Реферат: В. о динамически возвышенном в природе

В. О ДИНАМИЧЕСКИ ВОЗВЫШЕННОМ В ПРИРОДЕ


§ 28. О природе как силе

$Сила$ (Macht) — это способность преодолевать большие препятствия. Та же сила называется $властью$ (Gewalt), если она может преодолеть сопротивление того, что само обладает силой. Природа, в эстетическом суждении рассматриваемая как сила, которая не имеет над нами власти, $динамически возвышенна.$

Если нам требуется судить о природе динамически как о возвышенной, она должна представляться как внушающая страх (хотя не каждый предмет, возбуждающий страх, считается в нашем эстетическом суждении возвышенным). В самом деле, в эстетическом суждении (без [посредства] понятия) о превосходстве над препятствиями можно судить только по степени сопротивления. А то, чему мы стремимся оказать сопротивление, есть зло, и, если мы находим наши силы недостаточными для этого, оно предмет страха. Следовательно, для эстетической способности суждения природа может считаться силой, стало быть, динамически возвышенным, лишь поскольку она рассматривается как предмет страха.

Но можно находить предмет $страшным$, не испытывая $перед$ ним страха, а именно когда мы судим о нем так, что мы $представляем себе$, что если мы когда-нибудь захотим оказать ему сопротивление, то всякое сопротивление будет тщетным. Так, человек добродетельный боится бога, не испытывая перед ним страха, так как его не беспокоит мысль, что когда-нибудь он захочет воспротивиться ему и его заповедям. Но в каждом подобном случае, который сам по себе не мыслится им невозможным, он признает бога внушающим страх.

Кто боится, тот вообще не может судить о возвышенном в природе, как не может судить о прекрасном тот, кто во власти склонности и влечения. Первый избегает смотреть на предмет, который наводит на него страх; и невозможно находить удовольствие в страхе, если его действительно испытывают. Поэтому приятное чувство избавления от трудности есть $радость$. Но это чувство избавления от опасности есть радость, [сопровождаемая] намерением никогда больше этой опасности не подвергаться; о таком ощущении неохотно даже вспоминают, не говоря уже о том, чтобы самому искать для него повода.

Дерзко нависшие, как бы грозящие скалы, громоздящиеся по небу тучи, надвигающиеся с громом и молнией, вулканы во всей их разрушительной силе, ураганы, оставляющие за собой опустошения, бескрайний, взбушевавшийся океан, огромный водопад многоводной реки и т.п.— все они делают нашу способность к сопротивлению им ничтожно малой в сравнении с их силой. Но чем страшнее их вид, тем приятнее смотреть на них, если только мы сами находимся в безопасности; и эти предметы мы охотно называем возвышенными, потому что они увеличивают душевную силу сверх обычного и позволяют обнаружить в себе совершенно другого рода способность сопротивления, которая дает нам мужество помериться [силами] с кажущимся всемогуществом природы.

В самом деле, так же как в неизмеримости природы и в недостаточности нашей способности получить масштаб, соразмерный эстетическому определению величины ее $области$, мы обнаруживали, правда, свою собственную ограниченность, но тем не менее находили в нашей способности разума также и другой, не чувственный масштаб, который охватывает самое эту бесконечность как единицу и в сравнении с которым все в природе мало, стало быть в душе обнаруживали превосходство над природой в самой ее неизмеримости, — точно так же неодолимость ее силы хотя и дает нам, рассматриваемым как существа природы, почувствовать наше физическое бессилие, но в то же время открывает (в нас) способность судить о себе как независимых от нее, а также превосходство над природой, на чем основано самосохранение совершенно другого рода, чем то, какое природа вне нас может нарушить и подвергнуть опасности, причем человечество в нашем лице остается не униженным, хотя человек и должен был бы оказаться покоренным этой власти. Так в нашем эстетическом суждении природа рассматривается как возвышенная не потому, что она вызывает в нас страх, а потому, что будит в нас нашу силу (которая не есть природа), чтобы все, за что мы опасаемся (имущество, здоровье и жизнь), считать чем-то незначительным и потому силу природы (которой мы, что касается этих предметов, конечно, подчинены), несмотря на это, не признавать для себя и своей личности такой властью, перед которой мы должны были бы смириться, если бы дело было в наших высших принципах и в утверждении их или отказе от них. Следовательно, природа называется здесь возвышенной только потому, что она возвышает воображение до изображения тех случаев, в которых душа может ощущать возвышенность своего назначения по сравнению с природой.

