Реферат: Посвящается всем сиротам, воспитанникам детских домов и детских исправительных колоний, вернувшимся и не вернувшимся с войны по имени «Детство»



Посвящается всем сиротам, воспитанникам детских домов и детских исправительных колоний, вернувшимся и не вернувшимся с войны по имени «Детство».


Какие-то запахи детства стоят,

и не выдыхаются.

Медленный яд

уклада,

уюта,

устоя.

Я знаю – все это пустое,

все это пропало, распалось навзрыд,

а запах не выдохся, запах – стоит.


А.Межиров


ХРИСТЫ РАСПЯТЫЕ


роман


ГЛАВА 1. КИЛИН


Килин весь измучился, вспоминая. Очень неприятно было это ощущение. Он будто висел над бездонной ямой: извивался всем телом, как угорь, стараясь удлиниться хотя бы на микрон, только бы дотянуться до невидимой опоры, вытягивался так, что жилы его, истончившись до нитей, вот-вот могли оборваться, и канаты памяти его наливались тугим звоном. Иногда ему казалось: еще одно усилие, еще один рывок – и из мрака небытия выплеснется к свету та блуждающая в невесомости точка, на которую он мог бы опереться. Но нет, все было тщетно. Память никак не могла поймать тверди, и он ощущал ею лишь холодное дыхание пустоты.

Ему нужно было вспомнить самую малость, так неожиданно и больно хлестнувшую его нервы: где и когда видел он эту женщину, с которой встретился намедни, подымаясь на третий этаж к своей няньке бабе Киле. Это было так важно! Не вспомнив этого, жить дальше было нельзя. Невозможно. И он искал. Иступленно. Отчаянно.

И странно, чем пристальней вглядывался он в колодезь памяти, тем казался он ему бездонней. Какое-то шестое чувство подсказывало ему, что колодец - пуст, по крайней мере в нем нет того, что он искал– лица этой женщины.

Женщина была безликой.

Острое чувство безнадежности охватывало его, и он понимал, что лица в этой пропасти быть и не может, так как он въявь совершенно его и не запомнил. Оно мелькнуло перед его глазами стремительно, смятой тенью, когда он взбегал вверх по маршу к отчаянному голосу своей пестуньи.

Но что же было тогда в этой глубине? Одежда?

Одежда и в самом деле произвела на него тяжелое впечатление. Она была ветхой, измятой, и от нее дурно пахло. Так обычно одеты бродяжки.

Но, кажется, и не это мучило его. Едва он заставлял работать память в направлении одежды, как его снова охватывало чувство безысходности.

Давно шел дождь, но Килин не замечал его и очень удивился, найдя себя посреди залитой лужами улицы, вымокшим до нитки.

Болониевая куртка холодила спину, а за ворот текли ледяные струи.

Он передернулся всем телом, поднял и потуже захлестнул воротник.

Так что же поразило его в этой совершенно незнакомой ему женщине, вернулся он снова к своим мыслям. Голос? Что-то остро ужалило его глубинный нерв. Похоже, он нащупал живую нить. Увядшие мысли вновь заструились, пытаясь воссоздать в памяти недавнюю картину.

Он торопился с работы к своей бабе и едва вошел в подъезд, как услыхал наверху брань. Баба Киля, срывая голос, кричала на кого-то:

— Уходи, мерзавка! Сколько крови ты моей попила?! У меня пенсии сорок два рубля.

— Ну, смотри, жила, споткнешься еще! Накажет тебя Господь.

Баба Киля бросилась в панику:

— Ах ты, помойка! Так ты стращать еще меня будешь? Да я в милицию на тебя! Да я... Люди! Лю-ю-ди!

Снова и снова прокручивал Килин в памяти этот короткий диалог и понял: голос! Голос поразил его.

Глухой, сиплый, воровской.

Лишь взбежав на третий этаж и увидев бледную, трясущуюся свою няньку, уже одну на лестничной клетке, он понял, что навстречу ему мгновение назад бежала именно она – обидчица.

— Что такое?— подбежал он к бабе Киле.— Что произошло? На кого ты так кричала?

Баба Киля, увидев его, так растерялась, что не могла вымолвить ни словечка, и на его вопросы лишь всполошено хваталась за грудь и трясла головой. Килин увел ее в комнату, отпоил лекарствами.

Придя в себя, баба сказала со стоном:

— Ох, эта дрянь в могилу меня скоро сведет.

Килин стал выспрашивать, что это была за женщина, и что ей было надо?

Баба долго не хотела отвечать, но Килин настаивал.

— Боже ж ты мой, ну чего ты пристал? Так... вздор один! – отмахивалась она с досадой.– Пустяки бабьи.

— Нет, не пустяки!– возражал Килин. – Из-за пустяков у людей не случаются приступы. Если ты не скажешь, я разыщу эту женщину сам и потребую от нее ответа.

