Реферат: И Т. Ракин




А. Чехов

и

Т. Ракин


РАЗГОВОР

ЗЕМЛИ И ВОДЫ


Диалог о мировых вопросах


Москва 2011


Попадание данного текста в Центр исследований русской культуры (Ц.И.Р.К.) носит довольно случайный характер, в силу чего рукопись на первоначальном этапе была отвергнута издательским отделом. Текст, в частности, был воспринят как образец современных рефлексий, отразивших в себе всю слабость и пороки современной метафизики (если бы даже таковая имела место).


Однако дальнейшее изучение «Разговора земли и воды» высветило и другие стороны работы, ключевой из которых стала попытка самостоятельного и глубокого философского говорения, без вторичной привязки к культовым текстам, играющим роль протеза практически для каждого современного «философа». Авторы смотрят на мир примерно так, как смотрели на него ионийские греки: удивляясь в первую очередь самому его приходу, еще не распавшемуся на осколки концептов. Пересмотрев первоначальные выводы, руководство Ц.И.Р.К.а приняло безотлагательное решение о публикации рукописи.


Основная часть текста представляет собой разговор двух мыслителей, записанный ими, очевидно, по памяти. Несомненно, разговор был изрядно растянут во времени, то и дело надолго прерывался, что сказалось на структуре текста. Местом проведения бесед стали Москва и Московская область, в частности, болотные низины Чеховского района.


При подготовке к изданию текст был дотошно откомментирован Александром Шишковым – фигурой, близкой к католическим орденам и московским маргиналам. Ум А. Шишкова прочно скован схоластической традицией средневековья, что оттеняет и ограничивает вольность мышления Т. Ракина и А. Чехова. Несложно заметить известную заносчивость в характере комментариев. При этом, признавая их определенную культурологическую ценность, издатели приводят их почти без купюр. Надо также учитывать, что на характере данной части сказался тернистый жизненный путь комментатора, известного склонностью к философскому имморализму, который, впрочем, сам А.Шишков уверенно обосновывает ссылкой на категорический императив, истолкованный в контексте русского юродства. Будучи благодарной за проделанную А. Шишковым комментаторскую работу, редакция также публикует его некоторые стихотворные произведения, художественная ценность которых, возможно, превосходит значение его философских рефлексий.


Кроме того, текст был подвергнут дополнительному анализу со стороны Юрия Иванова и Дмитрия Черникова, согласившихся написать послесловие к нему. В процессе работы между авторами возникла жесткая полемика в отношении отдельных аспектов книги; те части полемики, которые показались возможными к огласке без ущерба для репутации критиков, также приводятся в публикации. Ввиду невозможности свести позицию Ю. Иванова и Д. Черникова к одному знаменателю, у книги не одно, а целых два послесловия.


Таковы общие особенности структуры «Разговора». Все остальное отдаем на суд читателей, которым небезынтересна судьба русской культуры, даже в ее современных выражениях.


Ц.И.Р.К.


- Одним словом мир прост.

- А, так это не мир. Это пейзаж.
ТОПТАНИЕ
- Представьте, что в полной темноте вспыхивает свет. Свет выхватывает столб, дорогу, фонарь (источник света). Свет это мир, выхваченные им вещи открываются миром как существующие.1 При этом тема мира всегда ускользает, а мы все время говорим о вещах, пустых или значимых, и ни о чем, кроме вещей, разговаривать не умеем.2 Но ведь самое важное, что может случиться, это онеметь внутри понимания, что все каким-то образом есть: не та или иная вещь, сделанная мастером или данная от природы.3 А есть само это существование, в котором покоятся, убаюканы все вещи. Как нам вычленить из вещей их существование, только метафорой?4

- Но Вы-то сделали это понятийно, а не только метафорически. Только пришлось опять начинать со старых сравнений и старых понятий. Дело даже не в том, что мы не можем заговорить, а в том, что мы все время топчемся.

- У Вас какое-то снобистское высокомерие к слову «топтаться». Ну что ж, топчемся несколько тысячелетий. «Вечные сны, как образчики крови, переливай из стакана в стакан».