Эта самооценка ничего не теряет от того, что мы должны чувствовать себя в безопасности, чтобы ощутить такое вдохновляющее удовольствие; стало быть, поскольку опасность несерьезна, то и возвышенность нашей духовной способности (как могло бы показаться) также не есть нечто серьезное. В самом деле, удовольствие касается здесь лишь обнаруживающегося в таких случаях $назначения$ нашей способности, так как задатки ее имеются в нашей природе, в то время как развитие и упражнение ее предоставляется нам и возлагается на нас. И в этом заключается истина, как бы ни осознавал человек, если только его рефлексия доходит до этого [предела], свое действительное бессилие в настоящем.

Правда, этот принцип кажется чрезвычайно изысканным и надуманным, а поэтому и запредельным для эстетического суждения; но наблюдения над людьми доказывают противоположное, а также то, что этот принцип может лежать в основе самых обыденных суждений, хотя его и не всегда сознают. В самом деле, что служит предметом величайшего восхищения даже для дикаря? Человек, который не пугается, ничего не боится, следовательно, не отступает перед опасностью, но в то же время с полной рассудительностью бодро берется за дело. Даже в самом цивилизованном обществе (Zustand) остается это исключительное уважение к воину; единственное, что при этом требуется, — обладать также всеми добродетелями мирного времени, кротостью, проявлять сострадание и даже должную заботливость о своей собственной особе именно потому, что все это показывает, что душа преодолевает опасности. Поэтому можно сколько угодно спорить о том, кто заслуживает больше уважения — политик или полководец, — эстетическое суждение решает вопрос в пользу последнего. Даже война, если она ведется правильно и со строгим соблюдением гражданских прав, содержит в себе нечто возвышенное и в то же время делает образ мыслей народа, который так ведет войну, тем более возвышенным, чем большим опасностям он подвергался, сумев мужественно устоять перед ними, тогда как, напротив, продолжительный мир обычно делает господствующим один лишь дух торговли, а вместе с ним низменное своекорыстие, трусость и изнеженность и снижает образ мыслей народа.

Против этого анализа понятия возвышенного, поскольку возвышенное приписывается силе (Macht), говорит как будто то обстоятельство, что обычно мы представляем себе бога проявляющимся в буре, грозе, землетрясении и т. п. как в гневе, но вместе с тем и в его возвышенности, причем было бы, однако, глупо и святотатственно воображать о превосходстве нашей души над последствиями и, как кажется, даже над намерениями такой силы. Здесь, по-видимому, не чувство возвышенности нашей собственной природы, а, скорее, покорность, удрученность и чувство полного бессилия будут расположением души, которое соответствует явлению такого предмета и обычно связано с идеей этого предмета при подобных явлениях природы. Вообще в религии коленопреклонение, молитва с опущенной головой, голос и жесты, полные сокрушения и страха, кажутся единственно подобающим поведением в присутствии божества, которое поэтому и было принято большинством народов и соблюдается еще до сих пор. Но это расположение души вовсе не связано само по себе и необходимо с идеей $возвышенности$ какой-либо религии и ее предмета. Человек, который действительно боится, потому что видит в себе причину для этого, сознавая, что своим недостойным образом мыслей погрешает против могущества (Macht), воля которого неодолима и в то же время справедлива, находится совсем не в таком состоянии духа, чтобы удивляться величию божьему, для чего необходимы расположение к спокойному созерцанию и совершенно свободное суждение. Только тогда, когда он сознает в себе искренний, богоугодный образ мыслей, указанные последствия этого могущества служат для того, чтобы пробудить в нем идею возвышенности этого существа, поскольку он постигает в себе самом возвышенность, сообразную воле этого существа, и благодаря этому возвышается над страхом перед такими действиями природы, которые он не рассматривает как вспышки его гнева. Даже смирение как беспощадное суждение о своих недостатках, которые вообще-то — при сознании добрых намерений — легко могли бы быть завуалированы хрупкостью человеческой природы, есть возвышенное расположение души — добровольно подчиниться мукам самоосуждения, чтобы мало-помалу искоренить причину его. Только таким образом религия внутренне отличается от суеверия: суеверие утверждает в душе не благоговение перед возвышенным, а страх и трепет перед могущественнейшим существом, воле которого устрашенный человек считает себя покорным, не питая, однако, глубокого уважения к нему; а отсюда, конечно, не может возникнуть ничего, кроме стремления снискать себе благосклонность и милость, вместо того чтобы придерживаться религии доброго поведения.

