Реферат: Седьмая


П.Н.Милюков. Воспоминания (Февральская революция)

П. H. МИЛЮКОВ

ВОСПОМИНАНИЯ

(1859-1917)

Под редакцией М. М. КАРПОВИЧА и Б. И. ЭЛЬКИНА

ТОМ ВТОРОЙ

ИЗДАТЕЛЬСТВО ИМЕНИ ЧЕХОВА

Нью-Йорк 1955

{7}
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
ГОСУДАРСТВЕННАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ

11. САМОЛИКВИДАЦИЯ СТАРОЙ ВЛАСТИ

После боевого столкновения блока и общественных организаций с правительством в ноябре и декабре 1916 года, январь и февраль 1917 года прошли как-то бесцвет­но и не оставили ярких воспоминаний. А между тем эти два месяца были полны политическим содержанием, оце­нить которое пришлось уже после переворота. Можно судить различно, был ли это эпилог к тому, что произо­шло, или пролог к тому, что должно было начаться; но это был, во всяком случае, отдельный исторический мо­мент, который заслуживает особой характеристики. Его основной чертой было, что все теперь (включая и «ули­цу») чего-то ждали, и обе стороны, вступившие в откры­тую борьбу, к чему-то готовились. Но это «что-то» оста­валось где-то за спущенной завесой истории, и ни одна сторона не проявила достаточно организованности и во­ли, чтобы первой поднять завесу. В результате, случи­лось что-то третье, чего — именно в этой определенной форме — не ожидал никто: нечто неопределенное и бес­форменное, что, однако, в итоге двусторонней рекламы, получило немедленно название начала великой русской революции.

Государственная Дума была снова отсрочена, но не распущена.

В конце 1916 года говорили о роспуске и о выборах в новую, Пятую Думу. Но на выборы идти не решились — и еще менее проявили готовности совсем отменить Думу или переделать ее при помощи нового государственного переворота. Царь, правда, {283} вызвал Н. А. Маклакова, чтобы поручить составить манифест о пол­ном роспуске, и бывший министр призывал царя забла­говременно принять меры «к восстановлению государст­венного порядка, чего бы то ни стоило». «Смелым Бог владеет», убеждал Николая преемник Столыпина.

Но Николай, «торопившийся ехать» куда-то, отложил письмо и «сказал, что посмотрит». В Совете министров спор шел только о том, как продолжительна должна быть новая отсрочка. В заседании 3 января пять министров высказались за 12 января, соответственно указу 15 декабря об отсрочке, большинство восьми (включая Протопопова) оттягивали до 31 января, во избежание «нежелательных и недопустимых выступлений», а в конце концов трое присоединились к предложению Протопопова продолжить отсрочку до 14 февраля. Премьером, вместо Трепова, был кн. Н. Д. Голицын (С 27 декабря 1916 г.), — полное ничтожество в политическом отношении, но лично известный императ­рице в роли заведующего ее «комитетом помощи русским военнопленным».

Более выдающегося человека в этот решительный момент у верховной власти не нашлось, и Голицын датировал 14 февраля бланк, лежавший у Штюрмера еще с 7 ноября (В чрезвычайной комиссии кн. Н. Д. Голицын показал, что он получил подписанные царем бланки от своего предшественника А. Ф. Трепова, и что этими бланками он мог воспользоваться как для указа о перерыве занятий Государством Думы, так и для указа о ее роспуске. По словам кн. Голицына, когда он доложил царю о получении от Трепова этих бланков, царь сказал ему: «держите у себя, а когда нужно будет, используйте». (Примеч. ред.).), — о созыве Думы на сессию, которой суждено было быть последней. Своей цели этой отсрочкой «нежелательных выступлений» на полтора ме­сяца министры отчасти достигли. Но дело было теперь не в «нежелательных выступлениях». Не с Голицыным же или с Протопоповым предстояло сражаться. В ноябре и декабре блок занял определенные позиции. Теперь перед ним, как увидим, стояла иная задача. В заседаниях 14 и 15 февраля резко выступала внеблоковая оппозиция сле­ва и справа, но печать засвидетельствовала, что ее вы­ступления казались бледными сравнительно с общим на­строением страны. Говорил и я — и решительно {284} не помню, что и о чем. В эти дни главная роль принадлежала не Думе.