— Что ты, что ты? Господь с тобой! – замахала баба испуганно руками и тут же сочинила какую-то небылицу. Дескать, сама она виновата, что женщина эта ходит к ней и требует денег на водку. Она – пьяница, нигде не работает, живет в трущобах, ест, что бог подаст. Когда-то она сделала бабе, будто бы, одну небольшую услугу (какую? Она сказать не может), и вот до сих пор требует у нее на водку. Много ли? Да по целому трояку! Баба давала-давала, да и выдохлась. Сколько можно? Теперь- все! Теперь эту пьянь она и на порог не пустит. Пусть совесть знает. А сделает она ей плохо – на то суд есть.

Он ушел от нее с смутным ощущением тревоги. Не верилось, что бабе понадобились когда-то услуги нехорошего человека, и он все чаще возвращался мыслями к этой женщине, так поразившей его.

…Килин почувствовал облегчение: наконец-то память его, зависшая над пропастью, нашла точку опоры. Теперь же...

Он брел вслепую по лужам, а мозг его била одна и та же мысль: Где? Где и когда слышал он этот забытый-позабытый голос?

Он был круглым сиротой. С незапамятного детства рос в детдоме, и не было у него, кроме бабы Кили, ни единой души на всем белом свете. Да и баба была ему чужой. Она приходила к нему в детдом, приносила пирожки с фасолью и пахучие глазурные пряники, и у Килина навсегда остался в памяти их необыкновенный вкус с чудодейственной примесью счастья.

К очень немногим приходили родственники в сиротское обиталище.

Счастливцам завидовали. Зависть эта была знойной и больной, как неизлечимая болезнь, и от нее горько-прегорько плакалось по-за углами.

Килину повезло. Он не плакал.

Баба молилась на него, как на Божью свечечку, всяко оберегала свое ненаглядное чадо от стылой сиротской скорби. Светлые праздники были для маленького Вани выходные дни, когда бабушка приходила в детдом и забирала его к себе.

И дом ее стал для него родным, отчим, где все уголочки, занавески и полочки навсегда сохранили в себе запах детства и за которые Ванечка, а ну случись лихой час, лег бы своими белыми косточками.

Между прочим, баба была не былиночкой в поле. Был у нее некогда и добрый муж, за которым она, к слову сказать, была вовсе уж не ветром битая; были сейчас и недобрые от него (так уж Бог захотел) дети.

Неправедной жизнью жили ее сыновья. Ходили в рыбаках, подолгу пропадали в море и в один из несчастных дней заявлялись в дом чужие, заросшие, пропахшие морской тиной, ветром и водкой.

Все обрушивалось тогда в жизни бабы Кили. Сыновья, истосковавшиеся по берегу, ударялись в разгул, и старый дом принимался стонать и охать, переживая эти хмельные набеги.

Пропив в считанные дни свои кошельки, сыновья принимались трясти бабу, выпрашивая, выискивая, требуя ее поистертые, тощие рублишки. Начинался второй акт бабы Килиной трагедии.

Со скандальным звоном бились нажитые тяжким потом черепки, иногда обрушиваясь на седую бабью голову осколками, тщательно обшаривались ящички, полочки и тайные куточки, вспарывались ножами и зубами подушки и матрасы, перетряхивалось ветхое бельишко. День и ночь, раньше еще как-то различимые, сливались теперь в одно.

Бедная баба бросалась к Богу, омывала слезами божницу, ублажала ее поцелуями и неистово вымаливала на коленях отпустить ей, грешнице, неведомые грехи. И помогало. Доброе море вскоре опять забирало ее сыновей, и баба, отошедшая, воссиявшая, просила теперь уж у Бога сделать так, чтобы сыновья ее в следующий раз не нашли дороги домой. И опять бежала к своему Ванечке, и опять лелеяла, и пестовала, и холила его, и берегла, и сдувала с него пылиночки, и не жалела для него своих бабьих седых волос.

И Килин любил ее крепко и нежно, и насмерть был привязан к ней сердечными своими путами.

Выйдя из детдома, он закончил ПТУ, работал на заводе токарем, а отслужив два года в стройбате (у Вани нашли какой-то нервный порок. Не такой уж, правда, чтоб сильно, но для стройбата он подошел), снова вернулся на завод. Жил в общежитии.

Христом Богом просила баба своего Ванечку перебираться к ней, и Ванечка сделал бы это с превеликой душой, да если 6 ни изменчивое море, то и дело выбрасывающее на берег ее сыновей.

К этому времени бабу уже ветром подкачивало, и держалась она лишь его заботами. А он правил ей по дому всю мужицкую работу. Мазал комнату, красил и белил, менял сгнившие трубы, пилил дрова, менял разбитые пьяными сыновьями окна, чинил электропроводку. И было старой женщине за Ванечкой как за печкой, вернулась к ней вся ее доброта, которую она положила когда-то на его сиротскую душу.