Следовательно, возвышенность содержится не в какой-либо вещи в природе, а только в нашей душе, поскольку мы можем сознавать свое превосходство над природой в нас, а тем самым и над природой вне нас (насколько она на нас влияет). Все, что вызывает в нас это чувство, — а сюда надо отнести и $могущество$ природы, которое возбуждает наши силы, — называется поэтому (хотя и в переносном смысле) возвышенным; и только при наличии этой идеи в нас и в отношении к ней мы способны дойти до идеи возвышенности того существа, возбуждающего в нас искреннее уважение не только своим могуществом, которое оно обнаруживает в природе, но гораздо больше заложенной в нас способностью судить о природе без страха и мыслить наше назначение как возвышающееся над ней.

§ 29. Относительно модальности суждения о возвышенном в природе

Имеется бесчисленное множество вещей прекрасной природы, относительно которых мы прямо-таки требуем согласия от каждого с нашим суждением и можем ожидать этого согласия, не рискуя особенно ошибиться; но не так легко мы можем надеяться на принятие другими наших суждений о возвышенном в природе. В самом деле, нужна, по-видимому, гораздо большая степень культуры не только эстетической способности суждения, но и лежащей в ее основе познавательной способности, чтобы иметь возможность судить об этом превосходстве предметов природы.

Расположение души к чувству возвышенного требует восприимчивости ее к идеям; ведь именно в несоответствии природы с идеями, стало быть, только при наличии этого несоответствия и при усилии воображения рассматривать природу как схему для них состоит то, чтó отпугивает чувственность и в то же время привлекает [нас], так как [здесь] разум оказывает принудительное воздействие на чувственность, для того лишь, чтобы расширить ее в соответствии со своей собственной областью (практической) и заставить ее заглянуть в бесконечность, которая для чувственности представляет собой бездну. На самом деле то, чтó мы, подготовленные культурой, называем возвышенным, без развития нравственных идей покажется только отпугивающим необразованному человеку. В свидетельствах власти природы, в ее разрушениях и большом масштабе ее могущества, по сравнению с которым его собственные силы ничтожно малы, такой человек видит одну лишь тягость, опасность и бедствие, которые окружают всякого, кто был бы прикован к этим местам. Так, добрый, к тому же рассудительный савойский крестьянин (как рассказывает господин де Соссюр (17)) без обиняков называл дураками всех любителей ледяных гор. И кто знает, совсем ли был бы он не прав, если бы названный исследователь навлек на себя там опасности, которым он подвергался бы лишь из интереса, как это обычно бывает у большинства путешественников, или для того, чтобы когда-нибудь иметь возможность дать патетические описания их? Но у господина Соссюра целью было дать наставление людям; этот превосходный муж испытал возвышающее душу ощущение и передал его вдобавок читателям своих путешествий как бы в качестве бесплатного приложения.

Но если суждение о возвышенном в природе требует культуры (гораздо больше, чем суждение о прекрасном), то это еще не значит, что оно и порождается только из культуры и, так сказать, лишь по соглашению вводится в общество; нет, свое основание оно имеет в человеческой природе, и именно в том, чтó вместе со здравым рассудком можно ожидать у каждого человека и требовать от него, а именно в задатках чувства (практических) идей, т. е. морального чувства.

