Реферат: Словарь литературоведческих терминов XX века пополнился несколькими понятиями, конституирование которых связано с именем М. М. Бахтина





Ирина Попова


‘МЕНИППОВА САТИРА’ КАК ТЕРМИН БАХТИНА


Словарь литературоведческих терминов XX века пополнился несколькими понятиями, конституирование которых связано с именем М.М.Бахтина. Термины ‘карнавал’, ‘смеховая культура’, ‘мениппова сатира’ (‘мениппея’), ‘хронотоп’ и некоторые другие хотя и существовали до Бахтина, но получили в его работах новый смысл, причем переакцентуация значений оказалась столь существенной, что теперь они осознаются именно как термины Бахтина.

Наиболее спорным из этого списка остается ‘мениппова сатира’. Хотя труды Бахтина явились мощным толчком для всестороннего изучения проблемы, метод Бахтина, его концепция менипповой сатиры и само историческое существование мениппеи как жанра сегодня ставится под сомнение1.

Впрочем, исследование семантики и генезиса понятия ‘мениппея’ целесообразно не только в силу запутанности научного сюжета. Для этого существуют и другие, куда более веские причины.

Во-первых, введение понятия ‘мениппова сатира’ сопровождалось рядом общих высказываний Бахтина о термине, о природе и свойствах терминологического языка. Можно сказать, что ‘мениппея’ инициировала появление набросков к теории термина, которая, однако, не получила своего системного изложения и не была включена в труды, подготовленные к печати самим автором.

Во-вторых, история ‘мениппеи’ свидетельствует о методологической необходимости исследования генезиса идей и понятий сквозь призму истории текста. Поскольку источники, реальный контекст и само развитие «мениппейного сюжета» остались в набросках. Более того, картина, открывающаяся при изучении архивных материалов, оказывается принципиально иной, чем при анализе прижизненно опубликованных работ.

Издания 1960-х годов свидетельствуют: понятие ‘мениппея’ введено во второй редакции книги о Достоевском (1963), а в книге о Рабле (1965) его нет вовсе. Изучение архивных материалов опрокидывает устоявшиеся представления: Бахтин начал заниматься мениппеей еще в 1940-е годы, сначала как самостоятельной проблемой, а затем в контексте переработки книги о Рабле, причем уже тогда мениппейная традиция рассматривалась им как в отношении к роману Рабле, так и в отношении к жанровому типу романа Достоевского.

Так что четвертая глава «Проблем поэтики Достоевского» только приоткрыла читателю «мениппейный сюжет»: знакомство с бахтинским замыслом в 1960-е годы не могло быть полным. Для сегодняшнего понимания концепции Бахтина необходимо не только системно проанализировать сохранившиеся черновики и наброски, нужно вернуться из 1960-х, когда «мениппейный сюжет» был впервые обнародован, в 1920–1940-е, когда он формировался, чтобы восстановить его реальный научный контекст.

* * *

Составной частью образа шестидесятых стал человек с фанерным чемоданчиком, возвращающийся в прежнюю жизнь, которая давно другая. Ложная многозначительность этого образа заменила собой рутинную работу, оставшуюся не проделанной, — исследование катастрофы возвращения. Возвращения не в индивидуально-психологическом плане, как оно изображено в одноименном рассказе Андрея Платонова, герой которого, солдат победившей армии, приезжает домой с войны, — а катастрофы возвращения проигравших, принесших с собой в новый мир осколки разрушенной интеллектуальной культуры.

За личными судьбами проигравших, но непогибших стоит проблема восстановления запрещенного, уничтоженного и утраченного: собственных замыслов, научных направлений и целых дисциплин. Произошло ли это возвращение в 1960-е годы и возможно ли оно вообще? И если возможно, то не бессмысленно ли? Или следует признать, что для идей, научных направлений и школ есть свое время и место, в которых они только и могут существовать и развиваться как актуальное знание, а не факты истории науки?

В этой статье речь пойдет о мениппее, о сюжете, который М.Л.Гаспаров назвал случаем Бахтина2. Поскольку возвращение Бахтина началось именно с мениппеи. Впрочем, корректно ли это суждение, нет ли в нем передержки? Всем известно, что возвращение Бахтина началось с нового издания книги о Достоевском, в котором мениппея хотя и была наиболее радикальным дополнением, общего концептуального ядра книги — по крайней мере, именно так считается — не затронула.

