех немногих, кто никогда не терял надежду. Боже мой, неужели он не понимал, что это не просто шанс, не просто ошибка хитрых и опасных властей, а западня, волчий капкан с тухлятинкой вместо приманки, а на худой конец — мышеловка с лакомым призом в виде маловероятного выигрыша? Понимал, и лучше других. Да, им нужно вытащить всю неподцензурную литературу на свет, узнать кто есть кто, рассортировать, объегорить, отделить чистых от нечистых, а затем расправиться со всеми по-своему, как это они умеют. Но кто больше всех рискует, кто как не он ответит своей репутацией и своей жизнью, если все получится по их сценарию? Но так ли уж важно, если на одной чаше весов его личные интересы и безопасность, а на другой — пусть микроскопичная, пусть совсем нереальная, но возможность вытащить на свет то, что почти ослепло в темноте, что щурится на желтую мигающую лампочку, принимая ее за прожектор, что нуждается в свете, как умирающий в последней надежде? Да, они для вида раскрывают объятия, желая задушить, а не обнять. Но ведь при этом и сами открываются, пусть на мгновение, на миг. А этого мига вполне может хватить, чтобы капля попала в невидимую для глаза трещину, а затем прихватит морозец, капля заледенеет, трещина станет шире, шире — и вот надвое расколото то, что казалось монолитным.

Нет, грех упускать такую возможность. И, потушив окурок о землю в цветочном горшке, он повернулся назад. Ночь. Подоконник. Привкус кислой и давно погасшей папиросы. Желтый свет ночника. Тень от закрытого газетой подрамника узким клином сходит на нет на полу. Продымленная комната с тающими углами. И вспыхнувшее на ответный укол боли янтарное сердце в прозрачной груди. Толкнул фортку и радостно, жадно задышал сухой грудью, заминая в ладони свисающую пыльную штору. Решено.

Этот внутренний монолог, сказал герр Люндсдвиг, дождавшись, пока стихнет гром аплодисментов, всего лишь моя версия, не более как воображаемая ретроспекция, в действительности все могло быть и иначе. Я не настаиваю на этой версии, хотя она и кажется мне убедительной.


^ Журнал «Мост»


Идея создания нового литературного клуба русской общины (что доказывает неочевидную провокационность этой затеи) была поддержана и теми, чья репутация всегда была вне всяких подозрений. Скажем, редакцией журнала «Мост» (любой, самый непосвященный читатель, конечно, понимал, что имеется в виду вожделенный мост между колонией и метрополией) во главе с тремя писателями, патриотизм которых ни у кого не вызывал сомнений. Г-н Реутов, прозаик, не выходя из тени периферии, жил келейно, почти ни с кем не поддерживая отношений, писал не много, но основательно.Некоторые утверждали — несколько скучновато, в духе русской орнаментальной прозы двадцатых годов (эдакая темная лошадка, вызывающая уважение хотя бы тем, что находит в себе силы жить совсем одиноким анахоретом, без показухи, с женой намного его старше, ничем не показывая своей ущербности).

Вторым был уже появлявшийся на этих страницах филолог, бывший сотрудник института Национальной литературы, у которого, несмотря на его жгучие черные волосы, угольную бородку и внешность сурового монаха-отшельника, увел жену один несколько легкомысленный и подвижный редактор правительственного журнала г-н Лабье, чей образ, завязанный, как узелок на память, можно найти в главе «Типографские берега». Этот человек (мы, конечно, имеем в виду не месье Лабье, а г-на Коновницына — читатель несомненно уже узнал его) был всегда подчеркнуто сдержан, скрытен, скуп на проявление эмоций и настолько мало говорил о себе, что нам стоило огромного труда узнать о нем хотя бы несколько подробностей биографического свойства. Так, совсем немного, скажем, те три темы, на которые он вообще никогда ни с кем не говорил, ибо они оставили в его душе, возможно, самые колючие воспоминания.

Первой темой было детство. Он родился в местечке Сантос (бывшем во времена монархии резиденцией королевского дома). Отец его погиб в Великую войну генералов, затеянную коварным диктатором Педро против своих бывших сторонников; и именно из Сантоса в возрасте трех-четырех лет он был репатриирован во Францию в период частичной оккупации острова лягушатниками. Это случилось в самом начале франко-русской войны, которую, так вышло, он провел на родине Бодлера. Почему-то эту тему он никогда не затрагивал и проговаривался только в состоянии хрустального опьянения, отпуская вожжи и не контролируя себя. Что случилось там, в нежной Франции, что поразило его воображение, пока он жил в окружении двух женщин, — можно только гадать. Скорее всего пережитое унижение, происшествие, возможно, с молодой и внешне очень привлекательной матерью, оставленной без поддержки сильного мужчины; возможно, собственный неловкий поступок, но так или иначе, уже повзрослев, он стал настолько неприступно гордым человеком, что трудно было сомневаться, что за маской этой прочно построенной гордости что-то скрывается.