На этом основывается необходимость согласия других с нашим суждением о возвышенном, которую мы также включаем в наше суждение. В самом деле, подобно тому как мы упрекаем в отсутствии $вкуса$ того, кто равнодушен в суждении о предмете природы, который мы считаем красивым, так и про того, кто при рассмотрении предмета, который мы признаем возвышенным, остается холодным, мы говорим, что он лишен $чувства$. Того и другого мы требуем от каждого человека и предполагаем их у него, если он имеет некоторую культуру; с той только разницей, что в первом случае, ввиду того что там способность суждения соотносит воображение только с рассудком как способностью [давать] понятия, мы требуем от каждого безусловно, во втором же случае, ввиду того что способность суждения соотносит здесь воображение с разумом как способностью [создавать] идеи, мы требуем только при одном субъективном условии (которое, однако, считаем вправе предполагать у каждого), а именно при наличии морального чувства в человеке; тем самым мы и такому эстетическому суждению приписываем необходимость.

В этой модальности эстетических суждений, а именно в приписываемой им необходимости, заключается один из главных моментов критики способности суждения. В самом деле, критика именно на них показывает некий априорный принцип и выделяет их из эмпирической психологии, в которой они иначе оставались бы погребенными среди чувств удовольствия и страдания (лишь с ничего не говорящим эпитетом $более тонкого$ чувства); этим она ставит их, а через них и способность суждения в разряд тех [суждений и способностей], которые имеют в своей основе априорные принципы, и в качестве таковых переводит их в область трансцендентальной философии.

^ ЖОбщее примечание к изложению эстетических рефлектирующих суждений
Ж

По отношению к чувству удовольствия предмет можно причислить или к $приятному$, или к $прекрасному$, или к $возвышенному$, или к (безусловно) $доброму$ (iucundum, pulchrum, sublime, honestum).

$Приятное$ как мотив желаний всегда однородно, откуда бы оно ни происходило и как бы специфически различны ни были представления ([внешнего] чувства и ощущения, рассматриваемого объективно). Поэтому при оценке влияния его на душу все дело сводится к количеству [внешних] возбуждений (одновременных пли следующих друг за другом) и, так сказать, лишь к массе ощущения приятного, следовательно, его можно объяснить только через посредство $количества$. Приятное не содействует культуре, а относится только к наслаждению. — $Прекрасное$, напротив, требует представления о том или ином $качестве$ объекта, которое также может быть понято и сведено к понятиям (хотя в эстетическом суждении оно не сводится к ним); и оно содействует культуре, так как учит в то же время обращать внимание на целесообразность в чувстве удовольствия. — $Возвышенное$ состоит только в $отношении$, где чувственно воспринимаемое в представлении о природе рассматривается как пригодное для возможного сверхчувственного применения его. — $Безусловно доброе$, о котором судят субъективно по внушаемому им чувству (объект морального чувства), отличается как определимость сил субъекта представлением о $безусловно принуждающем$ законе главным образом $модальностью$ основанной на априорных понятиях необходимости, которая не только притязает на одобрение всех, но и $требует$ такого одобрения, и само по себе оно относится не к эстетической, правда, а к чистой интеллектуальной способности суждения; оно приписывается не природе, а свободе и не в чисто рефлектирующем, а в определяющем суждении. Но $определимость субъекта$ этой идеей, а именно субъекта, который может ощущать в себе $препятствия$ со стороны чувственности, но в то же время ощущать как $модификацию своего состояния$ превосходство над чувственностью благодаря преодолению этих препятствий, т. е. [испытывать] моральное чувство, — все же близка эстетической способности суждения и ее $формальным условиям$ в том отношении, что может служить для того, чтобы представить законосообразность поступка из чувства долга так же, как нечто эстетическое, т. е. как возвышенное или же как прекрасное, ничего не теряя при этом в своей чистоте; этого не бывает, когда моральное хотят поставить в естественную связь с чувством приятного.

Если резюмировать данное выше объяснение обоих видов эстетических суждений, то получим две следующие краткие дефиниции.

$Прекрасно$ то, что нравится просто в суждении (следовательно, не посредством ощущения [внешнего] чувства согласно понятию рассудка). Отсюда само собой следует, что оно должно нравиться без всякого интереса.

$Возвышенно$ то, что непосредственно нравится в силу своего противодействия интересу [внешних] чувств.