Перешла ли она к общественным организациям? Зем­ская организация кн. Львова была в том же положении, что и мы. Она свое последнее слово сказала. Более ак­тивную роль мог занять Военно-промышленный комитет — отчасти в виду своей связи с рабочей группой, отча­сти вследствие председательства А. И. Гучкова. Мы зна­ем, что в планах Гучкова зрела идея дворцового перево­рота, но что собственно он сделал для осуществления этой идеи и в чем переворот будет состоять, никому не было известно. Во всяком случае, мысль о дворцовом пе­ревороте выдвигалась теперь на первый план; с нею при­ходилось считаться в первую очередь. И в среде членов блока вопрос был поставлен на обсуждение. Всем было ясно, что устраивать этот переворот — не дело Государ­ственной Думы. Но было крайне важно определить роль Государственной Думы, если переворот будет устроен. Блок исходил из предположения, что при перевороте, так или иначе,

Николай II будет устранен от престола.

Блок соглашался на передачу власти монарха к закон­ному наследнику Алексею и на регентство до его совершеннолетия — великому князю Михаилу Александро­вичу.

Мягкий характер великого князя и малолетство наследника казались лучшей гарантией перехода к кон­ституционному строю. Разговоры на эти темы, конечно, происходили в эти дни и помимо блока. Не помню, к сожалению, в какой именно день мы были через M. M. Фе­дорова приглашены принять участие в совещании, устро­енном в помещении Военно-промышленного комитета. Помню только, что мы пришли туда уже с готовым реше­нием, и, после обмена мнений, наше предложение было принято. Гучков присутствовал при обсуждении, но та­инственно молчал, и это молчание принималось за дока­зательство его участия в предстоявшем перевороте. Го­ворилось в частном порядке, что судьба императора и императрицы остается при этом нерешенной — вплоть до вмешательства «лейб-кампанцев», как это было в 18 веке; что у Гучкова есть связи с офицерами гвардейских полков, расквартированных в столице,, и т. д. Мы ушли, во {285} всяком случае, без полной уверенности, что переворот состоится, но с твердым решением, в случае если он со­стоится, взять на себя устройство перехода власти к на­следнику и к регенту. Будет ли это достигнуто решением всей Думы или от ее имени или как-нибудь иначе, остава­лось, конечно, открытым вопросом, так как самое суще­ствование Думы и наличность ее сессии в момент перево­рота не могли быть заранее известны. Мы, как бы то ни было, были уверены после совещания в помещении Военно-промышленного комитета, что наше решение встре­тит поддержку общественных внедумских кругов.

Раньше, однако же, чем наступил ожидаемый мо­мент, нам пришлось связаться с Военно-промышленным комитетом по другому вопросу — о судьбе его рабочей группы. В состав ее были введены агенты охранной по­лиции, следившие за ее деятельностью, считавшейся осо­бенно опасной. Мы видели, однако, что это была — срав­нительно умеренная группа. По определению Гучкова, ее цель при вступлении в комитет была «добиться ле­гальных форм для рабочих организаций». И чисто социа­листические организации, такие, как большевики, объединенцы, интернационалисты, по признанию охранки, держались в стороне от ее пропаганды. Ее обвиняли в том, что она готовила ко дню открытия Думы приветст­венную манифестацию к Таврическому дворцу, — и это было вполне вероятно. Но что целью манифестации бы­ло «вооруженное восстание и свержение власти», утверж­дали только провокаторы, как некий Абросимов, введен­ные охранкой в ее состав.

Тем не менее, Протопопов ре­шил направить удар против нее, и 27 января арестовал рабочую группу. Это вызвало большое волнение. Гучков и Коновалов созвали на 29 января собрание обществен­ных организаций с целью протеста и жаловались кн. Го­лицыну, который признал арест «ошибкой» Протопопо­ва. Но возбуждение среди рабочих росло: в ближайшие дни (31 января — 5 февраля) состоялся ряд сходок и забастовок на фабриках и заводах. Тогда петербургский военный округ был выделен из северного фронта и под­чинен ген. Хабалову, получившему очень широкие пра­ва, независимые даже от военного министра. Рука {286} Протопопова сказалась и здесь: императрица одобрила его план борьбы с народными волнениями. Однако же, 7-13 февраля забастовки продолжались; начались столкнове­ния с полицией. Слухи о шествии к Думе 14 февраля при­няли конкретную форму, и за ними нетрудно было уга­дать полицейскую провокацию. Протопопов, по-видимому, готовился вызвать «революцию» искусственно и рас­стрелять ее — по образцу Москвы 1905 года. Ему припи­сывался целый план деления Петербурга на части с целью подавить ожидавшееся восстание. Распространился слух, что Протопопов снабдил полицию пулеметами, которые должны были быть расставлены на крышах в стратегиче­ских пунктах столицы.

