Реферат: Кавказе Сохранение «проблемы нациестроительства и интеграции страны»
А.А.Цуциев Об одном алгоритме кризисного причинения на Северном КавказеСохранение «проблемы нациестроительства и интеграции страны» в актуальной политической повестке современной России – свидетельство того, что этот великий русский проект остается открытым. Его гипотетические итоги не предопределены и будут лишь производными соответствующих усилий. Проект еще в работе (впрочем, как и великий американский эксперимент – с собственными «плавильными котлами» и «салатницами»). В настоящей статье мы рассмотрим некоторые исторические аспекты (у)становления российской государственности на северокавказской периферии – своего рода дань дискурсу «внешне организованной государственности», ведь история инкорпорации региона в состав России и его превращения в российский Северный Кавказ – это история успешного транзита от институтов внешнего, в том числе силового контроля к институтам государственной и гражданской интеграции. Нас будет интересовать зависимость государственности – в исторических российских рамках - от некоторых социальных и культурных характеристик «обрамляемого им кавказского общества».
^ Вместо методологического предисловия
Нынешняя общественно-политическая стабилизация на Северном Кавказе – относительная, но отчетливая1 – оставляет вопросы о своих региональных основаниях: на какие характеристики опирается успех новейшего российского собирания государства в кавказской провинции? Какие практики и группы, идеи и институты развернуты в качестве опорных точек успеха? Иначе формулируя этот же вопрос – какой может быть фактура гипотетического исчерпания данного «стабилизационного цикла» – в устойчивости практик и надежности групп, убедительности идей и действенности институтов?
Концептуальные объяснения кризисов на Кавказе (в их связке с циклами российской истории) тяготеют к двум полярными подходами, которые можно условно обозначить как «парадигма крышки кипящего котла» и «парадигма провокации». Первая из них работает по схеме <условияманифестация>: то есть, кризисные процессы в центре (снижение эффективности власти, либерализация как слом прежних управленческих практик, исчерпанность легитимности) создают условия, при которых происходит «обнаружение исторических объективностей», манифестация ранее подавленных культурных шаблонов, практик, противоречий и т.д. Удаление крышки репрессивного «имперского» присутствия ведет к очередной эпохе «неурядиц на Кавказе».
Вторая парадигма работает по схеме <провокациясобытие>: кризисные политические стратегии в центре сопровождаются конструированием конфликтов на периферии, созданием там неких «ниш правового вакуума», «серых зон» (функции которых – откачка общественного внимания и прикрытие масштабных теневых операций с государственными финансами). Управляемый таким образом кризис сопровождается увлеченностью «национальных маргиналов» на периферии реконструкцией своих «исторических травм»2, развертыванием символического, а затем и практического насилия. Пока «национальные маргиналы» бузят, происходит относительно плавная трансформация и консолидация центральных институтов власти и новых общенациональных оснований их легитимности. Версией этого методологического подхода очевидно является и теория геополитического соперничества как главного фактора (организованной из разных центров) нестабильности на Кавказе.
Стоит обратить внимание, что к первому подходу склоняются представители исторических и этнографических дисциплин, с предметно обусловленным креном к гипостазированию исторического «опыта», «культур», исторической онтологией «коллективных этнических тел». Ко второму подходу ближе политологические работы, со своими предметными издержками. Скажем, типичный шаблон западного, в целом конструктивистского, кавказоведения – превращение России и издержек русского властного присутствия в главный провоцирующий фактор конфликтов на Кавказе. Даже недавнее обнаружение того, что Россия, оказывается, была не только «тюрьмой народов и колониальной державой», но выступала в советское время империей аффирмативных действий3, не больно меняет общего направления выводов. И понятно же - если сконструированы сами «территориализированные этничности» на Кавказе, то также созданы, упакованы и продаются административно-территориальные конфликты между ними. Главная слабость конструктивистского кавказоведения, пожалуй, в том, что при увлечении политической комбинаторикой и институциональной историей несколько теряется из виду то, как именно встроены «провоцирующие стратегии» в социальную реальность, которая сама некоторым образом уже произведена и структурирована, причем эта ее структурность не есть чистый продукт упомянутых «провокаций». Речь идет о соотношении активности политических, в том числе институционально оформленных акторов/ элит (agencies) с одной стороны, и «исторических тенденций», «групп», «культур» (structures), с другой.