Обе как дефиниции эстетических общезначимых суждений имеют отношение к субъективным основаниям, а именно к основаниям чувственности, поскольку, объединенные, с одной стороны, в субъекте в пользу созерцательного рассудка, с другой стороны, против чувственности, зато для целей практического разума и тем не менее объединенные оба в одном и том же субъекте они целесообразны по отношению к моральному чувству. Прекрасное готовит нас любить нечто, даже. природу, без всякого интереса, возвышенное — высоко ценить нечто даже вопреки нашему (чувственному) интересу.

Возвышенное можно описать так: оно есть предмет (природы), $представление о котором побуждает душу мыслить недосягаемость природы в качестве изображения идей$.

В буквальном смысле и с логической точки зрения идеи не могут быть изображены. Но когда мы свою эмпирическую способность представления (математически или динамически) расширяем для созерцания природы, то неизбежно присовокупляется разум как способность к независимости абсолютной целокупности и вызывает в душе стремление, хотя и тщетное, привести представление [внешних] чувств в соответствие с этими идеями (18). Это стремление и чувство недосягаемости идеи посредством воображения само есть изображение субъективной целесообразности нашей души в применении воображения к ее сверхчувственному назначению и заставляет нас субъективно $мыслить$ самое природу в ее целокупности как изображение чего-то сверхчувственного, хотя мы и не в состоянии $объективно$ осуществить такое изображение.

В самом деле, мы скоро замечаем, что природа в пространстве и времени совершенно лишена безусловного, стало быть, и абсолютной величины, которой, однако, требует самый обыденный разум. Именно это напоминает нам также, что мы имеем дело с природой лишь как с явлением и что само оно должно еще рассматриваться только как изображение природы самой по себе (какую разум имеет в идее). Но эту идею сверхчувственного, которую мы не можем, правда, определить точнее, стало быть не можем $познать$ природу как изображение идеи, а можем лишь $мыслить$ [ее], вызывает в нас предмет, эстетическое суждение о котором напрягает воображение до его предела, будет ли это предел расширения (математически) или его власти (Macht) над душой (динамически), так как она основывается на чувстве того назначения души, которое полностью выходит за область природы (на моральном чувстве), и в отношении этой области представление о предмете рассматривается как субъективно целесообразное.

На самом деле, вряд ли можно мыслить чувство возвышенного в природе, не соединяя с ним расположения души, подобного расположению к моральному; и хотя непосредственное удовольствие от прекрасного в природе тоже предполагает и культивирует некоторую $широту$ (Liberalität) образа мыслей, т. е. независимость удовольствия от чисто чувственного наслаждения, однако вследствие этого свобода представлена в большей мере в $игре$, чем при закономерном $деле$; последнее есть подлинное свойство нравственности человека, где разум должен принуждать чувственность, с той только разницей, что в эстетическом суждении о возвышенном это принуждение представляется произведенным самим воображением как орудием разума.

Вот почему удовольствие от возвышенного в природе есть лишь $негативное$ удовольствие (тогда как удовольствие от прекрасного — $положительное$), а именно чувство лишения свободы воображения через само это воображение, так как оно целесообразно определяется не по закону эмпирического применения, а по другому закону. Благодаря этому оно получает расширение и силу, которые больше того, чем оно жертвует, но основание которых скрыто от него самого; вместо этого оно $чувствует$ пожертвование или лишение [чего-то] и вместе с тем причину, которой оно подчиняется. $Удивление$, которое граничит с испугом, ужас и священный трепет, которые охватывают зрителя при виде поднимающихся к небу горных массивов, глубоких ущелий и бушующих в них вод, сумрачных, располагающих к меланхолическому размышлению пустынь и т. д., если он знает, что находится в безопасности, не есть действительный страх, а только попытка вникнуть во все это воображением, чтобы почувствовать силу этой же способности, соединить вызванное этим волнение души со спокойным ее состоянием и таким образом стать выше природы внутри нас самих, стало быть, природы вне нас, поскольку она может влиять на наше самочувствие. В самом деле, воображение по закону ассоциации делает наше состояние удовлетворенности зависимым физически; но именно оно есть по принципу схематизма способности суждения (следовательно, в этом отношении подчиненное свободе) орудие разума и его идей; однако, как таковое, оно и сила, [способная] отстаивать нашу независимость от влияний природы, считать малым то, что велико для способности суждения, и таким образом безусловно великое усматривать только в его (субъекта) собственном назначении. Эта рефлексия эстетической способности суждения, [направленная на то], чтобы подняться до соответствия с разумом (но без определенного понятия о нем), все же представляет сам предмет субъективно целесообразным через объективное несоответствие между воображением в его наибольшем расширении и разумом (как способностью [создавать] идеи).