Ваня часто спрашивал у бабы о родителях, и баба, смирившаяся уж с такой досадой, усаживала Ванечку на диван, приносила ему его любимую, для него же купленную за красный червонец чашечку, наполненную душистым травяным чаем, брала в руки спицы, с прощальным ахом обрушивалась грузными телесами на другой край дивана и, осветившись печалью, начинала свой безрадостный рассказ.

Килин уже наизусть помнил его, но слушал всегда бабу, будто впервый раз, придирчиво цепляясь за разные неточности и недосказанности, надеясь еще на какое-то чудо – а вдруг выплывет в бабином рассказе что-нибудь новое: движение, черточка, точка, крохотный штришок или какой-нибудь неосознанный, таящий в себе какую-то тайну вздох. Но нет, ничего не всплывало, и Килин, опечаленный, с минуту молчал, а потом устраивал бедной бабе сущее наказание.

— Так я тогда совсем маленьким был? – начинал он ее пытать.

— Да уж меньше козленочка, – отвечала баба, упершись очками в шевелящийся под спицами клубок.

— А куда мама шла?

— Да кто ж его знает, деточка, куда Господь ее душу вел!

— И что же, никто ее так и не опознал?

— Так никто и не опознал, – горестно вещала ответчица.

— Наверное, она была чужая?

— Может, и чужая. Да уж было б коли не так, кто-нибудь да опознал. Нешто не опознал бы?

— А ту машину, что сбила ее, так никто и не видел?

— Так, милый, никто и не видел. Умчалась. Я первой к вам подбежала. Как услыхала из-за угла скрип тормозов и бабий крик, так сразу и подбежала. Люди из дворов повысыпали, суматоха поднялась, вызвали «скорую», милицию...

В этом месте Килин обычно затихал, пытаясь представить себе некогда случившееся, и, очнувшись, продолжал свой допрос:

— Ну, а потом?

— А что «потом»? – отвечала уже твердым голосом баба.– Потом тебя в дом малютки снесли, там как раз я нянечкой в ту пору работала, а через два года в детдом перевели. Хотелось мне тебя усыновить, так не дали. Не обеспеченная, мол, не благоустроенная. Так ты, соколик, в детдоме и вырос.

— И никто-никто моей мамы не знал?– спрашивал Килин, поедая бабу глазами, пытаясь отыскать в ее честно нажитых, святых морщинах трепет, растерянность или сомненье.

— А бог его знает, мой золотой, может, кто и знал, да уж сколько лет-то прошло!

— А как мама выглядела?

Баба обронила клубок с колен, долго, ворча, ловила скрюченными ревматизмом пальцами его верткий бок, поймала, наконец, бросила виноватый взгляд на Богородицу с младенцем и только затем вымолвила:

— Обыкновенно... как все люди...

— Баба, ну что ты такое говоришь? – вспылил Килин.– Все люди разные.

На этот раз у бабы порвалась пряжа, и она долго ссучивала ее непослушными пальцами.

— Так как же? – нетерпеливо подталкивал Килин.

И бабе ничего не оставалось, как уважить допросчика. Посетовав на лета и память, она слепила кой-как образок.

— А сколько было ей лет? –еще больше оживившись, допытывалсяКилин.

Баба, прикинув что-то в уме, отвечала на сей легкий вопрос, что,”надысь”, лет двадцать.

— А одета как она была?

Снова порвалась у бабы пряжа.

— Тьфу ты, пропасть! И чего ты пристал с такими пустяками? Я уж не помню, в чем сама вчера ходила.

Килин подождал, пока спицы снова ровно заходят в руках бабы, потом задал ей вообще неразрешимую задачку: а не запомнила ли та чего-нибудь особенного в лице матери?

Час от часу не легче. Тут уж бабе раскричаться, осерчать на глупого Ваню, да и пресечь его неумный разговор, но сделалась вдруг странность. Баба, очевидно усомнившись в правильности своей тактики, да и позабыв только что свое сказанное «не помню, в чем сама вчера ходила», воссияла вдруг лицом и к величайшему изумлению Килина описала мать так подробно, будто видела несчастную не раньше, чем вчера.

Килин жадно ловил каждое ее слово. Баба лгала отчаянно, выпятив глаза на Ваню, будто на яркую лампочку, и ничего ими от жгучего пожара не видя. А Килин требовал от нее все новых и новых подробностей о матери, и баба, сама не зная как, с честью выдержала этот, наверное, самый трудный в своей жизни экзамен.

Наконец он отпустил ее душу на покаяние и улетел словно на крыльях.

Не появлялся несколько дней, потом прибежал радостно-смущенный и тихий от счастья. Развернул перед ней небольшой свиток бумаги, на котором карандашом был набросан портрет молодой женщины.

— Похожа? - спросил, затаив дыхание.