В чем, однако же, ограниченность сравнения со светом? Мир не существует раньше вещей, вещи не существуют раньше мира. Не так, что вначале возникло что-то одно, а потом мы либо мир раздробили на сумму объектов, либо сложили объекты и получили мир. То, что дает вещам быть, само невозможно без «данного», причем настолько, что мы почти полностью отождествляем эти понятия, ну, с миллиметровым зазором.5 Свет становится самим освещаемым и без него не различим. Поэтому мир (свет) неизбежно отсылает к вещам, человек идет к ним, и теряет их основание (факт их освещенности).

Мир – это открытое пространство существования, в которое человек полностью включен, как и включена любая предметность, но так, что сам мир не имеет внутри себя частей, границ, какой-либо иной, в том числе, логической дискретности. Поскольку он то, где случается быть, и то, чем и как случается быть. В этой связи мир не может быть определен и не может являться предметом обсуждения.6 Поэтому мы в комичном положении.

- Вы не дали определения, но уподобление все же предложили: мир похож на то, что все высвечивает. Если свет это то, благодаря чему все видно, а мир аналогичен свету, но в сфере существования вообще, то мир, получается, это то, благодаря чему все существует.7 Когда есть свет, то и видимое есть, а когда нет света, нет ничего видимого. Значит, не будет мира, не будет и ничего существующего. Однако, бывает так, что свет есть, а ничего не видно. Например, когда блик от зеркала падает прямо в глаза. Вспышка – и абсолютно кромешно. Но ведь мы не скажем, что света не было, если он ослеплял. Тогда свет может присутствовать двояко: как условие видимости и как условие невидимости.8 А что, если то же самое можно сказать и о мире? То есть что мир может быть условием несуществования вещей.9 Это можно описать так: «стоит только быть миру, как исчезнут вещи». Останется мир без вещей, которые перестанут существовать, как при ослепившем свете они перестали быть видимыми. Но что это за состояние без вещей наедине только с миром? Оно должно быть, похоже на мгновенную оглушенность, примерно как идешь вдоль путей, а за спиной изо всех сил загудит электричка. И все вокруг как будто вваливается, как щеки, а вместо вокруг остается только этот гудок.

- …и еще, это отшатывание, вернее, отпрыгивание, как будто не поезд, а сам гудок способен сбить с ног . Хотя не есть ли все это в данной ситуации одно, не равен ли гудок паровозу или даже превосходит его, более поезд, чем сам поезд?

- Пока сам поезд не сшибет, конечно.

- Но сшибает не поезд сам по себе, сшибает ситуация, в которой и поезд, и его гудок, и ты на шпалах, и последний легкий сквозняк – все настолько вместе, неразрывно, в мире. Тебя настигли, причем так, что уже не отвертеться. Но вот эта нанизанность на гудок – ее ведь не назовешь комфортным состоянием. Ближе ведь к панике.10 Но вот еще что: представьте, что этот гудок надо воспринимать не слухом, а как-то по другому, и звучит он не вдруг, но постоянно, просто мы его почему-то не слышим. А затем этот орган особого слуха почему-то включается.11

- Может быть, так начинается сон?12 С другой стороны, пусть даже мир и может быть условием исчезновения вещей, условием их встречи он бывает наверняка. Поэтому в их исчезновении нет никакой необходимости. Зачем нам мир без вещей, он лишится прелести.13 А созерцать в состоянии ступора все равно нечем, он, наверное, и наступает из-за отсутствия такого органа.14 В противном случае, лучше всего мир без вещей знают глубоко спящие, у которых обычных органов уже не осталось, а тот самый, может, и да, потому что он не локализован.15
^ ГДЕ МИР И ГДЕ МЫ?
- Простота мира не может быть открыта наблюдателю, «субъекту», поскольку здесь уже возникает разделение, вернее, «выделение» себя. Мир раскрывается в нас, когда нас уже не остается.16 Что значит не остается? Мы движемся, думаем, дышим. И вместе с тем нас странным образом нет, по крайней мере, как центра. Момент потери себя и путь потери себя, и необходимость потери себя – вот что еще может стать предметом разговора.17