Здесь вообще следует обратить внимание на то, о чем было упомянуто выше: в трансцендентальной эстетике способности суждения речь должна идти только о чистых эстетических суждениях; значит, здесь нельзя брать в пример такие прекрасные или возвышенные предметы природы, которые предполагают понятие о цели, ибо тогда это была бы или телеологическая целесообразность, или целесообразность, основанная только на ощущениях предмета (наслаждении или страдании), стало быть, в первом случае не эстетическая, а во втором не чисто формальная целесообразность. Следовательно, если вид звездного неба называют $возвышенным$, то в основе суждения о нем не должны лежать понятия о мирах, населенных разумными существами; и на светлые точки, которыми, как мы видим, наполнено пространство над нами, [дóлжно смотреть] не как на их солнца, движущиеся по весьма целесообразно установленным для них орбитам, а только так, как его и видят, [т. е.] как на широкий свод, который обнимает все; и только при таком представлении мы и должны определять возвышенный характер, который чистое эстетическое суждение приписывает этому предмету. И на океан мы должны смотреть иначе, чем мы его $мыслим$, обогащенные всевозможными знаниями (которые, однако, не содержатся в непосредственном созерцании), например не как на обширное царство подводных обитателей, не как на великий резервуар воды для испарений, которые наполняют воздух облаками на пользу суше, и не как на стихию, которая хотя и отделяет части света друг от друга, но, несмотря на это, делает возможным максимальное общение между ними: все это дает только телеологические суждения; а надо, как это делают поэты, уметь находить океан возвышенным, исходя из того, что видит глаз; например, смотреть на него, когда он спокоен, как на ясную зеркальную гладь воды, ограниченную только небом, а когда он не спокоен — как на бездну, угрожающую поглотить все. То же самое надо сказать о возвышенном и прекрасном в человеческом облике: мы не должны смотреть на понятия целей, $для чего$ существуют все члены его тела, как на определяющие основания суждения и не должны позволить согласию с этими целями $влиять$ на наше (в таком случае уже не чистое) эстетическое суждение, хотя то, что они не противоречат им, составляет, конечно, необходимое условие также и эстетического удовольствия. Эстетическая целесообразность есть закономерность способности суждения в ее $свободе$. Удовольствие от предмета зависит от отношения, в какое мы хотим поставить воображение, но так, чтобы оно и само по себе поддерживало свободную деятельность души. Если же, напротив, нечто другое определяет суждение — ощущение ли [внешних] чувств или рассудочное понятие, — то хотя это суждение и будет закономерным, но оно не будет суждением $свободной$ способности суждения.

Следовательно, если говорят об интеллектуальной красоте или возвышенности, то, $во-первых$, эти выражения не совсем правильны, так как мы имеем дело с эстетическими видами представления, которые, если бы мы были только чисто мыслящими существами (или же в мыслях приписали себе такое качество), вовсе не могли бы существовать в нас; $во-вторых$, хотя интеллектуальная красота и возвышенность как предметы интеллектуального (морального) удовольствия совместимы с эстетическим, поскольку они не $основаны$ на каком-либо интересе, но, с другой стороны, их трудно сочетать с ним в этом, так как они должны $вызывать$ интерес, а это, если изображение должно согласоваться с удовольствием в эстетической оценке, может произойти только посредством чувственного интереса, соединяемого с ним в изображении; этим, однако, интеллектуальной целесообразности причиняется ущерб, и она утрачивает свою чистоту.