«Война — ужасная вещь», — утверждает Джастин Один. Но вот кончилась война, появилась возможность вернуться, и они опять поселяются в Сантосе. Знаменитый сантосский парк, липы, дворец, лицей, где он учится, дом под деревьями на тихой улице, откуда он ездит в университет, в ту пору закрытый, по сути дела, для русских, и куда он поступает то ли с третьего, то ли с четвертого захода. Цельности, упорства, целеустремленности ему было не занимать. Лекции, знаменитый блоковский семинар профессора Максимова, что, как духовка, выпек не одно поколение юных вольнодумцев, прогулки в парке, чтение на лужайках против затянутого изумрудной ряской пруда, общение со старухой Гнедич, также сыгравшей огромную роль в пестовании тех, кто через несколько лет возглавит бунт влюбленных в свою неведомую родину филологов.

Блестяще закончив университет, он попадает на престижное место сотрудника института Национальной литературы, долгое время считается одним из самых многообещающих молодых ученых колонии, но тут начинается вторая запретная тема — докторская диссертация. Почему он не защитил эту диссертацию, опять покрыто мраком. Его умные и тонкие статьи переводятся за границей, академик Локан шлет ему приветствие через два моря, он получает несколько поощрительных стипендий, но вот кончается их срок, и он, неожиданно для многих, так и не защитив диссертации, уходит из института и выбирает малопочетную должность хранителя библиотеки Русского фонда. Одни расценили это как вызов, другие как поражение. В любом случае карьера сорвалась, едва начавшись. И если доброжелатели делали акцент на его бескомпромиссности и цельности, то недоброжелатели выражали сомнение в его научной состоятельности. Все последующие, опубликованные уже в русской прессе, статьи так и не разрешили этого противоречия, ибо, с одной стороны, они были несомненно умны, точны, обстоятельны и тщательно продуманны, с другой, были, пожалуй, слишком тщательны, чрезмерно основательны, без неистовых прозрений, рискованных заявлений и страстного полета раскрепощенной мысли. Скованность, каноничность, упорядоченность, традиционность — одновременно и привлекали, и разочаровывали.

У журнала «Мост» было два основных недостатка: он выходил слишком редко, чтобы полноценно отражать современный литературный процесс. И был заложником товарищеских и приятельских отношений, виной чему была круговая порука — воистину бич островной культуры: хочешь — не хочешь, а надо было печатать своих многолетних приятелей, собеседников, собутыльников по теплым компаниям. Кажется, что может быть лучше, если редакторы и авторы хорошие друзья, отношения которых вполне бескорыстны? Но журналу явно не хватало статуса товара, который должен обрести покупателей, и тех материальных границ, вроде бы не столь и нужных литературе, однако предохраняющих дело от коррозии излишней снисходительности и панибратства. Трудно было работать из года в год, изо дня в день, не получая за это никакого вознаграждения или поощрения, не имея никакого общественного отклика, возбуждая себя только чувством собственного удовлетворения, которое, к сожалению, как звук струны, постоянно звучать не может.

Единственная награда (и регулярность ее поступления можно было провоцировать), это товарищеская беседа за бутылкой-другой вина. Впитать в себя во время разговора о всякой всячине и, прежде всего, литературе редкие капли суждений или одобрений, без чего душа быстро превращается в сухой чернослив. И если отсутствовали выходы в другие оазисы, то приходилось зондировать себя алкоголем все чаще. Никто не осмелился бы назвать его пропащим пьяницей, но с каждым годом все труднее становилось обходиться без задушевной беседы о литературе; он пил, но пьянея становился только чопорней и церемонней, сидел с абсолютно прямой спиной, будто вместо позвоночника — палка. Истинно белый русский офицер, невозмутимо пьющий под оглушительные залпы наступающих красных. Только все чаще снимал очки, сдергивая их с каким-то брезгливым отвращением. И все усложнялась и утяжелялась речь, так что каждым вторым словом оказывалась «духовность» или «Россия»; бледнел, скучнел лицом, становясь все более суровым; и в конце концов не мог ехать домой и заваливался спать там, куда его укладывал недоумевающий хозяин.

Все это не могло не отразиться на журнале. Интервалы между номерами удлинялись, тем более, что ему приходилось работать за троих. Г-н Реутов приезжал в город по выходным, да и то не всегда, кажется, разочарованный в их затее. А третий редактор, ответственный за поэтическую часть, — на него с самого начала было мало надежды — слишком поэт со всеми вытекающими последствиями.