Оба подхода нередко сходятся в признании «деятельностной» асимметрии: субъектом исторической динамики является Россия, ее объектом-полем выступает Кавказ. Социальные и политические стратегии «кавказских акторов» или узнаются в виде статичных «традиционных культур», «социотипов», или же – в случае их развития – оказываются следствиями и реакциями на российскую активность. Насилие на Кавказе? Ну так ясно же почему: (а) это атрибут кавказских культур или (б) самозащита от русского империализма.
В целом, приверженность тому или иному подходу есть во многом следствие «гегемонии предмета над методом».4 Но эта гегемония преодолевается по мере вынужденных экскурсий в историю политологов-конфликтологов и настолько же вынужденного «современного (то есть социологически нагруженного) прочтения» актуальных конфликтов и реалий историками и этнологами.5 Парадигматический раскол снимается, в частности, с помощью, скажем так – топографии устойчивых практик разного уровня, привязываемых к различным социальным носителям-акторам, группам, кругам, социальным сегментам, коллективным траекториям и даже персональным симптоматическим биографиям. Субъектность возвращается в описываемую реальность, а сама многомерная топография субъектности встраивается в карту мира, подобно тому, как «биографии» или «этнографии» встраиваются и наполняют собой «мироисторию».6
^ К археологии рисков, или синдром «вынужденных» побед.
Отношения между Россией и (ее) кавказской периферией нельзя свести к отношениям динамичной исторической силы и пассивной массы, инициативного центра и инертной периферии. Российская интеграция Кавказа не может быть исчерпана субъект-объектными отношениям, где Россия выступает активным геополитическим, формирующим игроком, а кавказские общества/ политические образования – театром его игры. Напротив, внутренняя динамика местного политического и социального ландшафта способна придавать российскому вовлечению некоторую объектность и функциональную заданность.
В пространной иллюстрации мы обратимся к «ситуации старта» и некоторым структурным исходникам-предпосылкам установления российской государственности на Кавказе. Институциональный профиль имперского государственного продвижения в регионе не может быть адекватно прослежен без понимания того, в какие именно функциональные ниши втягивалась Россия на кавказском политическом ландшафте в XVIII-XIX веках. Каким образом вовлечение поднимающейся или кризисной российской государственности использовалось и используется в собственных кавказских социальных и политических стратегиях? Какие внутренние кавказские противоречия и устремления создавались, проговаривались, преодолевались в категориях российского властного присутствия? Решительный успех российской экспансии был бы невозможен без таких ниш – отчасти готовых, отчасти успешно или драматически созданных в ходе самого российского геополитического наступления.
Кавказ стал русским приграничьем после инкорпорации Астраханского ханства (1556), когда Москва унаследовала от Астрахани ее южную притеречно-каспийскую периферию и каспийско-персидские морские коммуникации. Овладение Кавказом, тем более – Северным Кавказом, никогда не было самостоятельной целью или «самоценным призом» в русской имперской геополитической игре. Регион выступал то «левым флангом» (как Кабарда - в противостоянии Москвы и Бахчисарая в XVI-XVII в.), то «правым флангом» в Петровском персидском проекте (1722), то «нейтральным барьером» (в противостоянии России и Османской империи, 1739-1772/4), «порогом - преддверием» (в греческом проекте Екатерины II), наконец – «крепостью-барьером», отделяющим Россию от ее закавказских провинций (1801-1864). Сегодня регион идеологически определен как внутренняя приграничная периферия-барьер на пути распространения «международного терроризма» и извне провоцируемой нестабильности. Другое определение – Кавказ есть поле испытания новейшего российского нацие-строительства на состоятельность. В экономическом отношении Северный Кавказ был, есть и, видимо, останется статьей расходов, а не доходов российского государственного строительства и внешнеполитического позиционирования.
