Реферат: Толстой и либеральная московская журналистика Статьи лета 1917 г


Глава 2. Толстой и либеральная московская журналистика

Статьи лета 1917 г. В марте 1917 г. М. Горький пригласил Толстого сотрудничать в его газете «Новая жизнь». Толстой согласился было, однако публиковаться в социал-демократической газете не стал1. А. С. Ященко2 писал ему из Петрограда:

Скажи, пожалуйста, что за нелегкая тебя дернула дать свое имя большевистской германофильской газете “Новая жизнь” <…> Я не знал, что ты сделался большевиком!3

Летом 1917 г. Толстой начинает печататься в новом еженедельном журнале московской интеллигенции и профессуры «Народоправство» (две публикации), в августе – в газете «Русское слово» (две публикации). В ноябре–декабре 1917 г. он помещает три печальные статьи в новой газете «Луч правды», в трудный час объединившей московскую интеллигенцию – религиозных философов и профессоров кадетской ориентации с социалистами-революционерами.

О настроениях Толстого летом 1917 г. можно судить по первой его статье «Из записной книжки» в первом номере «Народоправства». Поражает оптимистический, мужественный тон этой статьи, призывающей видеть происходящее в двойной перспективе – в проекции на Французскую революцию и глазами потомков. Тогда переживаемые бедствия покажутся закономерными и необходимыми. Толстой выдвигает в этой статье несколько основных метафор. Мы не знаем, кому принадлежит первенство их употребления: ведь риторика революции рождалась в устных формах – в речах, на митингах, в полемике – и в близких к ним формах газетных фельетонов. Но этим метафорам в литературе предстояло большое будущее. «Революция сама по себе не благо, а плодоносящая болезнь» – эта фраза приводит за собой образы «Высокой болезни» Пастернака.

Революция как роды в муках, а новый мир как новорожденный младенец тоже станут распространенными образами, и сам Толстой обратится к ним в начале романа «Восемнадцатый год», где от холода умирает новорожденный ребенок Телегина и Даши – гибель ребенка должна толковаться как напрасная жертва, как ложное рождение нового мира; с этого отрицательного разбега Толстой приведет трилогию к советскому оптимистическому финалу.

Третий образ – распадение целого организма государства на составные части. Но этот грозный и страшный процесс кажется Толстому естественным и необходимым: организм, умирая, распадается на элементы, чтобы из них составилась новая жизнь. Он уверен, что распад и анархия закончатся собиранием сил и Учредительным собранием. Ему еще предстоит почувствовать ту реальную физическую боль от настоящего распада своего государства, боль, о которой напишет в дневнике в конце октября 1917 г., во время артиллерийских боев в центре Москвы.

Пока все перевешивает ощущение счастья от сознания свободы. Поэтому вывод Толстого, двойственный и немыслимый практически, отражает ту самую двойственность, которая погубила свободу в России: с распадом – отпадением областей, дезертирством и т. д. – предлагается бороться «в сознании и всеоружии свободы». Фактически Толстой требует большей решимости, но каким образом при этой «борьбе во всеоружии» сохранить свободу, ему так же мало известно, как и всей остальной России во главе с Керенским, героем его следующей статьи этого лета – статьи «Из записной книжки» в 1 номере «Народоправства» в июне 1917 г.


Из записной книжки


Когда-нибудь, лет через 35, мой сын, сидя в вагоне, развернет томик, купленный в дорогу, и прочтет жуткие и страшные слова о нашем времени, которое одни будут называть великим, другие кровавым.

«Это было время, – прочтет он, – когда ежегодно на войне убивалось более двух миллионов людей, и некоторые страны за недостатком химических продуктов приготовляли их из трупов солдат; когда на месте зеленых холмов и мирных селений, мимо которых вы проезжаете сейчас, зияли впадины развороченной земли, смешанной с обломками железа и трупами, и целые города взлетали на воздух; когда не было ни хлеба, ни одежды, ни угля, ни металлов; когда долги земного шара превысили сотни миллиардов и золото, перетекая из страны в страну, потеряло всякую силу и стоимость; когда зашатались троны и самый грандиозный из них и кровавый рухнул первым; когда трибуны, взволновав народные толпы, устремляли их из фабрик во дворцы и там от имени обездоленных провозглашали принципы абсолютной свободы; это было время, когда каждому грозила на завтра смерть, и все же люди пережили и эту страшную годину, выйдя из нее очищенными, как металл из огня».