Мое имя было названо в качестве подстрекателя к рабочей демонстрации, и мне пришлось в это дело вмешаться. 9 февраля появилось мое воззва­ние к рабочим, призывавшее их не поддаваться на явную провокацию и не идти в очевидную полицейскую ловуш­ку — шествие 14 февраля к Думе. Мое воззвание, поме­щенное рядом с обращением Хабалова, вызвало критику слева, но цели своей оно достигло: 14 февраля выступле­ние рабочих не состоялось.

Проявление народного недовольства по этой, поли­тической хотя беспартийной, линии было несколько при­остановлено. Но оно прорвалось гораздо более могучим потоком по другой, экономической линии. «Интеллигент­ские» круги столицы могли мечтать о дворцовом перевороте, который не наклевывался, и о направленных про­тив высоких особ террористических актах, для кото­рых не находилось исполнителей, — и охранное отделе­ние могло наполнять слухами об этом доклады своих филеров по начальству. В действительности, опасность лежала не здесь. Она сознавалась всеми, — и ниоткуда не было помощи. Доклад охранного отделения от 10 ян­варя уже соединяет обе темы, политическую и экономи­ческую: «Отсрочка Думы продолжает быть центром всех суждений»... но «рост дороговизны и повторные неудачи правительственных мероприятий в борьбе с исчезновени­ем продуктов вызвали еще перед Рождеством резкую волну недовольства...

Население открыто (на улицах, в трамваях, в театрах, в магазинах) критикует в {287} недопустимом по резкости тоне все правительственные меропри­ятия». Или, в докладе от 5 февраля: «С каждым днем про­довольственный вопрос становится острее, заставляет обывателя ругать всех лиц, так или иначе имеющих ка­сательство к продовольствию, самыми нецензурными вы­ражениями». «Новый взрыв недовольства» новым повы­шением цен и исчезновением с рынка предметов первой необходимости охватил «даже консервативные слои чи­новничества». «Никогда еще не было столько ругани, драм и скандалов, как в настоящее время... Если населе­ние еще не устраивает голодные бунты, то это еще не означает, что оно их не устроит в самом ближайшем бу­дущем. Озлобление растет, и конца его росту не видать». И охранка «не сомневается» в наступлении «анархической революции»! Что же делалось, чтобы предупредить ее?

23 февраля, когда из-за недостатка хлеба забасто­вало до 87.000 рабочих в 50 предприятиях, Протопопов просит Хабалова объявить населению, что «хлеба хва­тит». «Волнения вызваны провокацией». 24 февраля ба­стовали уже 197.000 рабочих. Хабалов объявлял, что «недостатка хлеба в продаже не должно быть»... Оче­видно, «многие покупают хлеб в запас — на сухари». Правительство решило «передать продовольственное де­ло городскому управлению».

Военный министр распо­рядился не печатать речей Родичева, Чхеидзе и Керен­ского, а Хабалов 25 февраля, когда бастовало уже 240.000 рабочих, пригрозил призвать в войска новобран­цев досрочных призывов. Протопопов телеграфировал в Ставку, что хлеба не хватает, потому что «публика усиленно покупает его в запас», и что для «прекращения беспорядков принимаются меры». Городская дума об­суждала вопрос о хлебных карточках, а Государствен­ная Дума — о расширении прав городских самоуправ­лений в области продовольствия. «Меры» состояли в том, что в ночь на 26 февраля были арестованы около 100 членов революционных организаций.

Было очевидно, что все это безнадежно запоздало и направлено не туда, куда нужно. Оставалось... при­бегнуть к войскам, к подавлению силой. Вечером 25 фев­раля царь телеграфировал Хабалову: «повелеваю {288} завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией»! Что могло быть дальше от реального понимания происхо­дящего?

Итак, последняя инстанция — войска. Но где вой­ска? Какие войска? Протопопов перед чрезвычайной комиссией показывал, что он «и тут был неосведомлен». Он считал их «благонадежнее», чем они были. «Силь­ных революционных течений в военной среде я не ожи­дал и был уверен, что, в случае рабочего движения, правительство найдет опору в войсках», и «в верности царю общей массы войск не сомневался» и «это докла­дывал царю». «Царь был доволен докладом». На деле оказалось иное. Если 23 февраля с толпой еще справ­лялись полиция и жандармы, то уже 24 февраля приш­лось пустить военные части, хотя Хабалов стрелять в толпу не хотел.