Во времена подготовки решительных замыслов о судьбе «кавказской крепости» Николай I писал своим военным чиновникам: «[помните] - не побед ищу, но спокойствия». Но «победы» и война оказывались «способом достижения спокойствия», а итоговое овладение кавказской крепостью оказалось во многом вынужденным шагом. Этот синдром вынужденных побед пронизывает всю историю инкорпорации Кавказа в Россию вплоть до путинского военного разгрома Ичкерийской республики. Вынужденность побед над северокавказским сепаратистским движением в новейшее время помогает отчасти понять и вынужденность, обусловленность сдвигов в русской политике на Кавказе в XVIII-XIX веке - как перехода от стратегии «заинтересованного вовлечения и избирательного протежирования» к стратегии «сдерживания и репрессалий» и далее – к инкорпорации, колонизации и интеграции региона.
Мы исходим из тезиса, что государственные институты на Северном Кавказе (а в значительной степени, и на Кавказе в целом) являются продуктами противоречивого укоренения в локальных властных режимах имперских военно-административных практик – от хазарских, арабских и иранских в Дагестане до иранских в Картли-Кахетии (казалось бы а государственно-преемственном продукте распада «собственной» грузинской империи), от советских – в горских социалистических автономиях и до новороссийской – в современной Чечне. Под государством в данном случае понимается три связанных процесса: (а) возникновение групп/ процедур регулярной и эксклюзивной аккумуляции платы за протекцию («добровольных приношений») или дани («никому другому подати не платите»), из которой вырастают отношения систематической и обязывающей протекции-подданства и соответствующие направления лояльности; (б) формирование института рекрутации/ принудительного наемничества. Становление этих двух «силовых» институтов вызывает к жизни и (в) соответствующие инструменты своей нормативно-правовой регуляции и духовной легитимации.
Различные формы имперского прямого или опосредованного укоренения, будь то протекция или оккупация, военно-народное управление или советская автономия, могут быть рассмотрены как результаты текущего военно-политического и административно-управленческого приспособления к сложному социальному и политическому ландшафту региона и, одновременно, как инструменты упорядочения и перекройки этого ландшафта внутри государства. К чему же должна была адаптироваться империя? Грубо говоря, - к необходимости отчуждения или, при отсутствии, формирования всех условных треков этатогенеза – принудительной протекции (в различных ее формах), рекрутации (права собирать войско и вести войну) и «вынутого из самого общества» суда.
Отметим, что государство, как вычлененный из общества институт принуждения, было излишним в горском общинном, ландшафтно-сегментированном пространстве образца XVIII века. Здесь преобладал другой устойчивый тип самоорганизации и политико-правовой регуляции – потестарный, в котором функции обеспечения внешней безопасности и соблюдения обычаев, отправления власти, суда, исполнения наказаний, разрешения конфликтов оставались, в решающей мере, еще слитыми с обществом. Система норм обычного права, а также существующие институты регуляции межсословных и межобщинных отношений - аталычество, куначество, аманатство7, институты представительных собраний (Хасэ, Мехк-Кхел, Ныхас, Тёре) - создавали сети персонифицированных взаимных обязательств и фамильно/сословно-сопряженных нормативных ожиданий. Через них могли осуществляться функции надобщинной интеграции, межсословной нормативно-правовой регуляции, вырабатывались меры безопасности, разрешались конфликты или конструировались схемы консолидированного действия. Адат оставлял право легитимного насилия в прерогативах самого общества. И до тех пор, пока община пребывала внутри системы отношений, эффективно регулируемых адатом – государство, как легитимное отчуждение права общинников на насилие, оставалось и остается внешним, чужим проектом. Чем богаче и изощренней, полнее и детальнее были адаты в кавказских ландшафтно-сегментированных обществах, тем оставалось меньше внутренней функциональной потребности для развертывания специализированной и внешней самому обществу структуры насилия. Именно в специфическом кризисе общины и адатной нормативной регуляции определяется и «ниша» для государства и государственного отчуждения самого права на легитимное насилие (и для последующего сужения адата чуть ли к комплексу норм горского этикета).
В XVIII веке – ко времени российского наступления - на Северном Кавказе сложилась противоречивая ситуация, связанная с формированием нескольких нуклеусов, потенциальных площадок этатогенеза. Кратко обратимся к анализу нескольких типологических сюжетов, отражающих внутри-региональные различия.