В подобных словах представится наше время будущему свободному человеку. И, может быть, он, глядя в окно комфортабельного вагоны на мирные поля, сады и селенья, вздохнет с сожалением, что сам своими глазами не видел стальных касок среди хаоса взрытой земли, ни клубов артиллерийского дыма, ни красных знамен революции, сам своим сердцем не испытал гнева и ярости победителей...

Не так ли и мы еще недавно упивались, читая Тьера, Мишлэ, Ламартина, в 19 лет бредили Робеспьером, и жаждали, когда же и нас осенит святой дух революции.

Историки честно предупреждали нас:

«...Правительство, вынужденное необходимостью, внезапно выпустило слишком большое количество бумажных денег. Это вызвало... замедление в оборотах, падение торговли, забастовки рабочих, недоплату заработанных денег, изнурительный труд рабочих... Землю обрабатывали дурно. Построек не предпринимали. Кареты и лошади исчезли. Жизнь ограничилась пределами крайней необходимости...» (Ламартин)

Они учили, что революция лишь начинается свержением тирании, дальнейший ее ход есть ряд последовательных народных волн, сметающих одна другую. Свобода, равенство и братство, провозглашенные, как идеи, проникают затем в сознание народа страшным путем развала, всеобщего беспорядка, озлобления, кровавых несправедливостей. С высот философии Революция падает на площади и вот что получается:

«...Голодные, стоящие у дверей булочных; отсутствие у народа всякого занятия, кроме уличных волнений; брожение в клубах; газетные листки, полные желчи; постоянные заговоры; переполненные тюрьмы; гильотина, возбуждавшая народ к требованию новой крови вместо того, чтобы насытить его мщение: все это приводило население Парижа в трепет от ужаса, предшествующий крайнему умоисступлению...»

В стране (Франция), охваченной анархией, одно несчастье следовало за другим: восстание, поражение на границах, бессилие власти, смертельная борьба в самом Конвенте... «Коммуна подняла черное знамя на верхушках соборных башен. Театры закрылись. Били сбор войскам, подобно набату, в течение 24 часов кряду, во всех кварталах Парижа...» И, наконец, возникает тайный и страшный Комитет Народного Восстания, во главе которого встает Марат, требующий двести тысяч отрубленных голов...

Все это мы знали, конечно, и все же страстно хотели революции и жертвовали всем во имя ее. Так почему же теперь, когда она пришла, мы с ужасом следим за ее смелыми и порывистыми движениями? Почему повсюду только и слышно: «Россия объята анархией, сто миллиардов государственного долга приведут нас к нищете, государство распадется на составные части и погибнет». Откуда такое малодушие, или думают, что наша революция должна быть сплошным миллионом благ, который сразу и помимо нашей воли свалится с неба?

Но революция сама по себе не благо, а лишь плодоносящая болезнь. Подобно тому, как женщина носит 9 месяцев и затем в муках рожает, выбрасывая из себя рядом раздирающих схваток воду, кровь, ребенка и его покровы, так и страна в муках революции порождает жизнь-свободу и вместе с нею кровь и тлен – ужас и зло.

Закон рождения для человека и для народа один и тот же. Наблюдая чужую революцию, мы испытываем восторг. Переживая свою – корчимся в муках. Поэтому первая наша добродетель – должна быть мужество. Мы должны принять всю тяжесть времени, сдержать крик боли, если слишком сильна мука, и твердо и уверенно отделить благо, рожденное революцией, от зла и тления, сопутствующего ему – отделить ребенка от крови и воды.

Анархия. Это слово вы прочтете на столбцах всех газет, услышите на улицах, митингах, в кофейных – повсюду. Поутру оно прежде других входит в ваш мозг, в сердце, в кровь. России грозит анархия! Ее зловещие признаки повсюду: возникновение маленьких республик на час, Кронштадт, ленинцы дезертирство и братание, бунты в войсках, падение рубля, загрязнение городов и пр., и пр.

Все эти события прискорбны, с ними нужно сурово и решительно бороться, но нельзя, чтобы они заслонили от ваших глаз идею революции, а это именно так теперь и случилось: ужас анархии стал всеобщим и подавляющим понятием; во имя порядка, как будто начали забывать, что сейчас воплощаются в жизнь великие, столетиями вынашиваемые, идеи.

Сила и величие революции в ее возвышенных идеях; горсточка революционной молодежи больше полстолетия боролась с российским самодержавием и победила его, потому что ее воодушевляли эти идеи. Вот почему страшно, когда сейчас слишком яро начинают призывать «к порядку во что бы то ни стало», это так же страшно, как если бы доктор, принимая роженицу, стал бороться с родовыми схватками.