25 февраля, после царского приказа, решено стрелять, и 26 февраля войска местами уже стреляли. Но одна рота запасного батальона Павлов­ского полка уже требовала прекращения стрельбы и сама стреляла в конную полицию. 27 февраля отдель­ные части побратались с рабочими. Хабалов растерялся. Город был объявлен на осадном положении. К ве­черу оставшиеся «верными» воинские части составляли уже ничтожное меньшинство, и их приходилось сосредоточивать около правительственных учреждений: Адми­ралтейства, Зимнего дворца, Петропавловской крепости.

Где же были в эти роковые дни — 23-27 — пред­ставители власти?

К удивлению «многих», царь накануне волнений, 22 февраля выехал из Царского Села в Ставку, сохра­нив между собой и столицей только телеграфную и, как оказалось, еще менее надежную железнодорожную связь. Он удовлетворялся сравнительно успокоительными те­леграммами Протопопова и не обращал внимания на тревожные телеграммы Родзянки. 27 февраля он ска­зал Фредериксу: «опять этот толстяк Родзянко мне на­писал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать». «Вздором» было предложение Родзянко {289} «немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием стра­ны, составить новое правительство».

Совет министров заседал каждый день, перенеся свои заседания, для безопасности, в Мариинский дво­рец, — но скорее для информации о происходящем, чем для принятия решительных мер. Впрочем, одну реши­тельную меру он принял. В ночь на 26 февраля Голи­цын поставил вопрос о «роспуске» или «перерыве за­нятий» Государственной Думы. Большинство склонялось к «перерыву», но предварительно было решено, по по­казанию Протопопова, «попытаться склонить прогрес­сивный блок к примирению». Двое министров, H. H. По­кровский (министр иностранных дел после Штюрмера, с 10 ноября 1916 г.) и Риттих (министр земледелия, про­водивший тогда в Думе мероприятия по продовольст­вию) взялись переговорить со мной, В. А. Маклаковым и H. В. Савичем.

Я решительно не помню, чтобы со мной говорили. Но ответ получился на следующий день: «при­мирение невозможно; депутаты требовали перемену правительства и назначение новых министров из лиц, пользующихся общественным доверием». Требование было признано неприемлемым, и решено опубликовать указ о «перерыве». Кн. Голицыну оставалось проставить дату на одном из трех бланков, переданных в его распоряжение царем, и в тот же день вечером Родзянко нашел у себя на столе указ о перерыве с 26 февраля и о возобновлении сессии «не позднее апреля 1917 г. в зависимости от чрезвычайных обстоятельств».

Но 27 февраля сами члены Совета министров «ходили расте­рянные, ожидая ареста» и — в качестве «жертвы» пред­ложили Протопопову подать в отставку. Он согласил­ся — и с этого момента скрывался. Тут же Совет ми­нистров ходатайствовал о назначении над «оставшими­ся верными войсками» военачальника с популярным име­нем и о составлении ответственного министерства. Царь согласился на «военачальника» (Иванова), но признал «перемены в личном составе министерства при данных обстоятельствах недопустимыми». Отклонено было и предложение великого князя Михаила Александровича о назначении себя регентом, а кн. Львова премьером.

{290} Царь передал через Алексеева, что «благодарит вели­кого князя за внимание, выедет завтра и сам примет решение». А на следующий день (28 февраля) уже и самый Совет министров подал в отставку и ушел в небытие. Мариинский дворец был занят «посторонними людьми», и министры принуждены скрываться. В этот момент в столице России не было ни царя, ни Думы, ни Совета министров. «Беспорядки» приняли обличье форменной «революции».


^ 12. СОЗДАНИЕ НОВОЙ ВЛАСТИ

Между старой властью, ликвидировавшей саму себя, и властью, вновь созданной 2 марта 1917 года, имеется ли какое-либо юридическое преемство? Между ними прошла революция, и это обстоятельство, казалось бы, само по себе подсказывает отрицательный ответ. Тем не менее, между обоими неоднократно пытались найти преемственную связь. Одни вели власть Временного пра­вительства от распоряжения царя, назначившего перед своим отречением кн. Львова премьером с правом со­ставить самому свой кабинет. Другие искали связи в том акте, которым Николай II, отрекаясь, передал свою власть брату великому князю Михаилу Александровичу.

Те, кто считает этот акт незаконным, указывают на условный характер отречения Михаила — до решения Учредительного Собрания и на его ссылку на «полную власть» Государственной Думы. С большим, по-видимому, вероятием председатель Государственной Думы хотел установить это преемство и полемизировал про­странно с кадетской партией (и ее лидером), которая этому помешала. По мере дальнейшего рассказа мы уви­дим, что все эти попытки не находят достаточного оправдания. Другое дело, как само Временное прави­тельство смотрело на свою власть. Считало ли оно, что к нему перешел весь суверенитет власти, который оно должно передать Учредительному Собранию, или же были элементы этого суверенитета, которыми оно не обладало?