Напомним коротко канву событий. В феврале 1961 года Михаил Михайлович Бахтин, в ту пору заведующий кафедрой русской и зарубежной литературы Мордовского государственного университета, принял предложение Витторио Страда опубликовать книгу 1929 года «Проблемы творчества Достоевского» по-итальянски, в качестве «вступительного исследования» к полному собранию сочинений писателя, готовившемуся в туринском издательстве «Эйнауди» (письмо Страда было получено 22 февраля, ответ датирован следующим днем). Срок подготовки рукописи сам Бахтин определил в четыре месяца; в официальном обращении издательства, последовавшем 23 марта, был назван сентябрь3. В действительности работа продолжалась в течение всего 1961 года, после чего готовая рукопись была передана в агентство «Международная книга», через которое велись официальные переговоры с итальянским издательством; 5 января 1962 года рукопись поступила в Главлит, а затем была отправлена в Турин.

Тогда же хлопоты В.В.Кожинова об издании книги в Москве, длившиеся уже около года, принесли результаты. В марте 1962-го начинается новый этап переработки рукописи, теперь для издательства «Советский писатель». «Сейчас я приступаю к новому пересмотру всей книги, — пишет Бахтин Кожинову 27 марта 1962 года. — <...> Итальянский вариант <...> меня не удовлетворяет»4. Подготовку текста Бахтин планировал завершить «непременно до лета». В июне рукопись поступила в издательство, 18 июня 1962 года был заключен договор. Однако работа над текстом продолжалась вплоть до начала 1963 года. Рукопись, согласно справке, подписанной редактором книги С.Г.Бочаровым, была готова к производству 18 февраля 1963 года5. 27 марта книга поступила в набор, а в сентябре был отпечатан тираж. Планировавшееся итальянское собрание сочинений Достоевского тогда не состоялось. В «Эйнауди» книга Бахтина вышла в 1968 году, в переводе с московского издания 1963 года.

Таким образом, возвращение Бахтина, действительно, началось с нового издания его единственной к тому времени опубликованной книги — книги, с которой в 1920-е годы все началось и которой, как казалось, все и закончилось. («Решил начать. Я же не знал, что это начало окажется и концом», — говорил Бахтин С.Г.Бочарову 10 июня 1974 года6). Так что поэтически настроенный биограф мог бы сказать, что это было повторение, в том высоком религиозно-философском смысле, которое придал этому понятию Серен Киркегор7. Впрочем, если повторение и состоялось — издание книг и последовавшая затем «мировая слава» обрушились на Бахтина — то не в последнюю очередь потому, что Бахтин упорно шел дальше, не останавливаясь и не стремясь повторить раз достигнутый успех.

Приняв предложение «Эйнауди» и не будучи связанным ни цензурными, ни редакторскими (как впоследствии в «Советском писателе») требованиями, Бахтин буквально републиковать книгу 1929 года не стал. В каком направлении он собирался развивать текст тридцатилетней давности? В июле 1961 года в письме к В.В.Кожинову он обозначил основные направления работы: «Думаю ограничиться немногим (не позволяет ни время, ни листаж), а именно: 1) дополнить критический обзор литературы, 2) углубить анализ особенности диалога и позиции автора в полифоническом романе (последнее больше всего вызывало возражений и недоумений) и 3) коснуться некоторых традиций Достоевского, в частности карнавальной. Остальной текст думаю почти вовсе не трогать. Изложение я не собираюсь делать популярнее»8.

Действительно, новой сводной рукописи Бахтин не готовил, ограничившись дополнениями и незначительными изменениями во всем тексте, кроме четвертой главы. Четвертая глава и разделы «От автора» и «Заключение» были написаны заново. Резюмируя анализ архивных материалов, данный нами в шестом томе Собрания сочинений9, можно заключить, что в фокусе подготовки «Проблем поэтики Достоевского» находилась четвертая глава «Жанровые и сюжетно-композиционные особенности произведений Достоевского», посвященная карнавальной и мениппейной традиции.

Подготовка четвертой главы составляла отдельный сюжет в истории как текста, так и концепции книги. Если для итальянского издания четвертая глава писалась, а затем дополнялась без отчетливо выраженного намерения соотнести ее с остальными частями текста и целым замысла, то на следующем этапе Бахтин как раз стремился прояснить основания, на которых в книгу о Достоевском вошел раздел о карнавализации и мениппее. С этой целью первая глава «Полифонический роман Достоевского и его освещение в критической литературе» дополняется тезисом о карнавализации как предпосылке полифонии, примечаниями о карнавале, вставкой о карнавальном восприятии Достоевским газеты; характеристика романов Достоевского, данная Гроссманом, связывается теперь с менипповой сатирой, а примечание о мистерии и диалоге платоновского типа получает ссылку на четвертую главу. Одновременно в дополнениях к четвертой главе особое звучание приобретает идея диалога. Тезис о карнавале как предпосылке полифонии развивается здесь в контексте противопоставления риторической и карнавальной традиции.