- Тогда нужно понять, чего же именно нет, если думание, дыхание, движение все же не исчезли. Чего в таком состоянии нет, что это можно назвать «нас нет»? У меня гипотеза: Вы называете «нас нет» то детское чувство: будто бы мир весь тут. Что это он дышит нами, а не мы дышим, и, в конечном счете, мы - мир, а все остальное вроде одеяла. Пусть мир и больше нас, примерно как поле зрения, но все же он баюкает нас в себе, так что мы сидим в его мякоти.18 Когда это чувство возвращается, Вы говорите «нас нет», хотя это скорее ничего кроме нас нет. А бывает и по-другому, когда мы сжимаемся, как выплюнутая косточка, которой абсолютно некому тут интересоваться, а весь мир занимается своими делами уже снаружи.19 Вокруг шкафы, ножки стола, шаги и взрослые разговоры. Собственно, жизнь перетекает из одного состояния в другое: то мы в мире и значительны, то мир нам противостоит, а мы совершенно незначительны.

- В отличие от первого, второе ощущение, похоже, не теряется с детством. Есть еще экстатическая потеря себя. Но мне кажется, это не то. Экстатическая потеря, это когда металл раскалился добела и начинает терять форму. Но он все равно остается металлом. И форма все равно остается формой, потока или лужи. Впрочем, сложно судить без собственного опыта. Возможно, происходит и трансформация самого металла, как в алхимии.20

- Когда забывается личное существование, что остается? Поскольку мы все-таки опять потом стекаемся в себя, как капля ртути, и складываемся в то же или почти то же существование, то значит, оставались все же части нашей конфигурации, но только без объединяющего их натяжения. Это натяжение похоже на общий настрой, которым мы обращены ко всему, что попутно случается.21

- На чем держится настрой, если он собирает нас из частей? Выходит, сам он частью, элементом нас самих быть не может, раз его функция – группировать части в целое вокруг некой мелодии. Странная вещь – настрой это не мы, но и без нас его быть не может. А все потому, что мы понимаем человека как то, что внутри его тела. Тело создает иллюзию законченности человека, его границы. Но граница может оказаться крайне условной.

- Ну да, ведь неправильно сказать, что наш настрой на то или иное – внутри нас, раз им мы соприкасаемся с тем, на что настроены, или страдаем от отсутствия соприкосновения, предмет которого – другое и вне нас. Это вынесенная, причем непостоянная граница. Ожидание встречи, допустим, внутри, но сначала-то произошел разворот туда, проступила область возможной встречи, и тогда мы стали ее ждать. Вчера мы ничего не ждали, а сегодня ждем. Что-то случилось в мире, и стало происходить на наших границах, которые тем самым опять обозначились и по-новому нарисовались.

- Разделение человека на внутреннее и внешнее не менее сомнительно, чем на объективное и субъективное.22 Вот, говорят, «внутренне он помыслил» или «внутренне расхохотался». А где это? На проверку оказывается, что внутреннее это лишь скрытое от постороннего взгляда, да и то не всякого. Мало ли кто смотрит.

Мир возникает через понимание, которое формально можно назвать осмысленным настроением. Почему нельзя сказать, что только мыслью? Чистая дефиниция: мир то-то и то-то, никакого реального понимания не дает. Следовательно, мысль сама должна быть погружена в пространство настроя.23 Но как определить это пространство? Оно ведь не принадлежит внутреннему или внешнему, а существует как-то само по себе, и мысль в нем непонятно откуда берется и куда уходит. Мы не можем назвать его своим, да и вообще, маркировать, проводить границу. Однако вдруг нас выбрасывает из этого состояния в область вещей, где мы сами обретаем статус вещи с четко заданными контурами и своим «внутренним миром», в котором живут наши частные состояния и идеи. Ну мы и начинаем ворочать вещами: работать с ними, питаться ими.24 В общем, жить.

Вот эта удивительность переходов, незначительное отклонение угла зеркала, и как все меняется – то ты вещь среди вещей, раздвигаешь их усилием, чтобы охватить минимальное пространство, то нет тебя вовсе, но есть вся полнота мира, пропущенная через точку под условным обозначением «я».25 А кто и как меняет этот наклон, никому неизвестно. Мне кажется, надо пытаться видеть мир изначально лишенным перегородок, даже пунктирных.26 Тогда то, что мы звали своим «внутренним миром», неравными долями распределится по людям, вещам, обстоятельствам.27 У мира нет измерений.