Анархия вообще есть распадение целого на составные части и освобождение всех сил, вкреплявших эти части в единый организм. Это процесс естественный и природный: умирает организм, распадается на газ, воду и прах, и опять из этих стихий составляется новая жизнь.

Так и революция разрушает центральную монархическую власть, освобождает все ее духовные силы, распыляет их в народном сознании и затем вновь собирает в новое целое, в свободный организм, республику.

Разгар анархии был у нас в январе и феврале 1917 года. Российская империя представляла из себя ветхое, отслужившее срок, здание, все своды которого и скрепы истлели и проржавели. Достаточно было толчка, чтобы здание рухнуло до основания. Первое марта и было этим толчком. Затем началось стремительное освобождение всех сил, собранных в центральной власти и распыление их по 180-миллионному народу. На это ушло три первых месяца. Это время сопровождалось (и сопровождается доныне) теми нежелательными и опасными явлениями, которые неверно и преувеличенно обозвали анархией. Сейчас уже начался процесс третий и последний – собирания сил, который и закончится Учредительным собранием.

Но тогда, спросите вы, нужно мириться с Кронштадтской республикой, дезертирством и прочее?

Нет, не мириться, а бороться и, быть может, гораздо более решительно, чем сейчас, но бороться в сознании и во всеоружии свободы.

В сознании порядка наша действительность кажется нам кошмаром и болезнью. В сознании свободы все происходящее сейчас – закономерно, грозно и радостно, как рождение жизни4.


^ Возникновение маленьких республик на час, Кронштадт, ленинцы. – Здесь имеются в виду эпидемия провинциальных «республик», прокатившаяся по России летом 1917 г., пробольшевистские настроения Кронштадта, летом 1917 г. объявившего себя независимой республикой, и июльский мятеж большевиков.

^ Первое марта. – То, что советская историография называла «Февральской революцией», раньше называлось революцией Первого марта.


Очерк о государственном совещании. Государственное совещание, проходившее в Москве с 12 по 14 августа 1917 г., было попыткой Керенского консолидировать силы против надвигавшейся волны недовольства Временным правительством как справа, так и слева.

Первоначально задуманное Керенским в конце июля для того, чтобы ознакомить видных общественных деятелей с серьезными проблемами страны и заручиться их поддержкой <...> это совещание фактически не располагало законодательными функциями. Среди почти 2,5 тысяч участников <...> были члены Кабинета Керенского, крупные военачальники, депутаты Государственной думы всех четырех созывов, члены Исполнительного Комитета Всероссийского Совета крестьянских депутатов, ЦИК Советов рабочих и солдатских депутатов, делегаты Всероссийского крестьянского союза. Присутствовали также представители профсоюзов, городских самоуправлений, высших учебных заведений, кооперативов, губернских земств, различных съездов и комитетов, связанных с торговлей, промышленностью и вооруженными силами 5.

Хотя все крупные газеты за 13–18 августа 1917 г. давали стенограммы основных речей на совещании, но полные стенографические отчеты печатались только в газете «Русское слово» за те же числа, №№ 115 – 118.6 Итоговой статьи о совещании, подобной очерку Толстого, мы не нашли в других газетах: похоже, что сытинское «Русское слово» решило и здесь опередить остальных.

Московское государственное совещание проходило в напряженной обстановке назревавшего противостояния между Керенским и главнокомандующим, генералом Корниловым. Опасаясь выступления главнокомандующего прямо во время совещания, Московский cовет сформировал Временный революционный комитет для обеспечения безопасности правительства.

Участники совещания, проходившего в Большом театре, спонтанно разделились: слева сидели социалисты, справа – либералы и консерваторы, на чьей стороне был незначительный перевес.

Накануне cовещания разрастающийся конфликт Корнилова и Керенского был с грехом пополам улажен. Керенский не хотел, чтобы доклад Корнилова с требованием мер, необходимых для вывода России из кризиса, читался на Государственном совещании. Доклад не был заслушан в присутствии правительства: Корнилов огласил его прямо на cовещании.

Доклад получал, таким образом, значение апелляции к стране на Керенского, который тормозил дело <...>. Кроме поединка между «революционной демократией» и «буржуазией», в Москве, очевидно, должно было произойти столь же открытое состязание (исключительно словесное вопреки страхам Керенского) между Корниловым и Керенским7.