Баба даже охнула. Долго разглядывала портрет, не зная, как быть, потом виновато вздохнула и сказала, устыдившись какой-то мысли, что нет, не похожа.

Через три дня он явился снова.

— Ну, а сейчас? – развернул перед бабой портрет новый.

Баба на этот раз прослезилась и сказала, взглянув украдкой на икону, что теперь немного похожа. Вот только здесь да вот здесь немного убрать, а вот здесь— добавить. И когда Ваня принес ей портрет в третий раз, сказала:

— Вот теперь, кажись, похожа.

Килин снова отнес набросок общежитийскому художнику. Тот уже начисто переписал портрет акварелью, и Килин, окантовав портрет рамкой, поставил его у себя в комнате на тумбочку. Теперь у него было что-то, и душу так не ломила пустота.

Уходя на работу, он целовал портрет, а когда приходил —целовал снова.


...Измученные ноги вели Килина неведомо куда. Дождь прекратился, и теперь рыскал по кустам злой, продиристый сквозняк, легко пробивающийся к телу сквозь легкую промокшую куртку.

Так где же слышал он этот голос?

Улицы давно стихли, все реже пробегали автомобили, разбрасывая веером лужи. Было, наверное, за полночь. Блуждающий взгляд его остановился вдруг на матовом колпаке электрической лампы, освещающей под бетонным карнизом невысокие ступени и стеклянную дверь магазина.

Вокруг сияющего колпака трепыхался, обжигаясь о горячее стекло, ночной мотылек. Единственная, кроме него, живая душа в ночном городе, тоже нелепо страдающая.

Килин смахнул ладонью мотылька в спасительную прохладу ночи, но он тотчас снова ворвался в сверкающий нимб лампы.

Глуп ты, братец, подумал Килин, уходя. Пропадешь ни за хрен.

Идти в общежитие, несмотря на холод и усталость, не хотелось, но деваться было некуда. Он измучился уж думать. Задача в с п о м н и т ь казалась ему неразрешимой. И мало–помалу он, утомленный, отступился. Ноги потянуло к жилью...

Через полчаса он лежал в постели. Голова была тяжелой и было больно о чем–нибудь думать, но почему–то несчастный мотылек не покидал его воображения. Нужно было бы все–таки разбить лампу. И Килин подосадовал, что мысль эта не пришла к нему вовремя.

Он засыпал, и в голове его светлым пятном импульсивно вспыхивал бьющийся о лампу мотылек, вот он окунулся в сон уже весь и полетел в его сладостную невесомость, и красные бредовые сполохи заплясали перед его крепко сомкнутыми глазами, как мозг его вдруг получил слабый толчок. И тотчас взору уже спящего Килина предстала огромная, зависшая в пространстве конфетина, обернутая неброским фантиком, на котором был изображен – мотылек.

Килина сорвало с постели. Он зажег свет и некоторое время стоял посреди комнаты потрясенный. Сердце билось всполошено, как колокол, вещающий пожар, а перед глазами витала так и неулетевшая со сном огромная конфетина «Мотылек». Он пристально вглядывался в нее, и в приоткрывшейся памяти его поползла, как лента давно забытого кинофильма, картина.

Он, маленький мальчик, насупившись, сидит в зарослях лебеды позади хозяйских строений етского дома, держит в руках кулечек с конфетами «Мотылек», а перед ним на корточках сидит молодая женщина, поправляет на нем завернувшиеся лямки майки и говорит: «Ешь! Ешь сейчас же, а то у тебя отымут». Женщина оглядывается по сторонам, она все время чего–то боится, и голос у нее хриплый и настороженный.

Почему–то он не любит эту женщину и терпит ее лишь потому,что она приносит ему конфеты. Он не смотрит ей в лицо (наверное, потому и не помнит) и хочет, чтобы она поскорее ушла...

А за этой картиной выплеснулась к свету картина другая, и еще одна, и еще…И Килин, весь встревоженный, вылавливал их памятью из омута забвения.

Из небытия выплыли вдруг руки женщины. Холодные, грубые, шероховатые. Очень неприятные руки. Когда она прикасалась к нему, он вздрагивал и старался поскорее отодвинуться. А это, как вспомнилось тут же, очень ее злило.

Кажется, она курила, и запах табака он хорошо знал. Но однажды, желая поцеловать его , она наклонилась к нему, и он, услышав еще какой-то неприятный запах, оттолкнул ее.

Она раскричалась, едва не ударила его по лицу и сказала, что если он будет так себя вести, она перестанет к нему ходить.

Ему очень хотелось, чтобы она перестала к нему ходить, и все же не хотелось. Если она ходит к нему, значит она ему не чужая, а он есть и з - б р а н н ы й, и дети завидуют ему.

Ко всему прочему, ему нравились конфеты, которые она приносила, и потому он разумно терпел гостью.

Сейчас он не сомневался, что запах, поразивший тогда его, был винным.