- В смысле нет измерения глубины, которое ведет «вовнутрь», и нет обратного хода по той же оси, который вел бы «вовне», к трем обычным измерениям этого вне?28

- Да, так, и мир от этого не становится плоским. Здесь та лишенность объема, которая возникла от того, что в ней – все объемы.29 Вот заведомо неудачная метафора: «внутренний мир – это специи, которыми покрыты вещи мира». Или налет на них.

- А мы - налетчики.30

- Или даже по другому: это способ раскрытия вещей в простоте мира. Вещь может выступить прекрасной, безобразной, злой, доброй не потому, что мы сделали проекцию нашего внутреннего мира на внешний.31 Никаким буром к этому внутреннему не пробьешься, у экзистенции нет нутра. И зло, и добро настигают раньше, чем успевают развернуться все наши проекции.

А «объективные вещи», разве они от этого выигрывают в автономности? Они ведь раскрываются только в свете нашего видения и поэтому неотделимы от него.32

- Это положение всегда сталкивается с простым «А если некому будет видеть»? А вот предположение, что мир – показывание вещей, а не их видение, неуязвимо.33

- Но вряд ли пробьешься через речь. Речь все равно будет делить.34 Лучше просто «видеть» мир таким. А как? Да просто представлять свои т.н. внутренние движения событиями среди событий, просто, где они разворачиваются миром, пределы которого – сами события.

- Тогда будет такое событие среди событий

«мысля о мире,

убегаю за хлебом

в январский вечер».

Получаем протокол, где внешние и внутренние события, субъективные и объективные, соединены через запятую, так что можно представить их и в одном ряду, и параллельными рядами, и Вы настаиваете, что надо в одном. Но я не вижу, как это помогает увидеть мир, а не события.

- Сомнительно, что можно увидеть мир отдельно от событий. Вопрос, как мы видим события: как самодостаточные или нет.

Только из понятия мира мы и можем увидеть себя такими, какие мы есть. Разумеется, речь не идет о «самооценке».

- Но что смущает, как это смотреть из понятия? Как ни стараюсь, не могу поместить свое сознание внутрь понятия. Куда именно надо попасть и как это сделать? Не понимаю.
^ СМОТРИМ. ПОКАЗАНО
- Мы видим себя как бы со стороны, в мире, который дал быть вот такому Ракину или Чехову, и они (конечно, следующий вопрос – кто эти они?) вот такие, какие есть. «Со стороны» - звучит очень неуклюже. Мир через нас смотрит на нас самих. Не со стороны, а из себя самого.

- Получается, что мир смотрит на нас, используя наш же взгляд.35 Но почему мир вообще нужно представлять как точку зрения, из которой он вглядывается во что-то другое? Если окажется, что точка зрения не начало зрения, а, допустим, его эффект, то вместе с ней мир тоже окажется эффектом. А так и получится, потому что даже до взгляда и замеченных им предметов в самом поле зрения уже много чего есть, иначе как бы могли разглядеть что-нибудь, чего не заметили сразу?36 Показывание еще раньше видения, потому что оно всегда больше того, что мы уже в нем увидели. Если что-то для нас сейчас не видимо, то оно не обязательно отсутствует в поле зрения, можно вглядеться и разглядеть, значит, оно там уже было. Внутри показанного и возникает конструкция из «смотрящего субъекта» и «видимых объектов». Видение – это постепенное возникновение того и другого из показанного, а показывание всего на свете – разве это не мир?

- Но ведь и само поле зрения как-то задано. Есть показывание – должен быть и показывающий.37

Уместно ли здесь сказать о линии горизонта?38 Она очерчивает некий предел, и мы видим в первую очередь ее, взгляд как бы движется по ее траектории. Затем, внутри очерченного пространства, он начинает разбирать (разбирать как воспринимать, но и как разбирают товар на рынке) вещи мира.39

- По-моему, нужно говорить о таком горизонте, который проходит не по краю поля, а по всему полю, потому что дополнительно увидеть что-то можно в любой точке, а значит, прежде скрывавший это горизонт проходил раньше через эту точку.

- По всему полю, вернее, через каждую вещь, проходит «линия горизонта», отделяющая ее от небытия. Так?

- Нет, я бы сказал, отделяющая от встречи. Вещь не увидена, хотя и показана, значит – мы с ней не встретились, хотя и могли. А если наша встреча не осуществилась, то ровно на столько не осуществились и мы, потому что мы производны от того, с чем нам пришлось в жизни встретиться.40 Следовательно, линия горизонта отделяет не вещь от небытия, а нас от бытия.