Во время совещания испуганы были и власть, и общественность. Ходили слухи и о неминуемом захвате власти Корниловым и об его отставке.

Посреди этих страхов… стояло испуганное правительство и его глава А.Ф. Керенский, приехавший, как шутили журналисты, «короноваться в Москве»8.

Толстой в своем очерке дипломатично не желает выбирать между Керенским и Корниловым, объявляя их противоположность «может быть, единственным, что осталось у нас прекрасного и высокого». Но действительно ли объективен Толстой в этом очерке, действительно ли он находится «над схваткой»?

Как известно, пытаясь в своей речи балансировать между левыми и правыми, Керенский повернулся к левой части разделенного проходом зала со словами:

Пусть знает каждый и пусть знают все, кто уже раз пытался поднять вооруженную руку на власть народную, пусть знают все, что эти попытки будут прекращены железом и кровью9.

Эти слова цитирует Толстой, чтобы сравнить их с историческим прецедентом – знаменитой речью Дантона. Цель Толстого – апологетика Керенского, защита его от обвинений в поддержке контрреволюции. Зато высказывания его, обращенного к правым, Толстой не приводит. Вот оно:

И пусть еще более остерегаются те последователи неудачной попытки, которые думают, что настало время, опираясь на штыки, ниспровергнуть революционную власть… И какие бы и кто бы мне ультиматумы не предъявлял, я сумею подчинить его воле верховной власти и мне, верховному главе ее10.

Не будет натяжкой считать, что при всём личном восхищении Керенским, Толстой подталкивает его направо, к союзу с Корниловым, к принятию необходимых мер; именно так надо понимать завершающую фразу: «…все же есть у нас великий дух, и один человек уздой не железной вздергивает на эту высоту брыкающуюся, недовольную, недоуменную Россию». Керенский с помощью несколько смягченной пушкинской аллюзии («узда не железная») превращается в Петра и тем снимается возможное обвинение его в излишней жестокости: писатель открывает своему герою исторический кредит.

Толстой чересчур оптимистичен в своем обожании Керенского: его друзья и коллеги по «Народоправству» были в ужасе от безответственности и нерешительности премьера. И хотя кое-кто здесь, подобно Толстому, воспевал последний день Совещания как «редкий, священный момент стихийного единения»11, редактор Г.И. Чулков в том же номере высказался гораздо решительнее:

Странная это была речь <...>. Керенский как будто исповедовался всенародно, как будто для него было важно прежде всего решить вопрос о личной ответственности: «Еще министром юстиции я внес во Временное правительство отмену смертной казни. И я же, как военный министр, внес во Временное правительство частичное восстановление смертной казни. Но разве вы не знаете, что в этот час была убита частица нашей человеческой души. Но если будет нужно для спасения государства, если голос наш, предвещающий великие испытания, не дойдет до тех, кто и в тылу развращает и разнуздывает армию, мы душу свою убьем, но государство спасем!» (курсив Чулкова. – Е. Т.).

В каком же парламенте и в какой период истории утверждалось что-либо подобное Верховным Вождем народа? В эпоху Великой Французской революции общегосударственные и политические идеи ставились в связь с моралью, но никогда, нигде и никто не переносил эти начала в тесный круг личных и мистических переживаний в такой форме, с такой загадочной интонацией <...> Верховный вождь революции не должен быть Гамлетом, размышляющим о жизни, а не творящим ее.12


И Чулков сравнивает Керенского с Петром – но не в пользу первого:

Вопрос в том <...> куда плывет корабль государственности. Так, например, русская государственность была по существу прогрессивным началом, когда она утверждалась тем кормчим славным, кто мощно придал бег державный корме [у Пушкина – рулю – Е.Т.] родного корабля!13

Не приходится сомневаться, что Толстой и Чулков не сошлись в оценке роли Керенского. Толстой гораздо увереннее и спокойнее смотрит на вещи. Уже тогда складывается ощущение, что он настроен левее, чем участники «Народоправства» в целом:


Московское государственное демократическое совещание

Сколько бы трибуны, стуча кулаками надрываясь, глотая воду, ни утверждали самих себя, свои партии и даже вещи, в которые не верить нельзя, – все равно, истина таинственно и всегда невзначай высунет откуда-то со стороны истерзанную, косматую морду на ужас и поругание вам. И перед этим скорбным и страшным ликом увянут все слова, как листья, опустятся поднятые кулаки, и смертельная тоска схватит сердце у самого горячего говоруна, уже вскочившего на кафедру, потрясая бумажной речью.