Им был уже упоминавшийся ранее господин Ли, по прозвищу брат Тушканчик, несомненно монстроидальный и необыкновенный человек, точнее даже человечек, имея в виду не его отчетливый поэтический дар, китайское происхождение или качества души, а, прежде всего, внешний облик. Малохольный, скукоженный, маленького росточка, с детскими ручками и ножками, челочкой, маленькими глазками и жиденькими усиками на детском же, плохо выбритом лице и нервозно-суетливыми жестами. Глядя на его подвижную, несколько пришибленную фигурку, слыша его невероятно запутанную, неуклюжую устную речь, оснащенную сплошными «ну, так сказать» и «значит», трудно было поверить, что это поэт с мощным голосом, один из наиболее значительных современных колониальных поэтов. Ему, в частности, была посвящена самая обстоятельная и умная статья, когда-либо появлявшаяся в русских островных изданиях, написанная его другом и соредактором (хотя многим показалось неуместным помещение ее в первом же номере их журнала).

Он был единственным и драгоценным сыном очень интеллигентных китайцев, соблюдающих многие старинные обычаи; отец, пользующийся уважением ученый-фенолог, фенолог и мать; очень поздний ребенок, воспитанный почти что стариками, сдержанными, суховатыми, с брезгливой вежливостью посматривающими вокруг. И он рос слабым комнатным мальчиком, на самом деле мечтая об улице, хотя из-за слабости и болезненности его не принимали в детские игры; он, конечно, страдал, находил извечное успокоение с книгой, всю жизнь тая в себе неудовлетворенность именно физиологического свойства, и, даже закончив университет, ощущал постояннные трудности в отношениях с девушками и женщинами (его так и называли за глаза: китайчонок Ли). Женщины не принимали его всерьез. Их мало интересовали его стихи, странные, лукавые и все более удивительные, зато очень смущал облик, малопоэтичный и непрезентабельный: какие-то вечно широкие штаны, почти чаплинская походка и фигура (если только Чаплина уменьшить раза в полтора), потные ручки с неестественно гибкими и подвижными пальчиками, не толще карандаша. Но при этом в нем жили нормальные мужские желания (несомненно на благородной и несколько возвышенной подкладке) и мечта о браке в духе традиционного русского миросозерцания. И не умея сдержаться, он делал предложение каждой второй женщине или девушке, если только ему удавалось провести с ней больше двух минут наедине. Он предлагал руку и сердце соседкам по праздничному застолью, партнершам по танцам, провожая случайную попутчицу домой. Неизменно получая несколько уклончивый, неловкий и смущенный отказ, не раскаивался и начинал все снова. Некоторые старые девы иногда давали ему недолговечное, нетвердое, опять же уклончивое согласие. Но всегда что-то мешало, иногда сразу, иногда в последний момент, как в случае с сестрой Саймири, которую во время их помолвки чуть было не изнасиловал человек, чье имя произносить второй раз вовсе не обязательно.

Господин Ли представлял собой маленькое чудо, особенно когда шел какой-то шныряющей походкой по улице, боязливо обходя нависающие над тротуаром балконы и лоджии. А если над головой болтался на заляпанных известкой тросах капитанский мостик маляров, просто переходил на другую сторону. Однако несмотря на хилую фигурку, в которой непонятно на чем держалась душа, он обладал, по сути дела, обязательной для поэта твердостью и силой духа, расположенной в интуитивно поэтической плоскости, что, конечно, не предохраняло его от бросающейся в глаза неуверенности в житейском плане. Неуверенности, которую он постоянно пришпоривал, брал под узцы и пытался подавить. С готовностью бросался в любой спор, ощущая себя обязанным говорить, если говорили другие, не желая дать повод подумать, что боится высказать собственное мнение. Высказывал его, правда, невероятно косноязычно, молол какую-то чушь, совершенно не умея быть убедительным и спрятать свою милую, восторженную наивность. И представлял из себя почти хрестоматийный пример человека, абсолютно не находящего себе места в жизни, неуверенного и неточного в любых речевых реакциях. Но при этом подпитывался через какие-то таинственные чудесные каналы, что находило отражение в его тонком, подчас поистине мудром и уравновешенном поэтическом творчестве, которое нельзя было спутать ни с каким другим, настолько его голос был самобытен. И дело, конечно, не в постоянных и одинаково построенных неологизмах (за эти «небоколлы» (небесная кока-кола) или «конбоги» (колониальные божества) он упорно держался, как за поручень в качающемся трамвае), а в том проникновенном сквознячке, одухотворяющем его строки, природа которого — увы! — действительно никому не известна. Он был простодушен до наивности, любое застолье заканчивал дежурным тостом «за вечную женственность в условиях крепчающей хунты», после чего, как петух на насесте, приосанивался, горделиво оглядывал присутствующих, уверенный, что остроумен до нарушения приличий. И в конце концов женился, взяв себе в жены кавалерист-девицу, даму, от которой охнули не только родители, но и все знакомые, ибо она была в полтора раза выше его, говорила басом, курила трубку, действительно обожала лошадей и только о них твердила. А китайчонок Ли был по-настоящему счастлив, наконец обретя подругу, способную вместе с ним подниматься в заоблачные поэтические выси.

Он был невероятно легковерен и совершенно не понимал шуток. В доказательство рассказывали одну мало правдоподобную историю, якобы произошедшую еще в студенческое
еще рефераты
Еще работы по разное