Были решения, перед которыми оно {291} останавливалось, считая их вмешательством в права Учре­дительного Собрания (например, вопрос о будущей форме правления); с другой стороны, из своего соста­ва оно выделило настоящую диктаторскую группу, ко­торая не остановилась и перед этим решением. Все это — вопросы, которые могут занимать строгого законове­да. Для историка, а тем более для мемуариста, некото­рое указание содержится в самом названии «времен­ное», — скромное самоопределение, которое удержалось до самого конца существования этого правительства.

Я упоминаю обо всем этом вкратце теперь же, при переходе к новому историческому моменту, так как сре­ди этих толкований, возможных и невозможных, мне пришлось вести свою собственную линию. Она оказа­лась удачной вплоть до создания Временного правитель­ства, хотя это не была уже линия прогрессивного бло­ка; остальные подчинялись создавшейся обстановке и даже пошли далее. Моей исходной точкой в это время было то положение, которое германские законоведы определяют понятием Rechtsbruch — «перерыва в пра­ве» (лучше перевести «нарушение правовых норм» или попросту — «беззаконие» — ldn-knigi) . Но она предполагала, что перерыв этот был едино­временным и окончательным (до Учредительного Со­брания). Обстоятельства, сложившиеся при функциони­ровании Временного правительства, этому понятию не соответствовали. Rechtsbruch оказался явлением дли­тельным, ибо революция продолжалась: она вступила в новую «стадию», продолжавшую новообразование пра­ва. И тут моя тактика потерпела крушение. Повторяю, что все это станет яснее по мере продолжения моего рассказа: здесь отмечены только самые главные линии.

Утром 27 февраля я проснулся от звонка швейцара, который пришел сказать, что в казарме Волынского полка происходит что-то неладное. Окно моей кварти­ры — на углу Бассейной улицы и Парадного переулка — выходило в короткий переулок, в конце которого помещались ворота полка. Ворота были открыты; во дво­ре кучки солдат что-то кричали, волновались, {292} размахивали руками. После событий последних дней в этом не было ничего неожиданного. Но сразу почувствова­лось, что события эти вступают в новую стадию.

Раздался звонок из Таврического дворца. Предсе­датель созывал членов Думы на заседание. С вечера члены сеньорен-конвента знали, что получен указ о пе­рерыве заседаний Государственной Думы. Ритуал заседания был тоже установлен накануне: решено было вы­слушать указ, никаких демонстраций не производить и немедленно закрыть заседание. Конечно, в казарме Во­лынского полка ни о чем этом не знали. Волнения про­исходили совершенно независимо от судьбы Государ­ственной Думы.

Я пошел в Думу обычным путем, по Потемкинской улице. Жена меня провожала. Улица была пустынна, но пули одиночных выстрелов шлепались о деревья и о стены дворца. Около Думы никого еще не было; вход был свободен. Не все собиравшиеся депутаты были осве­домлены о том, что предстояло. Заседание состоялось, как было намечено: указ был прочитан при полном молчании депутатов и одиночных выкриках правых. Само­убийство Думы совершилось без протеста.

Но что же дальше? Нельзя же разойтись молча — после молчаливого заседания! Члены Думы, без пред­варительного сговора, потянулись из залы заседания в соседний полуциркульный зал. Это не было ни собра­ние Думы, только что закрытой, ни заседание какой-либо из ее комиссий. Это было частное совещание чле­нов Думы. К собравшимся стали подходить и одиноч­ки, слонявшиеся по другим залам. Не помню, чтобы там председательствовал Родзянко; собрание было бесфор­менное; в центральной кучке раздались горячие речи. Были предложения вернуться и возобновить формаль­ное заседание Думы, не признавая указа (М. А. Карау­лов), объявить Думу Учредительным Собранием, пере­дать власть диктатору (ген. Маниковскому), взять власть собравшимся и создать свой орган, — во всяком случае, не разъезжаться из Петербурга.

Я выступил с предло­жением — выждать, пока выяснится характер движе­ния, а тем временем создать временный комитет членов {293} Думы «для восстановления порядка и для сношений с лицами и учреждениями». Эта неуклюжая формула об­ладала тем преимуществом, что, удовлетворяя задаче момента, ничего не предрешала в дальнейшем. Ограни­чиваясь минимумом, она все же создавала орган и не подводила думцев под криминал. Раздались бурные воз­ражения слева; но собрание в общем уже поколебалось, и после долгих споров мое компромиссное предложение было принято, и выбор «временного комитета» поручен совету старейшин.