Но пройдет минута, время двинется, и снова застучат кулаки по пюпитрам, воспарятся горячие головы, и снова покажется, что в России тридцать истин, тридцать клочков ее ризы, за которые как можно крепче нужно схватиться, таща каждый в свою сторону.

И только, быть может, перед тем, кто чист в страстях, свят любовью, свободен в действиях своих и думах, – перед тем стоят неотступно полные слез глаза истинной родины нашей, и только тот имеет право верховного голоса, и тому вся полнота и весь ужас верховной власти – погуби душу свою и родину спаси.

Денек был не слишком яркий, с тучками, с осенней ясностью дальних крыш и башен. Сквозь заставы часовых проходили участники совещания, иные присаживались с газетой в изящном сквере, иные шли к огромным колоннам оперы.

Театр полон. В партере и во всех пяти ярусах, мерцающих золотом, за пурпурными занавесями и колоннами, перевитыми золотым плющом, виднеются широкие бороды крестьян, офицеры, усатые рабочие, матросы, генералы, взволнованные интеллигенты, казаки, малороссы, татары и пр., и пр. Вся пестрая, страшная, никогда не видавшая друг друга Русская земля.

Все это двигается и глухо гудит в ожидании.

В царской ложе, охраняемой, как и прежде, часовым, сидят представители держав.

Всю выдвинутую вперед сцену, застланную красным сукном, ограничивают декорации из «Пиковой дамы». В дальнейшем я не раз оглядывался назад, на белую картонную балюстраду, висящую над арками и малахитовыми колоннами, не появится ли за ней каким-нибудь чудом призрак старухи, шепнувшей однажды тайну счастья трех карт.

Налево на сцене – стол для правительства, посредине – трибуна, направо – столики для нас, прессы, вся глубина заполнена участниками совещания. Здесь и Бурцев14, худощавый, с узкой бородкой и в очках, из-за которых глаза его смотрят приветливо и кротко. И князь Кропоткин, внимающий с величайшим любопытством невиданному и нежданному зрелищу русской тяглой земли под кровом минувшего императорского великолепия. И старая бабушка, сложившая ручки на бархате ложи. Впоследствии в лице Брешко-Брешковской министры и весь зал, встав, приветствуют революцию.

Наконец, вспыхивают все боковые люстры, театр заливается мягким светом, и вдруг, точно обрушившись, раздаются рукоплескания. Появляется временное правительство.

Стоя, нагнув слегка голову, касаясь руками стола, Керенский среди непомерного молчания начинает говорить хриплым, возвышенным до государственной надменности голосом, который то переходит в ярость, то падает до шепота. Мысли его построены торжественным и древним языком законов.

– По поручению временного правительства объявляю государственное совещание, созванное верховной властью государства российского, открытым под моим председательством, как главы временного правительства.

Лицо его бледно, припухло у губ и рта и страшно. Точно в этом страшном лице и этом голосе вся сила, вся ярость, вся мука, все бессилие государства российского.

– Великая вера в разум и совесть народа русского руководила и руководит временным правительством, в своем составе меняющимся, но в своих основных задачах остающимся неизменным, с момента низвержения старой деспотической власти и до учредительного собрания, почитающим себя единственным вместилищем прав народа русского. Пусть знает каждый, и пусть знают все, кто уже раз пытался поднять вооруженную руку на власть народную, пусть знают все, что эти попытки будут прекращены железом и кровью...15

Ровно сто двадцать лет назад такие же слова, ограждающие республику от пушек королей и кинжалов подпольных убийц, раздались в Тюльерийском театре. И так же, как и сейчас, угроза террора шла не от лица диктатора, а лишь через него рычал народ, замученный изменой, голодом и кровью.

И там, так же, как и у нас, бывали часы, когда государство казалось погибшим, бежали войска с границ, и в стране обезумевший народ громил пустые продовольственные магазины. Но спасли любовь и великий гнев народный.

– Я говорю, что мы дошли до этого падения только потому, что забыли о своем прошлом, что мы, живя столетия в цепях рабства, забыли, как нужно любить до конца и как нужно ненавидеть до конца.

Все собрание русских людей, пришедших только за тем, чтобы искать и найти власть, слушает с величайшим вниманием и величайшим напряжением этого человека, стоящего в средоточии всех сил страны. И всем ясно, что в человеке, еще недавно которого звали просто Александр Федорович Керенский, сейчас, в это мгновение, под взглядом тысячи глаз, под волей тысячи сердец, воплощается и то, что было историей, и то, что стало революцией, и то, что будет грядущей Россией.