Килину на миг показалось, что он помнит и ее глаза. Кажется, они были колючими, остро блестели, как бутылочные осколки, и в них было больно смотреть.

Женщина всегда приносила ему «мотыльков». Не глядя ей влицо, он принимал подарок, клал его на колени и потом молча сидел, насупившись. Ждал, когда она уйдет, чтобы потом конфеты съесть.

Иногда она говорила ему своим хриплым, настороженным голосом:

— Отчего же ты не ешь конфеты?

А он отвечал, не подымая глаз:

— Я потом, я сейчас не хочу.

...Килин весь охолонул. Спотыкаясь, влез в штанины, не помня как, натянул всю прочую одежду и выскочил в ночь. Через несколько минут он был у дверей своей няньки и заколотил в нее что было мочи.

Баба Киля, перепуганная ночным нашествием, скоренько подковыляла к двери, торопливо перекрестилась (уж не черт ли пришел за ее душой?) и, отперев дверь, так и застыла, увидав на пороге бледного, со сверкающими глазами своего питомца.

Килина часто били нервные припадки, и сейчас, глядя на его конвульсивно вздергивающуюся кверху голову и ползущие в подлобь езрачки, она поняла, что у Вани начинается приступ.

— Ты все мы -мы-мы-мне врешь! – сильно заикаясь, закричалКилин бабе в лицо. – Это та сы-сы-сы-самая женщина, к-к-к-которая п-п-приходила ко мне в д-д-детдом. Я у-у-у-узнал ее.

Баба страшно перепугалась и замахала руками, словно отгоняя от Вани наваждение.

— Что ты, Ванечка?! Что ты?! Господь с тобой! Тебе поблизилось. Это вовсе не она! К тебе вообще, кроме меня, никто не приходил.

–– Нет, а-а-а-ана!– орал уже Килин на весь подъезд.

Шея его взбагрилась, вздулась синими венами.

— Если ты сейчас же н-н-не скажешь, кто она такая, я зы-зы-явлю на н-н-н-нее... Я-я-я разыщу ее, я-я-я-я...

Теперь удар хватил бабу, и Килин, похлопав глазами, кинулся, как угорелый, вниз, вызывать неотложку. От сиюминутных бабы Килиных показаний ему пришлось отказаться: баба лежала белой скатертью, с закрытыми глазами и стонала.

Врачи осмотрели ее, спросили, сколько лет, потом замеряли давление, пульс, приписали на полбабиной пенсии кучу пилюль и постель, и уехали.

Он не пошел в общежитие, а утром ( слава богу, была суббота) побежал в аптеку и накупил по рецептам лекарств. Потом бегал в магазин, убирал к комнате и кухне, готовил бабе травяные настои и не знал, чем загладить свою вину.

В понедельник он побежал с работы сразу к ней, но квартира оказалась запертой. Он бросился в панику, стал ломиться в дверь, но на грохот вышла всполошенная соседка и сказала, что баба его живехонька и ушла, дескать, по каким-то срочным делам.

Слала уж Богу! Отлежалась.

Подождав еще немного у подъезда, и решив прийти завтра, он пошел к автобусной остановке, но едва отошел от дома, как увидел свою няньку, едва плетущуюся навстречу.

Бабу бросало. Лицо ее было красным и вспухшим. Он подхватил ее, надрывая жилы, затянул на этаж, уложил в постель, дал лекарства и снова вызвал «скорую».

«Скорая» возилась на этот раз с больной полчаса. Врач снова спросил, сколько бабе лет и, наказав той полный покой, уехал...

Когда они остались одни, Килин потребовал у бабы объяснений: какое «неотложное» дело заставало ее, больную, подняться с постели.

Полуживая баба стонала, страдальческими глазами искала божницу и упрямо молчала. Но Килин, чуя недоброе, настаивал.

— Ох, не добивай меня, деточка! – слезно взмолилась баба.– Ну, ездила в город по одному пустяку с дури. Утром вроде полегчало.

Нет, не верил ей Килин. Не ездят люди в город по пустякам в таком состоянии. Но пытать бабу и дальше сейчас было нельзя, и он отступился.

Он бы сидел сейчас с ней до ночи, хлопотал бы, ухаживал, как часто делал во время ее недомоганий, но баба была раздраженной и с нетерпением ждала, когда он уйдет. И он, убравшись по хозяйству, скоренько попрощался и, наказав соседям поглядывать и послушивать через стенку за хворой, ушел, пообещав завтра прийти тотчас после работы.

Назавтра он пришел, отпер уже своим ключом дверь и увидел бабу распластанную без чувств на полу. «Скорая» прибежала тут же.

Врач осмотрел больную и объявил Килину, что дела у той плохи. Удар. И бабу увезли.

Килин провел тревожную ночь, а на утро прибежал в больницу. Но впустили его в палату лишь на четвертые сутки.