Кабардинская феодальная полития выступает доминантой в центральном Предкавказье в XVII-XVIII вв. Перспективы этой площадки этатогенеза в XVIII веке определяются возможностями централизации власти, поглощением слабых княжеств сильными и эффективным переходом от режима сезонно-экономической, а нередко и эпизодически-номинальной, зависимости от Кабарды ее горской периферии (от абазин и Карачая до ингушей и карабулаков), - возможностями перехода к режиму устойчивого взимания дани и сословной инкорпорации горских верхов.
Кабардинская аристократическая траектория этатогенеза имеет серьезные ограничения. Феодальная раздробленность Кабарды усиливается сильным поляризующим геополитическим влиянием Москвы и Бахчисарая/ Порты. Получив в послебелградской ситуации (1739) статус «нейтрального барьера», Кабарда встречает и вызовы централизации – консолидированное противодействие в конфликте с Москвой из-за Моздока (1864-69), усиление давления на горскую периферию, признаки поглощения Малой Кабарды Большой (точнее, Талостанея – Кайтукиными, 1753).8 Однако в целом отношения протекции-зависимости горцев от Кабарды просто не успели, да и не могли сложиться в устойчивые сюзеренно-вассальные отношения. Напротив, в XVIII веке возникли факторы, которые сделали эндогенную феодально-государственную траекторию Северного Кавказа по «кабардинскому сценарию» невозможной. К этим факторам можно отнести нарастающий демографический дисбаланс между кабардинской плоскостью, особенно по ее восточной периферии, и горскими обществами; обрушение военных преимуществ княжеской дружины над горским ополчением по мере распространения в регионе доступного огнестрельного оружия.9 Российская экспансия фактически синхронизирована с нарастающим конфликтом кабардинских княжеств между собой и с горскими обществами. Этот конфликт в некотором смысле купирован уже внутри российского имперского пространства (правда, за счет территориального сворачивания Малой Кабарды к западу от Курпа).
Траектория этатогенеза, связанная с Аваристаном как ядром, опирается на «вытягивание» ханством горских ополчений в практику организованного военного похода/ набега. Его цели – скот и рабы, один из основных экспортных товаров тогдашней экономики региона. Поход есть систематическое, хотя и сезонное действо, превращающееся в надобщинный институт, надобщинную систему отношений (в широком спектре – от имущественных до политических, полагая, кстати говоря, нормативную нишу для инфильтрации в адатные нормы элементов права другого уровня). Стоит отметит, что именно формационно-силовое тяготение феодальных политий Дагестана, стремящихся вовлечь вольные общества в систему устойчивых вассальных отношений, становится каналом для формирования режима стратифицированного, разделенного правового поля – разделенного между обычным правом (регуляция ответственности за преступления против личности/ фамилии, в т.ч. уголовные преступления) и шариатом (регуляция брачно-семейных отношений и, отчасти, имущественных отношений).
Военные походы дагестанских обществ на Грузию - как форма организованного грабежа (читай – упорядоченной и систематической подготовки к нему) - становятся одновременно и формой этатогенеза. Однако эта траектория оказывается функционально вынесена вне самого горского пояса. Грубо говоря, такой поход мог бы обратиться в государство, только включая территорию похода – Грузию ли, ее отдельные части, или же, скажем, сектора казачьей линии на севере. При этом сама структура государства обретает специфическое двух-ядерное измерение – централизованная и иерархизированная полития на равнине, как результат завоевания, и сегментированная общинная полития в горах. Государство на равнине обладает как бы «заякоренными» вне общин институтами консолидации и формирования соответствующих новых систем нормативно-правовой регуляции. Очевидно, что присоединив Грузию (1801), империя вынуждена решать и проблему дагестанского горского давления на нее. Кроме того, нанося удары по нелояльным10 феодальным политиям Дагестана (1818-20) российские власти фактически усиливают вес их региональных соперников - горских вольных обществ и расчищают площадку для непосредственного, прямого с ними столкновения.