– И если теперь мы встречаемся с великим разгулом, произволом, неуважением к человеку и его правам, то мы, стоящие во главе государства <…> знаем, с каким наследством имеем дело, и с великим терпением и с великой любовью мы стремимся возродить, вернуть, а если понадобится и заставить признать общее право и величие нормы всемирной человеческой справедливости...

Далее при словах «смертная казнь» у Керенского падает платок на красное сукно стола.

– Как можно аплодировать, когда идет вопрос о смерти? Разве вы не знаете, что в этот момент и в этот час была убита частица нашей человеческой души (восстановление смертной казни). Но если будет нужно для спасения государства, если будет нужно, если голос наш, предвещающий великие испытания, не дойдет до тех, кто и в тылу развращает и разнуздывает армию, мы душу свою убьем, а государство спасем...

В минуту последующего молчания повеяло истинно смертельным холодком. Многие опустили головы, Керенский стоял неподвижно, бледный и страшный. В эту минуту (я говорю не аллегорически, ибо действительно и все это чувствовали, волнуясь и замирая в душном воздухе театра) его одному ему принадлежащая душа с болью и мукой преобразилась: перед нами стоял уже не человек, а живая, страдающая плоть, облеченная в душу народа. И было страшно, как может человек вынести такую тяжесть и такую муку. И в конце третьего дня его почти не стало.

Неподалеку от меня, в ложе, перегнувшись, стоял чернобородый крестьянин, и, не отрываясь, черными, горящими глазами глядел на Керенского. В одну из пауз он вдруг проговорил громко и раздельно:

– Да здравствует народный трибун!

В конце двухчасовой речи Керенский сказал, что превыше вожделений и партий, превыше классов и народностей да будут единая всем родина и единая у всех воля к жертвам, обороне и порядку.

Любя до конца и до конца ненавидя, мы должны свое личное и частное подчинить общему и государственному.

Мы должны, отказавшись от пагубной и растлевающей мысли скорого отдыха во что бы то ни стало нести каждый свой труд государству. И мы должны все общими усилиями восстановить торжество правды, для чего каждый пусть найдет в себе повеление: я должен.

Трудный, долгий и невеселый путь. Но иного пути нам нет. Нужно выбирать между ним и смертью. Времена праздной, роскошной жизни минули и не скоро вернутся, и нужно помнить, что нигде на всей земле не найти больше уютного креслица, где бы можно с спокойной совестью закурить хорошую сигару.

За три дня государственного совещания для всех стало ясно, что этот единственный путь жертв, обороны и порядка – для всех, левых и правых, рабочих, крестьян, промышленников. В этом, быть может, и сущность, и все практическое значение совещания. Вчерашние враги, раздиравшие ризу на тридцать клочков, подозревавшие друг друга в тридцати сребрениках, увидели, что все они – только бедные дети бедной страны.

И впервые за шесть месяцев революции громко кто-то крикнул (правда, под конец всех приветствий) – «Да здравствует Россия!» И этот странный возглас (Россия просто, Россия по существу) был покрыт рукоплесканием правых и левых.

Затем говорили министры. Их речи мы знаем. Это было умно и по существу страшновато. Во второй и третий день начала выговариваться вся Россия. И стало казаться, что нет ни конца, ни края, ни меры действительно великой и по-настоящему несчастной стране.

А последнее слово председателя таинственно и невзначай осветило на мгновение наше подполье, где с татарщины и Ивана Грозного, с Петра и до Николая все еще бродят нераскаянные, нерасхристанные (очевидно, должно быть: расхристанные – Е.Т.)и страшные тени.

– Приглашаю приветствовать тех, кто на полях бранных жизнь нашу светлую утверждает, и память их вставаньем почтим.

Так открывает А.Ф. Керенский второй день совещания. Напряжение зала огромное. В глубине сцены под малахитовой балюстрадой проходит сквозь взревевшую толпу генерал Корнилов и появляется в ложе.

Часть собрания рукоплещет, желая видеть с нем Атланта, которому можно взвалить на плечи всю тяжесть России. Другая часть с удвоенным пылом приветствует А.Ф. Керенского, как совесть, муку и оправдание наших дней. И эти два человека, поднятые народом, два символа революции, две истины, между которыми размахивается маятник жизни – вера и необходимость, совесть и дисциплина, мука и закон устанавливают меру и остроту дальнейшего совещания.