Как видим, в отличие от многих своих интерпретаторов, сам Бахтин считал карнавальную и мениппейную проблематику частью теории полифонического романа и стремился «вписать» четвертую главу в общую структуру исследования. И вот что важно: Бахтин не побоялся добавить в книгу о Достоевском раздел, радикализовавший концепцию в целом, не отказался от направления исследования, избранного в 1930–1940-е годы, хотя это направление — изучение карнавальной составляющей в истории и теории романа — как видно из судьбы книги о Рабле в 1940–1950-е годы, официального признания не получило. Отчего Бахтин решился на это добавление, которое если не в «Эйнауди», то в «Советском писателе» могло осложнить прохождение книги, что заставило его — кроме деятельной энергии В.В.Кожинова — преодолеть осторожность, неизбежную для человека, пережившего после первой заметной книги тридцать лет непризнания? Вот здесь, по всей видимости, действительно, понадобится «экстранаучная» апелляция к Киркегору: только «страсть свободы», которая «ничем не заглушается и не умеряется никаким неверным истолкованием»10.

И все-таки, несмотря на все усилия к «укоренению» мениппейного сюжета в ткани текста, четвертая глава в восприятии читателя осталась обособленной, выпирающей из общей структуры книги, — «тяжеловесным объяснительным привеском»11 к мощной идее полифонии.12 Хотя сама концепция мениппеи в филологическую науку и обыденное гуманитарное сознание вошла прочно.

Кто не знает теперь, что такое мениппея, кто не держал в руках солидного указателя источников и исследований о мениппее (969 позиций)13 и кто не ругал Бахтина за его научную фантазию, за четырнадцать признаков жанра, под которые можно подвести практически любой текст и которые, в сущности, ничего не объясняют?

Здесь мы подходим к одной из самых болезненных проблем чтения Бахтина: к утраченному чувству времени и места. Времени и места, в которых зрели идеи и создавались тексты. Сочинения Бахтина, написанные в 1920–1940-е годы, начали печататься в 1960-е. Читатель поначалу и не заметил зазора между временем их создания и появления в свет. Отчасти это было свойством эпохи: в поздние советские годы тексты, написанные вне господствующей идеологии, воспринимались «синхронически»: связь с прерванной гуманитарной традицией была важнее направленческой и временной дифференциации. Так тексты Бахтина оказались встроенными в интеллектуальную ситуацию 1960-х годов и долгое время воспринимались в отрыве от своего контекста.

Понятно, что четвертая глава «Проблем поэтики Достоевского» могла быть закончена в столь короткие сроки только потому, что предварительная работа и сбор материала были проведены раньше. Поэтому прежде всего необходимо восстановить реальную хронологию «мениппейного сюжета»: когда Бахтин занялся изучением мениппеи и ее значения в истории романа. Подчеркнем особо: мы говорим сейчас не о том, когда Бахтин узнал о существовании мениппеи, а о том, когда он начал о ней писать; не об интеллектуальных истоках и предтечах бахтинской темы, а о ее реальном авторском воплощении в текст14.

Изучение архивных материалов свидетельствует: «мениппейный сюжет» Бахтина возникает в связи с его занятиями теорией жанра и в 1940-е годы оформляется в границах переработки книги о Рабле.

Когда Бахтин стал вплотную заниматься мениппеей, точно сказать трудно. В статье «Сатира», написанной в 1940 году для «Литературной энциклопедии», этого сюжета еще явно не прослеживается, хотя в определении сатиры как жанра мениппова сатира обозначена специальным пунктом. Бахтин характеризует мениппею как «смешанный» диалогический жанр, возникший в эллинистическую эпоху в форме философской диатрибы (Бион, Телет), а затем преобразованный и оформленный Мениппом; ссылается на образцы менипповой сатиры в творчестве Лукиана, Варрона, Сенеки и Петрония; и — что принципиально — характеризует мениппову сатиру как жанр, непосредственно подготовивший «важнейшую разновидность европейского романа», представленную в античности «Сатириконом» Петрония и «Золотым ослом» Апулея, а в Новое время — романами Рабле и Сервантеса15. О том, как концепция Бахтина соотносилась с европейской наукой его времени, мы скажем позднее. Но уже сейчас следует заметить, что, проецируя жанровую традицию мениппеи на историю европейского романа, Бахтин следует в русле изысканий авторов «Paulys Real-Encyclopädie»: обозначает длинные линии жанровых разновидностей романа, от античности до Нового времени, сформированных под влиянием мениппеи. (Авторы «Paulys Real-Encyclopädie» — данная тенденция прослеживается в целом ряде статей — упоминают и сочинение И.Казобона16, поскольку именно Казобон, судя по всему, впервые выстроил линии преемственности мениппеи в греческой и римской литературе).