Баба Киля, сильно изменившаяся, с перекошенным ртом, даже не подняла на вошедшего Килина глаз. Ему разрешили побыть с ней, не разговаривая, несколько минут. Килин понял, что вряд ли теперь его баба выберется из этого скверного положения.

Из палаты он отправился к врачу. Врач сказал, что больной нужно специальное лекарство, и Килин, вытребовав на работе отпуск за свой счет, поехал в область и достал за немалые деньги нужное лекарство.

Когда ему разрешили дежурить возле нее, он хлопотал лучше всякой няньки. Спал, когда спала она, здесь же, на сломанной кушетке.

Кушетка скрипела, беспокоила больную, и он попросил у главврача разрешения принести свою раскладушку. И это был единственный раз, когда он позволил себе отлучиться из больницы на два часа.

Он знал, что с бабой Килей уходит и тайна его матери. Он всегда надеялся, что рано или поздно, а все же узнает эту тайну, и сейчас растерялся.

Хлопотал вокруг больной день и ночь, стараясь хоть чем-нибудь облегчить ее страдания, и с надеждой заглядывал в ее тусклые, совершенно безжизненные глаза.

Но вот настал день, когда глаза се осмыслились. Проснувшись по утру, баба Киля взглянула на своего опекуна, и в глазах ее блеснуло удивление. Несомненно, она узнала его.

–– Баба? Баба? - обрадовался Килин. - Ты узнала меня? Узнала?

Он принялся поить ее кефиром из ложечки.

–– Теперь ты крепись! Теперь ты подымишься. Скоро мы вернемся домой, я к тебе из общежития переберусь. Не бойся, я тебя не брошу.

Баба глядела на него понимающими глазами и молчала. С какой мукой ждал он, когда к ней вернется речь, когда можно будет вновь вернуть ее к нужному разговору.

Впрочем, думал он, она сама, осознав свое положение, начнет говорить о матери, но баба непонятно молчала.

У Килина не было другого выхода, и однажды, когда она была в бодром настроении и могла даже внятно говорить, он набрался решимости, схватил ее за руку и зашептал в порыве отчаяния:

— Бабуля! Бабулечка! Неужели ты мне так ничего и не скажешь? Ведь я чувствую, ты знаешь что-то о маме! Ведь знаешь?

Бледное лицо больной угрожающе налилось синевой. Она заметалась, задергалась, а руки, ища чего-то, заскользили по одеялу. Килин охнул и помчался за дежурным врачом. И пока женщина-врач колдовала над больной, вводила ей внутривенно лекарство и ставила капельницу, он, уцепившись руками за изножье бабиной кровати, стоял бледный и перепуганный, проклиная себя за свою глупость.

С бабой случился второй удар.

Врач сказала, что сидеть теперь у больной нет никакого смысла, что теперь она долго не сможет прийти в себя, и чтобы он шел домой.

Когда Килин приехал первым автобусом в больницу, все было уже кончено. Койка бабы была пуста, на ней скомкано лежало желтое больничное белье и голый проржавевший насквозь матрас.

Все эти дни Килин был в лихорадке и потом уж никогда не мог вспомнить, что и как делал, и мозг его зафиксировал лишь отдельные детали, но этот момент врезался ему в память навсегда: ворох желтого казенного белья и серый, с отпечатавшейся на нем ржавой сеткой матрас.

В душу хлынула пустота, и ему сразу сделалось все безразлично.

Хоронили бабу без криков и стонов, и самое большое, что выпало ей

— притворные вздохи соседей.

Оставшись один на один с могилой, Килин разрыдался. Ему казалось, что все, что имел он в жизни, это была она, и теперь, потеряв ее, он потерял все.

Мир сделался чужим. Ничем нельзя было заполнить сосущую душу пустоту.

Через несколько дней после похорон приехал младший сын, покопался в бабы Килиных тряпках, пошарил в печке, но лишь выделался в сажу, и злой уехал.

Килин же продал коечто из своих пожитков и соорудил бабе памятничек, обнес его голубой оградкой и посадил куст сирени.


ГЛАВА 2. КТО ЖЕ ОНА, ЭТАЖЕНЩИНА?


Теперь только она, эта непонятная, неизвестная ему женщина, могла пролить свет на мучившую его тайну. Но где было ее разыскать? Город не так уж мал.

Он осознавал свое ужасное положение. Вина смерти дорогого ему человека лежала на нем, и теперь вот была у него вина еще одна, не менее тяжкая: он упустил все нити розыска матери.

Он не сомневался, что скрывали от него что-то вовсе не зря, но все же... как это было непонятно! Пусть эта женщина грешна, и пусть грехи ее незамолимы, но она его мать, она послана емуБогом, и его человеческий долг узнать о ней хоть что-нибудь, чтобы не было в душе так обидно и подло, чтобы было перед чем в тяжелую минуту преклонить свои грешные колени.

А сейчас за душой у него ничего не было. Никакой святости.