Имамат, возникший позже на основе аварского ханского нуклеуса, был его продолжением и преодолением. Продолжение - в том смысле, что главным способом «вытягивания общин» на траекторию горского этатогенеза, оставался поход/ противостояние России, ставшее функциональной и идеологической базой этого государства. Преодолением – в том смысле, что в имамате была сброшена прежняя феодально-сословная структура аварского ханского нуклеуса и определена подчиненная ниша адатного права. Вольные общества казалось бы стали основой имамата (как антисословная и антиимперская доктрина шариатского движения - его идеологией). Но в последующем именно генерирование в имамате сословной (в данном случае – военно-управленческой) структуры, без которой невозможно функционирование государства, создало напряжения и по самой несущей конструкции имамата, какой была горская община. Угроза новой сословной гегемонии плюс экономические издержки военного противостояния с Россией заставила горские общины (и, прежде всего, чеченские тейпы) усомниться в резонности дальнейшей активной поддержки Шамиля.
Чеченская траектория также связана с горско-равнинным взаимодействием, но разворачивается она – как эффект иного баланса силы – не по сценарию усиления феодального давления на горы, а, напротив, связана с горской вайнахской колонизацией равнины. К XVIII веку сложился демографический и силовой дисбаланс между соседствующими горскими вайнахскими обществами и крестьянским населением периферийных кабардинских и кумыкских феодальных вотчин. Этот дисбаланс открыл возможности для горцев к переходу от «арендного» (разрешительного, адатно-обрамленного) права землепользования/ выпаса скота к отложению от феодала-землевладельца и к превращению территории хозяйствования в территорию расселения. Миграционный сдвиг вайнахских тейпов на равнину, сопровожденный сначала княжеской протекцией, а затем вылившейся в острый конфликт между самими «протекторами» и этими общинами (читай – их сильными фамилиями), приводит к следующему: происходит итоговое усиление общины – в качестве инструмента противодействия феодальным рейдам и претензиям - и ее трансформация из родовой в территориальную.
В межлесных «проталинах» чеченской плоскости определялись не только новые ландшафтные ниши для хозяйствования и расселения общин. Сама структура перехода и расселения на новых территориях с неизбежностью сопровождает и надстраивает над тейповыми ячейками-основаниями - характеристики «территориальной», соседской общины. В этих военно-колонизационных общинах-соседствах фамильно-родовые отношения были не отброшены, но стали функциональными основаниями, ядрами расширенных сетей соседских, надтейповых отношений.
Динамика межсословных и межобщинных отношений отразилась в кризисе нормативно-правовых систем регуляции. Прежде всего, нарастание дефицита покосных и пахотных земель в горной полосе способствовало эскалации применения права сильного – в ущерб адатному праву. Грубо говоря, адат эффективен в условиях баланса силы, но уязвим в быстро меняющихся «силовых контекстах», в ситуациях, когда усилившиеся фамилии ищут повод для избирательной трактовки адатных норм или вовсе для их игнорирования. Вероятно, кризис общины и адата обозначился тогда, когда в вольных обществах укрепились тейпы, фамильные группы, способные бросить вызов - и эгалитарным нормам своей собственной общины, и сословным претензиям «плоскостного феодала».
Нарастание массива межобщинных контактов также привело к становлению новых деперсонифицированных контекстов, плохо регулируемых адатным правом. Вырастание горских общин из своих ландшафтных ниш сделало адатное право ограниченным, заложило новые возможности для надстраивания шариатского права над адатом и для становления институтов власти, осуществляющих это проникновение – устойчивое и систематическое надстраивание «советов страны» над тейповыми/ джамаатными представительными советами.