Моральный закон, властвующий в нас над всеми и всякими $предшествующими ему$ мотивами души, — вот что есть предмет чистого и безусловного интеллектуального удовольствия; и так как эта власть становится эстетически заметной, собственно, только через самопожертвование (а это есть лишение хотя и ради внутренней свободы, зато обнаруживает в нас неизмеримую глубину этой сверхчувственной способности с ее бесчисленными последствиями), — то удовольствие с эстетической стороны (по отношению к чувственности) негативно, т. е. [действует] против этого интереса, но, рассматриваемое с интеллектуальной стороны, оно положительно и связано с некоторым интересом. Отсюда следует, что интеллектуально, само по себе целесообразно (морально) доброе в эстетической оценке должно быть представлено не столько прекрасным, сколько возвышенным, так что оно вызывает в нас скорее чувство уважения (которое пренебрегает [внешними] возбуждениями), чем чувство любви и дружеского благорасположения, так как человеческая природа согласуется с морально добрым не сама по себе, а только через принудительное воздействие, которое разум оказывает на чувственность. Наоборот, то, что в природе вне нас или в нас самих (как, например, некоторые аффекты) мы называем возвышенным, также будет представляться лишь как способность (Macht) души возноситься благодаря моральным основоположениям над $некоторыми$ препятствиями со стороны чувственности и вследствие этого станет интересным.

Я хочу несколько остановиться на только что сказанном. Идея доброго, [соединенная] с аффектом, называется $энтузиазмом$. Это душевное состояние кажется до такой степени возвышенным, что обычно утверждают, будто без него не может быть достигнуто ничего великого. Но каждый аффект (73) слеп или в выборе своей цели, или, если эта цель также дана разумом, в ее осуществлении; ведь аффект — это движение души, которое делает нас неспособными свободно размышлять об основоположениях, чтобы согласно им определять себя. Поэтому он никоим образом не может вызвать удовольствия разума. Тем не менее эстетически энтузиазм возвышен, так как он есть напряжение сил через идеи, вызывающие такой порыв души, который действует гораздо сильнее и длительнее, чем побуждение, получаемое от чувственных представлений. Но (что кажется странным) само $отсутствие аффектов$ (араtheia, phlegma in significatu bono) в душе, настойчиво следующей своим неизменным основоположениям, возвышенно, и притом в превосходной степени, так как оно имеет на своей стороне и удовольствие чистого разума. Только такого рода характер и называется $благородным$; и это выражение потом применяется также к вещам, например к зданиям, к одежде, к слогу, манерам, если они вызывают не столько $удивление$ (аффект при представлении о новизне, которая превосходит ожидания), сколько $восхищение$ (удивление, которое не исчезает и с утратой новизны), что происходит, когда идеи при их изображении непреднамеренно и безыскусственно согласуются с эстетическим удовольствием.

Каждый $Жэнергичный$Ж аффект (а именно который возбуждает сознание наших сил для преодоления любого препятствия, animi strenui) $эстетически возвышен$, как, например, гнев и даже отчаяние (а именно $негодующее$, но не $малодушное$). $ЖТомный$Ж же аффект (который само стремление сопротивляться делает предметом неудовольствия, animum languidum) не имеет в себе ничего $благородного$, но может быть отнесен к прекрасному в нашем способе чувствования. Поэтому $умиление$, которое может усилиться до аффекта, также бывает очень различным. Бывает $бодрое$ и бывает $нежное$ умиление. Последнее, если оно поднимается до аффекта, никуда не годится; склонность к нему называется $сентиментальностью$. Безутешное или доведенное фантазией до обмана сострадание, которое мы преднамеренно выказываем, если оно касается вымышленного горя, как будто бы это было действительное [горе], показывает и развивает чувствительную, но в то же время и слабую душу, которая обнаруживает прекрасные стороны и которую можно, правда, назвать фантастической, но никак нельзя назвать душой, исполненной энтузиазма. Романы, слезливые драмы, плоские нравственные прописи, которые заигрывают с так называемым (хотя и ложно) благородным образом мыслей, а в действительности делают сердце вялым и нечувствительным к строгому предписанию долга, не способным питать уважение ни к достоинству человечества в нашем лице, ни к правам человека (которые суть нечто совершенно другое, чем его счастье) и вообще придерживаться твердых принципов; даже то изложение религии, которое рекомендует раболепное, низменное снискание милости и льстивость, которое отказывается от всякого доверия к нашей собственной способности противодействовать злу, вместо того чтобы разбудить в нас деятельную решимость испробовать силы, какие при всем нашем бессилии все еще остаются у нас для преодоления склонностей; ложное смирение, усматривающее в презрении к самому себе, в жалобном лицемерном раскаянии и в чисто пассивном состоянии души единственный способ стать угодным высшему существу, — [все это] никак не совместимо с тем, что можно было бы отнести к красоте, но еще в меньшей мере с тем, что можно было бы отнести к возвышенности характера.