Это значило — передать его блоку. В третьем часу дня старейшины выполнили поручение, наметив в комитет представителей блоковых партий — и тем, надо прибавить, предрешив отчасти состав бу­дущего правительства. В состав временного комитета вошли, во-первых, члены президиума Думы (Родзянко, Дмитрюков, Ржевский) и затем представители фракций: националистов (Шульгин), центра (В. Н. Львов), ок­тябристов (Шидловский), к. д. (Милюков и Некрасов — товарищ председателя); присоединены, в проекте, и ле­вые: Керенский и Чхеидзе. Проект старейшин был про­вентилирован по фракциям и доложен собравшимся в полуциркульном зале. К вечеру, когда выяснился состав временного комитета, выяснился и революционный ха­рактер движения, — и комитет решил сделать дальней­ший шаг: взять в руки власть. Намечен был и состав правительства; но так как, по списку блока, премьером был намечен кн. Львов, то формальное создание прави­тельства отложено до его приезда, по срочной теле­грамме, в Петербург. В ожидании этого момента, вре­менный комитет занялся восстановлением администра­тивного аппарата и разослал комиссаров Думы во все высшие правительственные учреждения.

Пока принимались все эти меры к созданию новой власти, физиономия Таврического дворца успела совер­шенно измениться. Ворота дворца были заперты, но уже с утра в помещение Думы просочились — прежде всего, «чистая публика», интеллигенты, имевшие касательство к политике. Помню мои первые впечатления. Я стоял у главного входа, и мимо меня, во главе небольшой группы, шествовал мой старый знакомец Чарнолусский.

{294} Он имел вид власть имущего, пришедшего сюда не зри­телем, а участником; взгляд был напряженный и сосре­доточенный, в руках он держал наперевес ружье. Меня он не заметил, хотя я был в двух шагах от него. «Вот первый конкурент на власть, вооруженный символом господства», мелькнула у меня мысль: «это — та са­мая революция, о которой так много говорили и ко­торой никто не собирался делать». В то же время раз­дался выстрел, и из караульной комнаты вынесли за руки и за ноги офицера думской охраны. Он виноват был тем, что носил мундир. Незадолго перед тем на­чальник караула — тоже в мундире — вбежал в полу­циркульный зал, моля нас о защите. Его спросили, за народ он или против народа, и он не знал, что ответить.

Немного дальше, в круглой Екатерининской зале шла ко мне навстречу более мирная группа интеллигентов. Во главе ее — тоже старая знакомая, Татьяна Богда­нович, племянница Короленко и жена моего сотоварища по редактированию «Мира Божия». Взволнованным, умо­ляющим голосом она меня спрашивала: неужели и теперь Государственная Дума не станет во главе народного движения? Неужели она не возьмет власти? Я имел ты­сячу оснований объяснить ей, что Думы больше нет и что я лично не хочу, чтобы именно она взяла власть. Но разговоры о власти уже начались в полуциркульном зале, и я спешил туда, сказав ей только, что вопрос об этом поставлен и будет решен в связи с выяснением происходящего движения.

После полудня за воротами дворца скопилась уже многочисленная толпа, давившая на решетку. Тут была и «публика», и рабочие, и солдаты. Пришлось ворота открыть, и толпа хлынула во дворец. А к вечеру мы уже почувствовали, что мы не одни во дворце — и во­обще больше не хозяева дворца. В другом конце дворца уже собирался этот другой претендент на власть, Совет рабочих депутатов, спешно созванный партийными организациями, которые до тех пор воздерживались от возглавления революции. Состав совета был тогда до­вольно бесформенный; кроме вызванных представителей от фабрик, примыкал, кто хотел, а к концу дня пришлось {295} прибавить к заголовку «Совет рабочих» также слова «и солдатских» депутатов. Солдаты явились последними, но они были настоящими хозяевами момента.

Правда, они сами того не сознавали, и бросились во дворец, не как победители, а как люди, боявшиеся ответственности за совершенное нарушение дисциплины, за убийства командиров и офицеров. Еще меньше, чем мы, они были уверены, что революция победила. От Думы, как тот офицер караула, они ждали не признания, а защиты. И Таврический дворец к ночи превратился в укрепленный лагерь. Солдаты привезли с собой ящики пулеметных лент, ручных гранат; кажется, даже втащили и пушку. Когда где-то около дворца послышались вы­стрелы, часть солдат бросилась бежать, разбили окна в полуциркульном зале, стали выскакивать из окон в сад дворца. Потом, успокоившись, они расположились в помещениях дворца на ночевку. Появились радикаль­ные барышни и начали угощать солдат чаем и бутер­бродами. Весь зал заседаний, хоры и соседние залы бы­ли наполнены солдатами.