Кроме того, в библиографических списках к статье Бахтин указывает диссертацию Т.Бирта: Birt Th. Zwei politische Satiren des alten Rom. Marburg, 1888, — которая впоследствии будет служить ему одним из авторитетных источников фактических сведений о мениппее. В книге Бирта, которую автор посвятил своему учителю Г.Узенеру, история римской сатиры рассматривается сквозь призму серьезно-смехового (σπουδογέλοιον), особенно подробно исследуется жанровая природа «Nekyia»: диалогическая структура, смешение серьезного и смехового, стихов и прозы.

Следом за «Сатирой» в «мениппейном сюжете» Бахтина должна быть названа статья «Мениппова сатира и ее значение в истории романа». Бахтин упоминает ее в «Списке научных работ» как текст объемом в четыре печатных листа, завершенный в 1941 году. Работа с таким заголовком в архиве не найдена, так что следующим текстом, в котором говорится о значении мениппеи в истории романа, следует считать «Дополнения и изменения к “Рабле”» 1944 года. В 1940-е годы исследование проблемы мениппеи в целом сосредоточено вокруг книги о Рабле. (Вспомним упомянутую в «Сатире» линию европейского романа, сформированную под влиянием мениппейной традиции: в античности — романы Петрония и Апулея, в Новое время — романы Рабле и Сервантеса.)

Мениппейный сюжет в «Дополнениях» только намечен, ему присуща та же многообещающая недоговоренность, что и языку большинства набросков первой половины 1940-х годов. Бахтин трижды подступает к теме, не развертывая ни один из сформулированных тезисов: сначала заявляет мениппею как предмет специального экскурса наряду с известным экскурсом «Рабле и Гоголь»17 («Экскурсы: 1. Рабле и Гоголь; 2. значение менипповой сатиры в истории романа»); затем говорит о двух линиях развития мениппеи («Две линии развития менипповой сатиры; одна из них — однотонно-оксюморная — завершается Достоевским»), а потом вновь рассматривает общие свойства мениппеи, но уже в топографическом аспекте.18

О том, как Бахтин понимал значение менипповой сатиры в истории романа, сказано в четвертой главе «Проблем поэтики Достоевского»19. А вот что подразумевалось под двумя линиями развития мениппеи, если обозначение одной линии не растолковано, другая линия не названа вовсе и в известных текстах к этой теме Бахтин больше не возвращается? И как, собственно, экскурс о значении мениппеи в истории романа мог быть вписан в книгу о Рабле? На эти вопросы ответов в самом тексте нет.

Проясняет темные места «Дополнений» набросок о мениппее середины 1940-х годов, объемом менее авторского листа, которому мы рискнули дать заглавие несохранившейся большой работы «<Мениппова сатира и ее значение в истории романа>». Из этого фрагмента становится понятнее, что Бахтин подразумевал под двумя линиями развития мениппеи: одну, представленную Достоевским, он называет «церковно-проповеднической», другую — «цирково-балаганной» и к ней относит Гоголя, оговариваясь, впрочем, что типология мениппеи сложнее и двумя названными линиями не ограничивается: «Общая характеристика мениппеи и более подробное изучение тех двух линий ее развития (вообще был целый пучок таких линий), которые у нас представлены Гоголем, с одной стороны, и Достоевским, с другой, — церковно–проповедническая и цирково–балаганная»20.

Это, казалось бы, частное уточнение, автокомментарий из наброска «<Мениппова сатира...>», распутывает целый клубок вопросов и недоумений более общего и принципиального свойства, затрагивающих концепцию книги Бахтина о Рабле.

В середине 1940-х годов Бахтин включает в «раблэзианский узел» мениппейную традицию, Гоголя и жанровую разновидность романа Достоевского. Собственно, мениппейные корни становятся основанием для исследования жанровых разновидностей романов Рабле и Достоевского в общем контексте. В перспективе мениппейного сюжета два экскурса «Дополнений и изменений к “Рабле”» — «Рабле и Гоголь» и «значение менипповой сатиры в истории романа» — получают необходимую поясняющую «связку», будучи соотнесенными друг с другом и с Рабле в перспективе двух линий развития мениппеи, одна из которых представлена Гоголем21, другая — Достоевским.