Обосновавшийся на плоскости агломерат территориальных общин, ячеисто-сетевая структура становящейся общечеченской политии, в своем противодействии феодальным владельцам вступила в острый конфликт с их имперским патроном. Выражаясь современным языком, колонизация в XVIII веке чеченцами плоскости фактически привела к уничтожению небольших кабардинских и кумыкских княжеств - российских протекторатов, основным населением которых стали чеченцы. Но для такой революции чеченцам не потребовалось какой-то централизованной власти, так как обрушение княжеств произошло изнутри: тейповая верхушка общин просто сбросила феодальные дома как ослабевших конкурентов своей власти над общиной и территорией ее хозяйствования. Главное здесь – успех общинной экспансии оказался почти тождествен ее кризису. Именно в победе фамильной верхушки горских общин над равнинными или «своими» феодалами обнаруживается вероятный исход стратегической дилеммы, стоящей перед старшинами сильных фамилий – какой должна быть траектория их власти – сословно-господской (траектория феодализации) или общинно-представительской.
Ячеисто-сетевая общинная траектория этатогенеза по чеченскому сценарию была успешной в смысле экспансии, но ее выход к формированию централизованных институтов власти (уже в движении Ушурмы, 1785) оказался ограниченным и был в итоге блокирован ударами русской армии. Но если противодействие российских властей движению Ушурмы мотивировано стремлением сохранить затеречные «княжеские протектораты», то в начале XIX все более явственно определяется новая конфликтная ситуация: становление набеговой практики против русских поселений на Тереке и развертывание военно-казачьих линий как выдвигающихся плацдармов – сначала для коллективных репрессалий против горцев, а затем и для завоевания и колонизации залинейных территорий. На причинах набегов/походов как «культурной матрице» горских обществ мы остановимся подробнее.
^ «Культуры похода».
Проблема набегов все еще фигурирует как ответ на политически-спекулятивный вопрос – кто виноват в Кавказской войне 18[17]–1864 годов? - сами горцы (так как русское завоевание Кавказа – есть вынужденный ответ на набеги горцев) или Россия (и тогда набеги – это форма справедливой борьбы против русского завоевания).11 Исторические сюжеты о «культуре насилия», абречестве, «набегах» находят очевидные созвучия в постсоветскую кризисную эпоху на Кавказе.
Пока нужно отметить, что набеги очевидно были формой и инструментом борьбы против русского государственно-пограничного обустройства в степном Предкавказье. Так, кабардинские княжеские рейды на возводимые крепости пограничной Азово-Моздокской линии в 1764-70-е годы – очевидная и организованная, я бы сказал – политическая реакция на отчуждение земель, которые использовались кабардинцами под пастбища и которые воспринимались ими как основой источник дохода и ресурс укрепления хозяйственной, а с нею и политической, гегемонии над горскими обществами. Сокращая эти «гипотетические» пастбищные ресурсы Кабарды, Россия тем самым сокращала возможности для кабардинского доминирования над горскими обществами. Почему «гипотетические»? Потому, что само русское возведение крепостей – итог той самой экспансии России, которая собственно и обеспечивала кабардинцам надежное прикрытие против кочевого давления ногайцев и калмыков, в том числе - и обещала казалось бы гарантированное пользование этой самой территорией.
С другой стороны, сам институт набега, его возникновение не были реакцией на российскую экспансию и развертывание казачьих линий, как это нередко трактуется. Горский, и шире - общинный поход/ набег есть самостоятельный и более древний феномен, не связанный с имперской экспансией как своей причиной. Набеги практиковались и против Грузии (о «колонизации гор» не помышлявшей со времен царицы Тамары), и против соседних горских или плоскостных политий. Набеги практиковались и казачьими вольными общинами, но о какой-то «реактивности» здесь вряд ли уместно говорить.
Набег - очерчивается как одна их типологических характеристик горских обществ. Этот «атрибут горской цивилизации» сложился вероятно в поздне- и постмонгольский период как адаптированный в горской среде институт кочевого набега степняков (форма сбора дани на контролируемой периферии степных империй). Отчасти он был, вероятно, привнесен в горную полосу феодальными группами/ культурами алан и кипчаков, которые массами отходили сюда под ударами монголов в XIII-XIV веках. Позже, в XVI-XVIII вв. этот институт питался социально-политическим и культурным влиянием кабардинцев с их княжеской дружиной. Горский поход – одновременно акцепция и преодоление степного феодально-княжеского похода и способ изоморфного (по военно-организационной структуре) противостояния княжеской дружине феодалов. Такая акцецпия была облегчена, вероятно, и более глубоким изоморфизмом - между самим характером политогенеза в горских общинах (военно-аристократическая модель, узурпация функций военной организации общины)12 и военно-иерархической структурой степняков в их набеговых кондициях.