Вместе с матерью не было у него и угла на земле, где бы он мог выплакать свою душу, и был он не человек, а безродный, шатающийся по белу свету пес.

Сознавать это было тяжело. Как же разыскать ему теперь эту женщину? Все под этим небом неустойчиво, как зыбь на воде, все может исчезнуть, не оставив следа. В любой день, в любой час.

И Килин заметался по городу. Он вглядывался во все женские лица, прислушивался, как слепец, к их голосам, искал на вокзалах, на рынках, на автобусных остановках, искал везде, где только можно было найти скопища народа.

И вдруг его осенило.

Как раньше не додумался он до такой простой вещи? Ведь женщина была необыкновенной: голос! Бродяжья одежда!

И он изменил свою тактику. Теперь он подолгу простаивал, особенно в выходные дни, у пивных бочек и винных магазинов, выискивая подходящий объект.

Кстати, дело его, как ему казалось, было не таким уж безнадежным.

Располагая теми данными, которые у него были, можно было найти даже иголку в стоге сена. Он знал, что это была женщина, а это уже полдела. На другую часть публики ему вообще не нужно было обращать внимания. Знал, что не была она ребенком, не была, естественно, молодой, а так же не была, пожалуй, и старухой.

К этому можно было присовокупить еще массу особенностей: она не была красивой, имела грубые манеры, пристрастие к вину, курила и, по здравому размышлению, никогда не была одета лучше, чем тогда, когда он встретил ее на лестничном марше.

И еще. Она была невысокого роста. Совсем уж невысокого. И разве много встречается в толпе женщин с такими приметами? Не-ет, он обязательно ее найдет!

Особенно Килин усердствовал но выходным. Кружил по огромному кольцу города, обегая все пивные бочки и гадюшнички, и пристально вглядывался в женские лица.

Но увы! И здесь поджидало его разочарование. Вычисленных им женщин, к его горькому удивлению, оказалось не так уж и мало.

В общей сложности, конечно, против мужчин их было у злачных мест несравненно меньше, но все они были поразительно похожи друг на дружку, как пивные кружки. Все с ужасными, синюшно-бордовыми лицами, все курили и матерились пропитыми голосами, все одинаково грязно одеты и все были одинакового возраста.

Скорбно-неопределенного.

Это ошеломило Килина. В полной беспомощности искал он глазами по мелькающим лицам, и мозг его работал, как сломанная вычислительная машина.

Он не заметил, как стал болезненно подозрительным, и теперь почти все женщины, за малым исключением, встречающиеся ему в базарной толчее, казались мерзко одетыми, с вульгарными голосами и с мерзкими, прокаженными лицами. Казалось, это был город, единственный в мире, где кишмя кишело этих человеческих подобий женского пола.

Пыл его с каждым днем угасал. Вести поиски дальше казалось бессмысленным. Но вот однажды...

Килин попал в больницу. Металлической стружкой от токарного станка он распорол руку, да умудрился распороть так, что перерезал жилу.

Жилу ему сшили и оставили под надзором врачей на десять дней в больнице. В один из дней, ожидая очереди в физкабинет, он ощутил вдруг на себе чей-то взгляд. Оглянулся, и увидел устремленные на него глаза незнакомой женщины, стоящей поодаль. Женщина была в больничном халате. Левая рука ее была в гипсе и висела, перевязанная бинтом, на шее. Едва взгляды их встретились, как она опустила глаза и быстро удалилась, оставив Килина в легком замешательстве.

Он тут же забыл о ней, и прошло уж несколько дней, как ему вдруг показалось, что это была она.

Мысль эта пришла к нему ночью, когда он, мучаясь бессонницей, вспомнил ее пристальный взгляд.

Он не мог больше лежать. Поднялся и вышел из палаты. Долго ходил взволнованный в коридорном полумраке, бросал взгляды на двери женских палат, и сердце его тревожно обмирало.

Иногда ему будто бы являлось просветление, и тогда он начинал думать, что все это бред, навеянный его заболевшей фантазией.

Действительно, откуда бы взяться здесь этой женщине, да еще с переломанной рукой? И тут же, в ответ, являлись ему мысли более трезвые: а что, пьяницы и бродяжки не ломают рук и ног, и не попадают в больницы? Наверное, его сбивало с толку то обстоятельство, что встреча, которой он так долго искал, могла произойти так просто.

В конце концов, он остановился на том, что все-таки ошибся. Нехотя ушел в палату. А утром забеспокоился снова. Не сегодня – завтра, его должны выписать, и нужно бы срочно разыскать эту женщину.Пусть он ошибся, но он должен разрешить свои сомнения.

И он стал исследовать коридоры женского отделения и заглядывать во все палаты, в какие только предоставлялось возможным.

Он надеялся встретить незнакомку и у физкабинета, но напрасно простоял там битых два часа. Она, словно зверь, учуявший опасность, затаилась в больничных лабиринтах.