Пересматривая под этим углом зрения наброски 1940-х годов, можно обнаружить, что по крайней мере еще два фрагмента — «<К вопросам об исторической традиции и о народных источниках гоголевского смеха>» и «К истории типа (жанровой разновидности) романа Достоевского» — разрабатывают ту же проблему «церковно-проповеднической», или «однотонно-оксюморной», или просто «оксюморной», линии развития мениппеи и тем самым, хотя и косвенно, связаны с проектом переработки книги о Рабле.

В тексте «<К вопросам об исторической традиции и о народных источниках гоголевского смеха>» интересующая нас тема обозначена только как пункт начального плана: «К истории жаровой разновидности романа Достоевского»22. В наброске «К истории типа (жанровой разновидности) романа Достоевского» названы признаки «оксюморной» линии мениппеи и сформулировано существо перехода от раблезианской образности к образности Достоевского: «Психологизация материально-телесного н и з а у Достоевского: вместо полового органа и зада становятся грех, сладострастная мысль, растление, преступление, двойные мысли, внутренний цинизм <...>»23 . (Метафора «оксюморная» означает здесь нарушение нормы, сочетание несочетаемого в обычной жизни: «созерцание <...> двух бездн», «сатурналиевскую плоскость, где раб равен царю, где проститутка и убийца сходятся со святым и судьею, где законы мира сего временно отменяются».)

Перевод раблезианской образности во внутренний план как переход от изображения внешнего человека к изображению внутреннего человека (один из аспектов которого назван «психологизацией материально-телесного н и з а») в «Дополнениях» описан иначе: с помощью восходящей к Блаженному Августину (De civ. Dei; 15, 2) формулы «internum a e t e r n u m»; там же, как продолжение и раскрытие «герметично» сформулированного здесь тезиса будет намечена историческая линия Рабле — Шекспир — Достоевский: внешний человек, как часть родового народного тела, во внешних топографических координатах мира у Рабле — открытие и оправдание индивидуальной жизни во внешнем мире у Шекспира — открытие и оправдание внутреннего человека, души, в интенсивных координатах «предельной глубины внутреннего» в романах Достоевского.

(Заметим в скобках: транспонировка термина ‘мениппова сатира’ на историю русской литературы, где этот термин, по выражению Бахтина, «вообще был не в ходу»24, никогда не постулировалась им как сама собой разумеющаяся — формы функционирования и передачи мениппейной традиции нуждались в изучении и обосновании. В наброске середины 1940-х годов «<К вопросам самосознания и самооценки...>»25, где также рассматривается «тип романа Достоевского и история этого типа (его историческое развитие, его исторические корни)», Бахтин специально говорит о путях передачи мениппейной традиции, «книжных» и «не книжных» (то есть фольклорных, в качестве одного из примеров которых он называет народный кукольный театр), актуальных как для творчества Гоголя, так и для творчества Достоевского. Причем проблема функционирования и передачи «мениппейной традиции» поставлена здесь в контексте памяти и забвения, памяти жанра и нарочитого забвения, как борьбы с памятью, как стирания следов усвоенной традиции в построении образа)26.

Значительная часть экскурсов, намеченных в «<Менипповой сатире...>»27, впоследствии была использована при подготовке четвертой главы «Проблем поэтики Достоевского»: о связи мира романов Достоевского с «экспериментально-провоцирующими формами Nekyia»; о мечте и сне как формах выхода в другую жизнь («Менипповы сатиры в романах: “Сон Версилова”, отчасти сон Свидригайлова, Иван и черт, сны Раскольникова»); о ценностно-топографических особенностях сцены в романах Достоевского («Плоскость кающихся и искупляемых душ»); о пороге, лестнице и площади у Достоевского; о диалогичности внутреннего монолога («Рассказ в романе в известной мере стремится к пределу внутреннего монолога, особенно у Достоевского. Диалогическая постановка рассказчика и в отношении героев и в отношении себя самого»); о карнавальной откровенности («Временная отмена законов мира сего. Специфические условия для абсолютной откровенности: цинизм. Карнавальная игра в откровенность за столом Настасьи Филипповны. «Бобок». Все это — плоскость преисподней»); о кризисе и ответственности, как двух типах сюжета «изменения человека».