Потом в зале заседаний, впе­ремежку с солдатами, открылись заседания «Совета р. и с. депутатов». У него были свои заботы. Пока мы принимали меры к сохранению функционирования высших государственных учреждений, Совет укреплял свое положение в столице, разделив Петербург на районы. В каждом районе войска и заводы должны были вы­брать своих представителей; назначены были «район­ные комиссары для установления народной власти в районах», и население приглашалось «организовать мест­ные комитеты и взять в свои руки управление местны­ми делами». Временный комитет Думы был оттеснен в далекий угол дворца, по соседству с кабинетом пред­седателя. Но для нужд текущего дня обеим организа­циям, думской и советской, пришлось войти в немед­ленный контакт. Помещения думских фракций были заняты соединенными комиссиями. А. И. Шингарев сде­лался председателем продовольственной комиссии, на­значенной Советом; наш спутник по путешествию, полковник Энгельгарт, кооптированный временным коми­тетом Думы, засел вместе с левыми, Пальчинским и {296} Федоровским, в военной комиссии.

Ряд других комиссий: юридическая, по приему арестованных, по внутреннему распорядку дворца были организованы при участии к. - д. Ичаса. Бывшие министры или приходили сами в Думу (как Протопопов) или приводились туда арестованны­ми. Тут случился характерный эпизод с Керенским, ко­торый спешил выступить в своей роли товарища пред­седателя Совета депутатов и кандидата на пост министра юстиции. Студенты с саблями привели Щегловитова, и Родзянко хотел, по-видимому, его отпустить. Вызван­ный по требованию студентов Керенский, несмотря на возражения Родзянкя, объявил его арестованным, «рань­ше создания временного комитета Думы» и велел от­вести на ночлег в министерский павильон Думы. Оттуда все арестованные министры и другие лица были на сле­дующий день переведены в Петропавловскую крепость.

На следующий день, 28 февраля, положение окон­чательно выяснилось. Мы были победителями.

Но кто — «мы»? Масса не разбиралась. Государственная Дума бы­ла символом победы и сделалась объектом общего па­ломничества. Дума, как помещение — или Дума, как учреждение? Родзянко хотел понимать это, конечно, в последнем смысле и уже чувствовал себя главой и вож­дем совершившегося. На его последнюю телеграмму царю, что «решается судьба родины и династии», он получил 28 февраля ответ, разрешавший ему лично сфор­мировать ответственное министерство. Вплоть до 2 мар­та он в телефонном разговоре с ген. Рузским держался за это предложение и объявлял, что «до сих пор верят только ему и исполняют только его приказания», — хотя в то же время и признавался, что «сам висит на волоске, власть ускользает у него из рук и он вынуж­ден был ночью на 2-ое назначить Временное правитель­ство». Только в виде информации он передал Рузскому о «грозных требованиях отречения (царя) в пользу сы­на при регентстве Михаила Александровича».

Вплоть до 31/2 часов 2 марта царь готов был отослать телеграмму в этом смысле, подчиняясь советам начальников фрон­тов. События развертывались быстро и оставляли по­зади всю эту путаницу. Тем не менее, в течение этих {297} дней фикция победы Государственной Думы, как учреж­дения, поддерживалась ее председателем.

Действительно, весь день 28 февраля был торжест­вом Государственной Думы, как таковой. К Таврическо­му дворцу шли уже в полном составе полки, перешед­шие на сторону Государственной Думы, с изъявлениями своего подчинения Государственной Думе. Навстречу им выходил председатель Думы, — правда, чередовав­шийся с депутатами, из числа которых на мою долю выпала значительная часть этих торжественных приемов и соответственных речей. Приехали ко мне офицеры одного из полков с специальной просьбой съездить с ними в казармы и сказать приветственную речь. Я по­ехал. Меня поместили на вышке, кругом которой стол­пился весь полк. Мне пришлось кричать сверху, чтобы меня могли услышать. Я поздравил полк с победой, но прибавил, что предстоит еще ее закрепить; что для этого необходимо сохранить единение с офицерством, без которого они рассыпятся в пыль, и воздержание от всяких праздничных увлечений. Наш праздник — впереди. Прием был самый горячий, и офицеры остались довольны. Конечно, тут действовала не столько моя речь, сколько факт прибытия к полку видного члена Госу­дарственной Думы. Голос мой сильно пострадал от это­го и других таких же усилий.