Он догадался изловить ее у столовой. Уж куда-куда, а в кормушку она придет, как бы ни ловчила. И он к нужному часу пошел на женскую половину к столовой и, спрятавшись за колонну,стал ее поджидать.

Он смотрел во все глаза и все равно едва не прозевал. Она вынырнула, откуда-то из темноты, будто из омута, всего лишь на мгновенье, и тут же скрылась за дверью столовой. Он успел лишь ухватить взглядом ее спину и напряженный, почувствовавший опасность, затылок.

И он понял, что каким-то образом она все же засекла его.

Капкан был взведен. Теперь оставалось лишь дождаться, когда зверь, насытившись, выйдет снова на тропу. Он ждал с нетерпением, то и дело поглядывая на часы, рискуя остаться без обеда сам, и когда стрелки часов показали критический момент, он, недоумевая, подошел к двери и заглянул в столовую.

В зале было пусто, лишь работница убирала со столов грязную посуду.

Он так и ахнул. Она обманула его, как дурака, выйдя через дверь служебную.

Больше у него не оставалось сомнений: это была она. К ужину он снова прибежал к столовой женской половины и снова стал ждать се, спрятавшись уже в другом месте, но простоял битый час, так и не дождавшись ее.

Озабоченный, он ушел и лишь только ночью, снова мучимый бессонницей и тревогой, догадался, что она и тут обвела его: вошла и вышла из столовой через тот же служебный ход.

На следующий день он решил действовать наверняка. За несколько минут до завтрака спрятался за фикусом у служебного входа.

Ее долго не было, и он подумал, что она снова обманула его, как вдруг из коридорного полумрака вынырнула ее вороватая фигурка, и тут же скрылась в дверном проеме хода. В этот раз, он надеялся, она его не заметила. Вышла скоро , через считанные минуты, оглянулась по сторонам, тревожно взглянула на фикус, за которым он стоял, и быстрыми шагами стала удаляться.

Он кинулся за ней. Кажется, он успел разглядеть ее лицо. Оно было таким, каким он и рассчитывал его увидеть: натужно-бордовым, с синюшными сполохами, сосредоточенно злым.

Спину его словно продрали наждачной бумагой. Она шла быстро, не оглядываясь, наверное, услышала его шаги, а он, охваченный безрассудством, почти бежал за ней, устремив глаза в ее седой, косматый, нервно напрягшийся затылок. И когда она, подойдя к своей палате, на мгновенье остановилась, схватившись за дверную ручку, он едва не натолкнулся на нее. Она обернула к нему свое злое лицо, и он увидал вонзившиеся в него два рыжих жестяных глаза.

Он вздрогнул. Он узнал эти глаза.

— Вы… вы… Как вы… – пролепетал он, и у него задергался родбородок.

— Ты что, мужичок, обмишурился? – грубо оборвала она его. - Чего ты бегаешь за мной, как цуцик?

— Я... я...– в отчаянии бился Килин. - Извините! Мне показалось, что...

Подбородок его задергался еще сильней и пополз вверх, напруженивая мышцы шеи.

— Когда кажется – крестятся!— И дверь громыхнула у самого его лица взорвавшейся петардой.

Это оборвало его приступ. В полной растерянности он бросился к сестре, вышедшей из палаты. Но сестра накричала на него и потребовала, чтобы он больше не беспокоил больных, иначе она пожалуется врачу.

Килин ничего не понимал. Почему эта женщина прячется от него? Чего она боится?

Осознавая, что разговора здесь у них не получится, он ушел. Нужно было искать встречи за пределами покоев, и он после тихого часа вышел с этой мыслью в больничный сквер, надеясь увидеть ее там. Но зря проболтался в сквере, пропустив ужин, до самой темноты.

Она так и не вышла.

Прокручивая в памяти вновь и вновь стычку у дверей ее палаты, он вспомнил еще одну картину из своего детства. Там тоже она назвала его, как и сейчас, «мужичком». И это уже бесповоротно убедило его в том, что он на правильном пути.

В тот день, который вдруг ярко всплыл в его памяти, он не пошел на тихий час и остался за строениями в саду. Он нашел где-то пузырек и старался гвоздем выковырять набившуюся в него грязь. В пузырек он намеревался посадить тарантула, которого выудил смолой из норы, и которого держал в спичечном коробке за пазухой.

В коробке тарантулу было тесно, к тому же там его было не видно, а в прозрачном пузырьке его можно было разглядывать со всех сторон. Правда, у пузырька было узковато горлышко, но он рассчитывал как-нибудь затолкать тарантула вовнутрь палочками. Руками, он знал, делать этого было нельзя, так как тарантул мог укусить.

И вот, занимаясь этим делом, он и увидел стоящую у забора женщину. Это была она.

Женщина держала
еще рефераты
Еще работы по разное