Другая часть бахтинского наброска так никогда и не получила развития. Среди наиболее интересных тезисов — параллель Достоевский – Киркегор в аспекте мениппейной традиции: «Формы мениппеи у Серена Киркегора». (Героев Достоевского и Киркегора Бахтин ставит рядом уже в «<Авторе и герое в эстетической деятельности>»: «К этому типу относятся почти все главные герои Достоевского, некоторые герои Толстого (Пьер, Левин), Киркегора, Стендаля и пр., герои которых частично стремятся к этому типу как к своему пределу»28, — а в беседах с В.Д.Дувакиным говорит о созвучии Киркегора и Достоевского: «Он современник Достоевского <...>, Достоевский о нем понятия не имел, конечно, но близость его к Достоевскому изумительная, проблематика — почти та же, глубина — почти та же»29.)

Та же судьба постигла и «Дополнения» в целом. Планы переработки «Рабле» середины 1940-х годов остались неосуществленными. Только некоторые частные фрагменты впоследствии вошли в издание 1965 года30. К концептуальным планам набросков середины 1940-х — мениппее, проблеме серьезности и трагического космоса — Бахтин больше не вернулся.

Таким образом, мениппейный сюжет в контексте замысла о Рабле был оставлен, план переработки книги, объединяющий «в один раблэзианский узел» Гоголя, Достоевского, Данте, Шекспира, Гейне, Флобера и др., не осуществился. Значит ли это, что наброски 1940-х годов приоткрывают Бахтина, у которого все могло быть другим? И можно ли теперь восстановить: каким именно? Или следует признать, что все, что ни делается, — к лучшему: может быть, памятуя сегодняшнюю критику мениппеи, и хорошо, что замысел «Дополнений» не осуществился и Бахтин разумно скорректировал свой метод, описанный им самим в рабочей тетради 1938 года следующим образом: «Мы слишком много протягиваем нитей от Раблэ во все стороны, слишком далеко уходим от него в глубину прошлого и будущего (будущего относительно Раблэ), позволяем себе слишком далекие и внешние сопоставления, сравнения, аналогии, слишком ослабляем узду научного метода. Можно усмотреть в этом неуместное увлечение раблэзианским духом, необузданностью его сопоставлений, аналогий (часто по внешнему звуковому сходству слов), его coq-à-l’âne. Это, однако, не ситуация Раблэ (в некоторой степени допустимая в книге о нем). Мы собираем все прослеженные вперед и назад опыты в один раблэзианский узел»?

Здесь мы возвращаемся к проблеме утраты времени и места, к прерванной традиции и пережитой в 1960-е годы утопии восстановимости утраченных смыслов.

Очевидно, что мениппейный сюжет до своей критики с точки зрения сегодняшней науки нуждается в реабилитации — в новом рассмотрении, но в границах науки своего времени, в контексте созвучных и критических высказываний о мениппее 1930–1940-х годов, когда, собственно, и формировалась концепция Бахтина.

Еще раз подчеркнем, речь идет не об оправдании Бахтина, хотя права Н.В.Брагинская, когда говорит о неизбежности апологетического момента при обращении к наследию этого поколения31. Вовсе освободиться от контекста биографии Бахтина и судьбы его поколения, от «трех десятилетий письма, заведомо обреченного на отсутствие читателя»32, на изоляцию и нехватку книг, разумеется, невозможно, да и ненужно. Но непредвзято исследовать историю вопроса в классической филологии 1930–1940-х годов необходимо, даже если это исследование не изменит конечных результатов и выводов. Тем более, что это те самые десятилетия, которые были «пропущены» отечественной наукой, в силу причин, точно изложенных М.Л.Гаспаровым в «Записях и выписках»33.

Детальное исследование того, что думала о Мениппе, менипповой сатире и серьезно-смеховом классическая филология конца 1920–1940-х годов, еще предстоит. Но уже сейчас можно сказать, что «мениппейный сюжет» Бахтина — одинокий, тяжеловесный и непонятный в пространстве отечественной науки 1960-х годов — в контексте немецкой науки 1920–1930-х годов получает свое обоснование и обретает традицию.

Изучение мениппеи как жанра античности и ее проекция на историю романа Нового времени в немецкой классической филологии 1920–1930-х годов была привычной темой, «узаконенной» авторитетными изданиями. В качестве значимых для «мениппейного сюжета» Бахтина примеров назовем вступительную статью Отто Вайнрайха к переводу «Апоколокинтозиса» Сенеки (1923)34 и статью Р.Хельма «Менипп» в «Paulys Real-Encyclopädie» (1931)35. Вайнрайх не только анализирует мотивную структуру мениппеи (мотивы путешествия на небо, собрания богов, разговора в царстве мертвых), указывает на смешение стихов и прозы, реального и фантастического, серьезного и смехового как на конститутивные признаки жанра, но и проецирует их на дальнейшую историю литературы, вводя понятия сатурналиевой и карнавальной свободы, существенные для сохранения мениппейной традиции.