Однако и бурные движения души — будут ли они, под именем назидания, связаны с идеями религии или, как относящиеся только к культуре, с идеями, содержащими в себе общественный интерес, — как бы сильно они ни поражали воображение, никак не могут притязать на честь $возвышенного$ изображения, если они не оставляют расположения души, которое влияет, хотя только косвенно, на сознание своей силы и на стремление к тому, что заключает в себе чистую интеллектуальную целесообразность (к сверхчувственному). В самом деле, иначе все эти [виды] умиления относятся только к $моциону$, в котором находят удовольствие ради здоровья. Приятная усталость, которая следует за такой будоражащей игрой аффектов, есть наслаждение хорошим самочувствием от восстановленного в нас равновесия различных жизненных сил, такое наслаждение в конце концов сводится к тому же, что и наслаждение, которое сластолюбцы на Востоке находят столь приятным, когда они дают свое тело как бы разминать и нежно растирать все свои мускулы и суставы; разница только в том, что там движущий принцип большей частью находится в нас, а здесь целиком вне нас. Иные полагают, будто получают назидание (erbaut) от проповеди, в которой, однако, ничего не сооружено (aufgebaut) (никакой системы хороших максим); или полагают, будто их сделала лучше трагедия, в то время как они только радуются, что удачно разогнали скуку. Следовательно, возвышенное всегда должно иметь отношение к $образу мыслей$, т. е. к максимам — делать так, чтобы интеллектуальное и идеи разума брали верх над чувственностью.

Нечего опасаться, что чувство возвышенного потеряет от такого отвлеченного способа изображения, который становится совершенно негативным в отношении чувственного, ведь воображение, хотя за пределами чувственного оно не находит ничего такого, на чем бы оно могло удержаться, тем не менее чувствует себя безграничным именно благодаря такому устранению границ чувственности, и указанная отвлеченность есть, следовательно, такое изображение бесконечного, которое, правда, именно поэтому может быть только чисто негативным, однако расширяет душу. В иудейской книге законов нет, пожалуй, более возвышенного места, как заповедь: не создавай себе кумира и никакого подобия того, что есть на небе, на земле и под землей и т. д. Единственно эта заповедь может объяснить энтузиазм, с которым иудеи в период расцвета своей жизни относились к своей религии, когда они сравнивали себя с другими народами; [она же объясняет] ту гордость, которую внушает магометанство. То же самое можно сказать и относительно представления о моральном законе и задатках моральности в нас. Нет никакого основания опасаться, будто, если отнять у моральности все, что она может рекомендовать чувствам, за ней не останется никакого другого одобрения, кроме холодного, безжизненного, а также никакой движущей силы и ничего трогательного. Дело обстоит совсем наоборот; ведь там, где [внешние] чувства ничего не видят перед собой и где тем не менее остается неоспоримая и неистребимая идея нравственности, скорее понадобилось бы сдерживать порыв безграничного воображения, чтобы не дать ему возвыситься до энтузиазма, чем, опасаясь бессилия этих идей, искать для них опоры в картинах и детских вещах. Поэтому и правительства охотно позволяли, чтобы религия была достаточно снабжена подобными приправами, и таким образом пытались избавить подданного от труда, а вместе с тем и лишить его способности расширять свои душевные силы за те пределы, которые можно ему поставить произвольно и при помощи которых с ним как совсем пассивным существом легче обращаться.

Это чистое, возвышающее душу лишь негативное изображение нравственности — именно потому, что оно чисто негативное, — не создает опасности $мечтательности$, которая состоит в $пустой мечте ЖвидетьЖ что-то за всеми границами чувственности$, т. е. грезить исходя из основоположений (сумасбродствовать на основе разума). Дело в том, что непостижимость идеи свободы совершенно отрезает путь всякому положительному изображению; моральный же закон в нас сам по себе есть достаточный и первоначально определяющий закон, так что он нам даже не разрешает искать определяющее основание вне его. Если энтузиазм можно ср
еще рефераты
Еще работы по разное