Керенский и Корнилов противоположны и нераздельны, как две стороны медали, где на лице отчеканен крылатый гений, на решетке – триумф (знамена, копья, значки). И их противоположность, быть может, есть единственное, что осталось у нас прекрасного и высокого, и их нераздельность (соединение) – самая острая боль наша, и она воплотилась, живая и огненная, в последней речи Керенского.

Ведь, мы хотим братства и принуждены грозить Финляндии16, хотим свободы и молим о диктаторе, хотим мира и требуем войны еще более кровавой, хотим торжества любви и вводим смертную казнь, хотим чистого права и производим аресты и посылаем карательные отряды. Никогда еще действительность с такой дьявольской гримасой не издевалась над земнородными.

И многие пришли на совещание, чтобы прямо сказать: мы не верим ни в братство, ни в свободу, ни в мир, ни в право, ни в любовь, мы требуем диктатора, смертных казней, военных судов, карательных экспедиций.

И только силою духа и пламенной, наперекор всему, верой Керенского слова эти замерли, почти не высказанные, застряли в зубах.

И что же, как не крикнуть в лицо этим скептикам, милостивым государям, отлакированным европейской цивилизацией, и оставалось верховному главе государства нашего: «Вы хотите, чтобы я перестал верить в Россию? Чтобы сердце мое окаменело? Чтобы мечты в торжество добра оказались дымом и бредом? Чтобы ключ от совести был выброшен навсегда? Вы этого требуете от меня?»

Один за другим на трибуну всходят ораторы. Говорят от лица четырех Государственных Дум, советов, организаций, комитетов, коопераций, от лица всех народностей и казачьих войск. И уж действительно «все промелькнули перед нами».

Изящный и точный Набоков; бурный Родичев, выпаливающий слова, как из пистолета; огромный и медленный Родзянко, начавший журить временное правительство, тыкая на него пальцем; изысканно ядовитый умница Шульгин, пламенно сдержанный Церетели; атаман войска Донского суровый генерал Каледин; быстрый и маленький Алексинский, точно иголкой вонзившийся в распаренный зал, и сутулый Чхеидзе, не спеша вытащивший из кармана половину России, и, наконец, верховный главнокомандующий, маленького роста генерал, коротко стриженый, с коричневым от загара, калмыцким лицом и вместительной, круглой головою.

Говоря отрывочными, точно командными словами, он смотрит сердито и умно, перелистывает знаменитый свой доклад, из-за которого сейчас трещит голова временного правительства, и нет намека на позу или на желание впечатления в его скромной фигуре, в деловом, точном, негромком голосе.

Один только раз, перечисляя имена офицеров, погибших от своих же солдат, он сказал: полковник такой-то был взят на штыки, – и голос его дрогнул, брови его поднялись, и морщины поползли от шеи на щеку.

До глубокой ночи успела выступить только часть ораторов. На третий день все так же у стола сидело временное правительство: посреди Керенский, низко опустив голову и правую руку держа сжатою в кулак у груди так целыми часами неподвижно; налево от него высокий, седой Никитин, Прокопович, маленький, деловой, сморщенный, Авксентьев с прекрасными чертами тонкого лица, высоким лбом, откинутыми назад русыми волосами и русой вьющейся бородой, и кряжистый, небольшого роста Чернов, с большой головой, покрытой волной сивых волос; когда, ухмыляясь, он оборачивался к направленному на него пальцу с трибуны, раскосые, точно не видящие глаза его и скуластое лицо, по-моему, были похожи на Змея Тугарина; направо Кокошкин, Терещенко и Карташев.

Ораторов было так много и воздух был так горяч в театре, что я перепутал лица и забыл имена. Речи, начавши было сильно обостряться и покалывать внимание, круто изменились. Настроение пошло на согласие, и когда красавец Бубликов ленивой походкой сошел в партер и протянул руку Церетели, театр вскочил и взревел. Действительно, жесты иногда бывают сильнее слов.

В полночь, после короткого перерыва, начал говорить Керенский. Эта его вторая речь была неровной и пламенной. Точно все время, изнемогая под грузом чувств и страдания, он хотел разорвать наложенные на него великие цепи и, как человек, просто как человек, крикнуть тем, кто молча и упрямо ждет от него пулеметов и крови.