Но в помещении Думы еще предстояло устранить допущенную Родзянкой двусмысленность. Временный комитет существовал независимо от санкции председа­теля, и так же независимо он, а не председатель, на­метил состав Временного правительства. Не он, а кн. Львов должен был это правительство возглавить, а не «назначить». Роли блока, председателя и намеченного премьера были определены окончательно, — как и ре­шение династического вопроса. Оставалось лишь вы­полнить намеченное. Но как примирить это с позицией председателя, поддержанной нашим же признанием ро­ли Думы, как учреждения? Это оставалось тревожной задачей, которая должна была быть разрешена немед­ленно, — до приезда кн. Львова. А Родзянко явно тянул {298} и колебался, в очевидном расчете нас как-то перехит­рить.

Необходимо было как можно скорее выяснить его отношение к уже принятым мерам: правам временного комитета и состава Временного правительства. Я решил­ся воспользоваться для этого моментом, когда Родзянко вернулся к нам из поездки в Мариинский дворец с известием, что Совет министров ушел в отставку. Про­изошла следующая сцена, которую я запомнил во всех подробностях. «Михаил Владимирович, — говорю я председателю, — надо решаться». Я разумел, конечно: решиться окончательно признать революцию, как со­вершившийся факт. Родзянко попросил четверть часа на размышление и удалился в свой кабинет. Мы сидели группой у дверей кабинета, ожидая ответа.

В эти минуты тягостного ожидания раздался телефонный звонок. Спрашивали полковника Энгельгарта. Наш коллега по­дошел к телефону. Из Преображенского полка: «Пре­ображенский полк отдает себя в распоряжение Государственной Думы». У членов комитета отлегло от серд­ца. «Передайте немедленно Михаилу Владимировичу это сообщение, полковник». Энгельгарт уходит в кабинет. Комитет напряженно ждет, какое впечатление произве­дет это известие на старого гвардейца. Наконец, Родзян­ко выходит и садится к столу. «Я согласен», говорит он, повышая голос и стараясь придать ему максимальную значительность: «Но — только под одним условием. Я требую, — и это относится особенно к вам, Александр Федорович (Керенский), чтобы все члены комитета (о правительстве не упоминалось) безусловно и слепо подчинялись моим распоряжениям»...

Мы остолбенели. До такой степени и тон, и содержание ультиматума Родзянки не подходили к сложившемуся положению. Этой степени подчинения не требовал даже Штюрмер от свое­го Совета министров... С нами говорил диктатор русской революции!

Будущий диктатор Керенский сдержался и скромно напомнил, что он всё-таки состоит товарищем председателя Совета рабочих депутатов. Остальные мол­чали. Но мы знали Родзянку: «Вскипел Бульон, потек во храм»! Как ни как, соглаcие было дано, а {299} завтра, 1 марта, приедет кн. Львов, и всё войдет в намеченные рамки. Георгии Евгеньевич, действительно, приехал — и после полудня пробрался в помещение Таврического дворца. Мы почувствовали себя, наконец, au complet (В полном составе.); временный комитет и правительство собрались для пред­варительного обмена мнений. Я не помню содержания беседы: едва ли она и сосредоточивалась на специаль­ных вопросах. Но хорошо помню произведенное на ме­ня, а вероятно и на других, впечатление. Мы не почув­ствовали перед собой вождя. Князь был уклончив и осторожен: он реагировал на события в мягких, рас­плывчатых формах и отделывался общими фразами.

В конце совещания ко мне нагнулся И. П. Демидов и спросил на ухо: «ну, что? ну, как?» Я ему с досадой ответил одним словом, — тоже на ухо: «шляпа»! Не знаю выражало ли это то, что я чувствовал.

Я, во всяком случае, был сильно разочарован. Я знал князя очень мало и поверхностно. Другие знали еще меньше и поверили моему выбору на слово. Я как бы являлся ответственным лицом за выбор... В. В. Шульгин писал потом: кн. Львов «непререкаемо въехал на пьедестал премьера в милюковском списке». А мой друг Набоков, тоже позднее, писал: «он сидел на козлах, но даже не пробовал собрать вожжи». Когда друзья его спрашивали, как он мог согласиться, он, потупившись, отвечал: «Я не мог не пойти»... Что это был за человек, бывший незаменимым для «дела» и оказавшийся непри­годным для «политики»?

Было бы, конечно, нелепо обвинять кн. Львова за неудачу революции. Революция — слишком большая и сложная вещь. Но мне казалось, что я имею право об­винят
еще рефераты
Еще работы по разное