Но этот институт, превративший горскую общину в гражданское войско, обрел собственные хозяйственные основания в горских обществах. Вырастая из военно-организационного противостояния давлению степи, набег обрел формационную почву в хозяйственных занятиях горцев, основным из которых было отгонное скотоводство. «Партии всадников» вырастали из сопровождения перегонов скота, охранения скота на чужих равнинных зимних пастбищах, формировали свой боевой этос в захватах чужого скота (в некоторых случаях – гораздо более успешной хозяйственной стратегии, нежели мирное пастушество). Эта военно-хозяйственная практика превращала группы «погонщиков» в функциональных носителей военно-сословной культуры и создавала начальный смысл «похода». Погонщик скота и воин-общинник две ипостаси, вырастающие из одного занятия. Вторым важным фактором становления набеговых практик и их социально-организационных оснований в горских обществах было, по-видимому, наемничество, то есть приглашение феодалом в свой поход групп горской молодежи.
Однако, кроме военных и хозяйственных функций, генерировавших институт похода как атрибут горских культур, постепенно сформировалась еще одна – собственно социальная функция. Поход (и «военные братства», «военные союзы молодежи» как организационная форма похода) – есть важнейший способ социализации и канал вертикальной социальной мобильности, обретения статуса в контексте расслаивающейся общины. Поход был возможностью преодоления внутриобщинных барьеров, возникающих в связи со все большим доминированием сильных фамилий, тейпов и являлся формой воспроизводства единства общины. Можно сказать, реальная община сворачивается в общинности как организационной и идеологической практике, удерживающей фактически уже сословное общество в рамках плотных сетей фамильно-родовой протекции и эксплуатации.
Экономическим основанием такой политической коллизии было внутренне противоречивое, динамичное состояние горской общины: уместно говорить о неком формационном синкретизме, даже синтезе, которой определился в горской общине и который предполагал параллельное развитие частной (частно-фамильной) и общинной формы собственности. Сочленение этих форм собственности не было раз и навсегда данным, было относительно устойчивым, но эта устойчивость всегда находилось под угрозой: демографический рост населения, усиление влиятельности сильных фамилий приводило к дефициту угодий и конфликту между частной и общинной формами собственности. В условиях зреющего напряжения институт набега, как и право первозахвата незанятой земли, становится сподручным, функциональным способом трансляции конфликта во вне самой общины. Малоземельные фамилии получают легитимный канал статусной мобильности. Сильные фамилии обретают институт воспроизводства войска как ресурс давления/ торга с феодальными политиями и их претензиями. Наконец, сама община – уже с выраженными фамильными ядрами - получает возможность укреплять фамильно-частное землевладение, не опасаясь разрушительной сегментации или угрозы обрушения самих этих фамильных ядер-оснований.
В набеге функционально и символически преодолевалась траектория внутриобщинной гегемонии отдельных родов/фамилий. Здесь молодежь из беднеющих фамилий общинников могла обрести себя как статусную ровню представителей сильных фамилий и даже, в конце концов, княжескому узденству (рыцарству). В походе коренилась идеология военного равенства как общинного узденства, взламывающего только еще становящиеся феодальные сословные иерархии. Важно также и то, что поход оказывался институтом, скажем так, обусловленной родовой мобильности: не статус фамилии влиял и тянул за собой статус ее представителя, но наоборот - организованные на неродовой основе «братства», составленные из представителей разных фамилий общины, «тянули» за собой статус этих фамилий, были «лицом» их нерутинной, альтернативной и стремительной состоятельности. Поход есть канал такой альтернативной состоятельности, параллельная траектория воспроизводства общины. Престиж, статус фамилии оказывался, таким образом, менее жестко привязан к ее имущественному положению.