– Или мы сошли с ума! Я, как глава верховной власти, взываю к вам: будьте милосердны! Будьте мужественны! Будьте велики духом. А вы молите, распни нас!

И когда под конец точно захлебнувшись, без сил он опустился в кресло, какой-то старичок подбежал и поцелуем прильнул к его руке. Это был страшный поцелуй, лобзание замученной, окровавленной руки родины нашей, так высоко мечтавшей взлететь и падающей, ломая крылья. И если в эту минуту и подкатило к чьему-нибудь горлу проклятие, то пусть оно будет тем, кто не хочет понять, что только во имя великого и святого и стоит принять страдание и смерть.

И если мы предаем и бежим с полей битв, если мы харкаем и лаемся, когда нужно творить и геройски умирать, и если буйство и дикости, и зверство, и, что всего хуже, самодовольное, зловестное, смердяковское хамство еще бродят в нашей крови, то все же есть у нас великий дух, и один человек уздой не железной вздергивает на эту высоту брыкающуюся, недовольную, недоуменную Россию.

Страшно и чудесно.17


^ Погуби душу свою и родину спаси. – Это раскавыченная цитата из речи Керенского, см. в тексте статьи.

Театр полон. – Пушкинская цитата. Тема театральности Керенского поддерживается упоминанием декораций к опере «Пиковая дама», наводящих на зловещие мысли.

…через него рычал народ, замученный изменой, голодом и кровью.- Имеется в виду знаменитая речь Дантона в Законодательном собрании 20 августа (2 сентября) 1792 г.: «Необходимы меры беспощадные; когда отечество в опасности, никто не имеет права отказаться служить ему, не рискуя покрыть себя бесчестием и заслужить имя предателя отчизны». (Фридлянд Г. Дантон. М., 1965. С. 120–121). В речи 25 сентября того же года Дантон призывал к единству и неделимости Франции: «Проведем закон, карающий смертной казнью всякого, кто выскажется в пользу диктатуры <…> уничтожим дух партийности, который нас погубит» (С.214). Целью Керенского на государственном совещании был было оправдание введения смертной казни на фронте и одновременно недопущение перехода к диктатуре.

раздиравшие ризу – Ср. Распявшие же Его делили ризы Его между собою. (Мф 27, 35).

сутулый Чхеидзе, не спеша вытащивший из кармана половину России –Николай Семенович Чхеидзе (1862 -1926), лидер фракции меньшевиков, выступал за революционное оборончество, был сторонником автономии национальностей.

верховный главнокомандующий, маленького роста генерал, коротко стриженый, с коричневым от загара, калмыцким лицом и вместительной, круглой головою – Лавр Георгиевич Корнилов (1870-1918), казацкий генерал, крестьянский сын.

мы хотим братства и принуждены грозить Финляндии – 5 июля 1917 г. финляндский сейм принял решение о независимости Финляндии.

смердяковское хамство – По поводу параллелей из Достоевского: Иван Жилкин находил, что в спектакле Московского Художественного театра «Село Степанчиково» у Москвина-Опискина слышались интонации Керенского. См.: Жилкин И. Фома Опискин // Русское слово. 1917. 26 сент.


^ Газета «Народоправство»: контекст. Чтобы услышать, как именно звучали печатные выступления Толстого той поры, необходимо понять, в каком месте тогдашнего политического спектра они располагались. Журнал «Народоправство», где печатался Толстой, был органом, объединявшим религиозных философов, московскую профессуру и некоторых московских писателей.

Издавалось беспартийное «Народоправство» редакционным бюро Московской просветительской комиссии при временном комитете Государственной думы; в бюро входили профессора Н.Н. Алексеев18, Г.П. Вышеславцев19, Н.Н. Бердяев20 и Г.И. Чулков.

Журнал возглавлял Георгий Чулков, но главным автором был Николай Бердяев, который параллельно сотрудничал и в пока ещё выходившем журнале «Русская мысль» и в газете «Наша свобода» – приложении к «Русской мысли». Однако именно в элитном «Народоправстве» Бердяев, статьи которого открывают номера журнала, звучал острее всего. Бердяев в это время вырабатывает свой религиозно-либеральный вариант русского национализма. Очень немногие из писателей сотрудничают с журналом, который выглядит явно правее центра и осмеливается утверждать такое чуть ли не табуированное тогда понятие, как национальное чувство. Часто, в особенности после Октября, журнал открывают стихи Вячеслава Иванова. Здесь Толстой, Б. Зайцев, А. Ре
еще рефераты
Еще работы по разное