В статье Р.Хельма «Менипп», которую Бахтин конспектировал и выписки из которой интегрированы в набросок «<Мениппова сатира и ее значение в истории романа>», помимо истории жанра на античной почве сказано о значении менипповой сатиры в истории романа со ссылками на теорию мима Г.Райха и теорию диалога Р.Гирцеля36.

О книге Райха, заметной, и, пожалуй, даже «модной» в 1900–1920-е годы следует сказать особо. В двухтомной монографии Райх исследует историю мима и мимического смеха в европейской и восточных традициях. Райх — в этом ему концептуально близок Бахтин — рассматривает мим и мимический смех как самостоятельную, «вторую» (неофициальную) культуру с 2-3 тысячелетней историей, оказавшую формирующее влияние на смеховую культуру Средневековья и Ренессанса. Мимический смех, по Райху, двунаправлен, обращен на окружающий мир и на самого смеющегося: «...светлый, простодушный, непреодолимый смех, когда человек смеется всем телом, чтобы в конце концов с удовлетворением услышать, как звенят на его собственной голове колокольчики невидимого дурацкого колпака»37. Райх — и здесь еще одно принципиальное схождение с ним Бахтина — вскрывает народно-мимическую природу сократического диалога и выделяет смеховое (мимическое) ядро европейской драмы Средневековья и Ренессанса, мимическую подоснову ее образов, завершая свой экскурс — как впоследствии в «Дополнениях и изменениях к “Рабле”» М.М.Бахтин — Шекспиром38.

В 1920-е годы книга Райха, оказав существенное влияние на исследования мима и народно-праздничной культуры античности и Средневековья, подверглась критике — главным образом за преувеличение роли мима в истории «второй» (праздничной, неофициальной) культуры39 — так же Бахтина впоследствии упрекали за преувеличение роли мениппеи в истории европейского романа40. Восемьдесят лет спустя книга Райха виделась уже, пользуясь афористической формулой М.Л.Гаспарова, «сочинением, фантастическим в подробностях, но до сих пор интересным в общих чертах: мощь того низового пласта словесности, к которому принадлежал мим, показана здесь хорошо»41. Впрочем, многие ли научные сочинения смогут возбудить интерес, хотя бы и критический, через восемьдесят, а тем более через сто лет после своего создания? Именно через сто лет после выхода в свет двухтомника Райха М.Л.Гаспаров вновь сказал о концепции мима, типологически сравнив ее с мениппейным сюжетом Бахтина, но об этом позже.

В 1960-е годы, когда «мениппейный сюжет» Бахтина получил свое оформление в четвертой главе «Проблем поэтики Достоевского», научный контекст 1920–1930-х годов уже стал историей, не получив, в силу внешних причин, серьезного и своевременного отклика в национальной научной традиции.

Выпавший из своего времени «мениппейный сюжет» Бахтина не был узнан ни в Европе ни в России. В Европе потому что был четверть века как пройден, а в России потому что был пропущен. Хотя Большой Паули в третьем зале Ленинской библиотеки всегда стоял в открытом доступе, в тех же самых шкафах по периметру зала, где размещались тома классиков марксизма-ленинизма и «Большой советской энциклопедии», и статья о Мениппе пестрит карандашными пометками неизвестного читателя, пораженного очевидными совпадениями с текстом Бахтина, — все-таки приходится признать значение научной школы. Русская наука мениппейный сюжет конца 1920-х – начала 1940-х годов пропустила, и нельзя сказать, что это серьезно отразилось на ее современном состоянии.

Здесь, вероятно, следовало бы сравнить судьбу «мениппейного сюжета» Бахтина с концепцией мениппеи Нортропа Фрая, сформированной примерно в то же время, в 1940–1950-е годы42. Фрай в «Анатомии критики», напомним, проецирует мениппейную традицию на историю прозы Нового времени, в первую очередь, на Свифта, но не только: в круг его исследования входят Рабле, Эразм, Вольтер и др.

Отчего же «мениппейный сюжет» Бахтина, не столь уж одинокий в контексте мировой академической науки, вызывает такое стойкое отторжение? И в чем суть сегодняшней критики концепции менипповой сатиры и ‘мениппеи’ как термина Бахтина с точки зрения истории и теории литературы?