Итак, учитывая региональные и формационные различия, обратим внимание на некоторую инварианту горской общины, связанную с ее статусным, военно-организационным измерением, ее позиционированием как войска. Речь идет о такой устойчивой характеристике горской общины как ее способность к воспроизводству своей целостности параллельно процессам социального расслоения и сегментации. Рост населения и нарастание дефицита земельных ресурсов (номинально общинных, но фактически контролируемых сильными фамилиями, все более подминающими саму общину) – казалось бы неминуемо выводят последнюю на траекторию «горского феодализма» со все более глубокой институциализацией гегемонии сильных фамилий в сословно-правовую, иерархическую «отчужденную» структуру власти. В определенных случаях так и происходит – там, где общины относительно слабы и где развернута устойчивая и давняя традиция привнесенного феодального доминирования. В этих случаях периодически развивается типичный классовый конфликт между феодалами и общинниками с различными сценариями его исхода.
Однако во многих случаях эта траектория стратификации общины воспроизводится в свернутой форме, не позволяющей общине разваливаться. Сам характер «центрированной территориальной общины», пронизанной фамильно-родовой гегемонией, состоит в том, что слабые фамилии оказываются не просто под патронажем сильных, но их частью. Социальное расслоение не блокируется полностью, но специфически купируется насыщенной системой родственных связей. Община уже расслоена, но расслоение успешно обрамлено и погашено насыщенными сетями клановой протекции и лояльности. Эта специфика «свернутого», «откамуфлированного», «купированного» расслоения лучше всего просматривается на характере имущественных отношений. Формально общинная собственность выступает на деле как правовой камуфляж, как форма частно-фамильной собственности. Сильные фамилии и их верхушки удерживают эффективный контроль над «общинным» сегментом (пастбища, лес) и даже замахиваются на чужие выгонные и пахотные участки. Но главное в том, что сама модель этого контроля, опирающаяся на разветвленные сети фамильно-родовой инкорпорации, делает функционально излишним превращение этой фактически частной собственности в сословный, отчужденный от общины надел, к которому общине предстояло бы затем «прикрепляться».
Одновременно со способностью поглощать риски социальной сегментации, в горских общинах воспроизводится ключевой элемент, который не просто усиливает военные кондиции горских обществ, но создает «политико-экономическое основание» для становления военной культуры как атрибута горской цивилизации. Это военная культура узденства и связанный с ней алгоритм обретения смысла состоятельности-успеха. Имущественный статус фамилий и ограниченный горизонт имущественной состоятельности оказывается доступен преодолению военным походом, славой воина.
Массификация набеговых практик в XVIII веке отражает несколько одновременных процессов. Относительная стабилизация в XVII веке отношений между плоскостными феодалами (кабардинскими, кумыкскими) с одной стороны и горскими политиями (как феодализированными, так и нет) привела к тому, что горцы более активно могли пользоваться равнинными землями для воспроизводства своего отгонно-скотоводческого хозяйства. Хозяйственный подъем и увеличение количества скота приводит, одновременно, к росту населения в горских ландшафтных нишах13 и к имущественному расслоению в размещенных здесь общинных политиях. Начался быстрый рост дефицита земли, возникает практика огораживаний и превращения общинных выгонов в фамильные. Все это приводит к значительному увеличению «социальной базы» набеговых практик – слоя безземельных и малоимущих общинников.
В XVIII веке горские политии начинают практику «отложений» от феодалов. Здесь сильные горские фамилии активно используют горскую молодежь для предварительного и, скажем так, военно-барражирующего давления на «чужое» население княжеских вотчин. Цель – вытеснение феодалов с равнинных территорий, увеличение земельных ресурсов для ослабления внутриобщинных противоречий и добыча скота – как прямое вознаграждение за участие в набеге.
В принципе, в смещении фокуса кавказской войны – от к
еще рефераты
Еще работы по разное
Реферат по разное
Электронную версию всех номеров «Вестника роии» можно найти на сайте роии
18 Сентября 2013
Реферат по разное
2009 год в экономическом отношении являлся наиболее трудным годом для Республики Коми
18 Сентября 2013
Реферат по разное
Белов идеология и задачи союза русского народа (в кратких тезисах)
18 Сентября 2013
Реферат по разное
Основа: «русская доктрина», журнал "Главная тема", №8 2005г, участие приветствуется
18 Сентября 2013