Под сомнение ставится, во-первых, существование мениппеи как жанра античности (иногда мениппею называют «антижанром», подрывающим литературные конвенции43), во-вторых, сам метод изучения истории жанра — от античного прототипа до зрелых форм Нового времени (в «мениппейном сюжете» Бахтина — от античной мениппеи до жанрового типа романа Достоевского).

Действительно, «мениппова сатира» — это название сборника произведений Варрона, то есть индивидуальное сочинение, а не жанр. От Мениппа и Варрона, действительно, сохранились только «невразумительные фрагменты, легко поддающиеся фантастическим разнотолкованиям» (Гаспаров), и список сочинений, относимых сегодня к менипповой сатире, действительно, невелик: «Отыквление» Сенеки, «Сатирикон» Петрония44, «Икароменипп», «Некромантия», «Зевс Трагический» Лукиана, «Кесари» Юлиана, «О браке Филологии и Меркурия» Марциана Капеллы, «Мифологии» Фульгенция, «Наставительное увещевание» Эннодия и «Утешение философией» Боэция45. В древности, впрочем, эти сочинения мениппеей не называли. Словосочетание «мениппова сатира» с выраженной жанровой рефлексией появляется в конце XVI века, в заглавии перемешивающего по античному образцу стихи и прозу публицистического памфлета, направленного против Лиги, — «Satyre Ménipée de la vertu de Catholicon d’Espagne et de la tenue des Estates de Paris» (1594). А затем в начале XVII в. И.Казобон в упомянутом сочинении выстраивает линии жанровой преемственности мениппеи в греческой и римской литературе. Так что конституирование мениппеи как термина, обозначающего определенный жанр, происходит только на рубеже XVI–XVII веков — сначала в литературе, а затем в теории.

Однако эти сведения Бахтину были доступны, он с ними и не спорил, о чем свидетельствует написанная для «Литературной энциклопедии» статья «Сатира». Кроме того, в материалах к переработке «Достоевского» Бахтин ведет историю ‘мениппеи’ как термина именно с XVI века, то есть со времен «Satyre Ménipée»46, признавая тем самым позднейшую проекцию «мениппеи» как жанрового обозначения на тексты греческой и римской литературы, а в «Дополнениях и изменениях к “Рабле”» сравнивает эту мыслительную операцию с распространением термина ‘роман’ на произведения античности, жанра романа не знавшей: «Термин “мениппова сатира” так же условен и случаен, так же несет на себе случайную печать одного из второстепенных моментов своей истории, как и термин “роман” для романа»47. Та же мысль повторена и усилена в наброске «<Мениппова сатира и ее значение в истории романа>»: «Прежде всего вопрос о термине. Он так же условен и случаен, как и термин “роман”. Существовавшая до Мениппа и не всегда сатира, она связана с судьбой Мениппа, от которого как раз не дошло ни одной строчки»48.

Стало быть, проблема все-таки в методе: в выстраивании длинных линий жанровой истории, от античности до Нового времени, меняющих само представление о жанре и слове, его называющем.

М.Л.Гаспаров в докладе «История литературы как творчество и исследование» проводит еще одну аналогию между Райхом и Бахтиным, между теорией мима, протянутой через века «до английского Шекспира и русского Петрушки», и теорией мениппеи: «В том, что Райх занимается реконструкцией больших литературных событий по ничтожным фрагментам, его никто не упрекал: в классической филологии это горькая неизбежность. Его упрекали в том, что он слишком полагается на надежность этих реконструкций, и еще более, что он делает из них слишком патетически-величавые культурно-исторические картины»49.

Степень величавости исторической картины, созданной на основе изучения мениппейной традиции, оценить все-таки трудно. Тем более, что предмет мениппеи — индивидуальная катастрофа автора, «провалившегося проповедника»50 — вовсе не величав; в созерцании провала много смроману63 и сатире64 — то есть жанрам, сложившимся после Аристотеля. А вот в «Дополнениях и изменениях к “Рабле”» Бахтин не только вводит понятие ‘мениппова сатира’, говорит о двух ее линиях в мировой литературе, одна из которых — «однотонно-оксюморная» — завершается Достоевским; не только формулирует свои взгляды на природу терминологического языка гуманитарных наук, в том числе говорит об условности и случайности термина ‘роман’ для романа, но и излагает в первый и единственный раз, в сжатом и отчасти черновом виде, теорию трагедии (от Софокла к Шекспиру и Достоевскому) с тех же позиций, на тех же основаниях, в той же теоретической и философской системе, что и теорию романа, — то есть вступа
еще рефераты
Еще работы по разное