- А вещь разве есть до встречи? Не больше, чем мы.
^ ВОДА И МАСЛО
- Развилка в отношении речи. Начинает ли речь перемалывать простоту мира как жернова мельницы? Можно согласится с теми, кто полагает, что философские понятия – не только «мир», но и «душа», «дух», «бытие» и т.д. – становятся жертвою грамматики. Подлежащее «мир» требует ответа на вопрос «что есть мир?», существительное душа – «что есть душа?». Далее начинается дискурс внутри субъектно-предикативной формы. Что если помыслить дело так, что ни одно из этих понятий нельзя свести к строго определенной грамматической форме? Скажем, какое-либо из них может быть статуарным, очерченным в своей форме, и быть как действовать (функция), и включать в себя прочие варианты языковых форм. Тогда их суть находится за пределами языка, хотя язык остается местом присутствия этой потаенной сути. По-моему что-то подобное происходит в современной физике. Даже обыденные вещи: вот, чашка стоит на столе. Безусловно, она предмет, грамматически – существительное. Но одновременно чашка – чистое действие. Ее так можно увидеть, если в восприятии сработает свое реле. Своей бытийственностью она непрерывно определяет пространство вокруг и внутри себя, впускает в себя пустоту, вино, чай...Это есть чистое действие, которое происходит непрерывно. Вот интересное оптическое упражнение: смотреть на предметы как на функции. Или, скорее, речь – борозда, распаханное поле мира. Мы не можем увидеть мир вне языка, хотя язык также в нем.41


- Так же можно сказать, что и мысли в нем. Мы считаем, что думаем, находясь в мире, потому что больше наши думы просто некуда положить. Все вещи где-то находятся, а где находятся мысли, которые мы находим? Не видно.42 Однако, порой мы их находим, когда они нам нужны, значит, они где-то находятся. Не видя такого места, мы говорим, что таким местом является мир. Его ведь тоже нигде найти не получается. То, что нигде не находится, находится нигде, потому что больше негде. И пока мы не отказались от слов «искать» и «находить», применяя их к мыслям, эта формула правильная. Можно было бы сказать, что язык может находиться и в каком-то другом нигде, почему обязательно в мире? Мало ли нигде. Например, одно нигде – мир, другое – время, а третье, допустим – сны. Почему язык скорее в мире, чем во времени? Или скорее во времени, чем в снах? А если, например, в снах, то можно ли сказать, что нигде языка вложено в нигде снов, нигде снов – в нигде времени, нигде времени – в нигде мира – или соизмерять разные нигде по объему и определить, какой объем включает другой, а какой исключает, невозможно? Но почему же невозможно, если объем определяется ввиду его содержимого, а содержимые, похоже, соотносятся именно так? Однако нигде, вложенное в другое нигде, это уже не нигде, а где-то, и только последнее, которое никуда не вложено – действительно нигде, так как ему уже нет никакого места. Но если мир такое последнее нигде, бессмысленно говорить о том, чтобы его найти. Ведь что-то можно найти только где-то.43 Значит, мир нельзя искать. Он место вещей, языка, снов и времени, в этом месте можно их найти, но, находя их, мы не его находим. Однако, можно все же сказать, что, касаясь вещи, или погружаясь в язык, или сон, или время, мы находимся в нужном месте.

- Но это «нигде» не может быть индивидуальным, иметь какие-то личностные или персональные или иные перегородки. Следовательно, оно едино, общее, если можно так выразиться. Индивидуализация оказывается мнимостью на фоне общей основы – «нигде» мысли, языка, времени, мира едино, а мы каким-то образом подключены к нему.

- Но все же можно сказать, что нигде особым образом относится к каждому, раз каждый особым образом относится к нигде. Только, говоря так, мы собираем нигде в воображении в какую-то бесформенную, но все-таки локализованную прозрачность, и мысленно соотносим с нею разных субъектов. Думая о нигде, мы сначала ныряем в язык, а сквозь него в воображение, и мысль раскрывается в этих рассказанных снах, как листья чая в кипятке. Но если сны тоже находятся в мире и даже ближе ему, чем вещи (ведь сны больше вещей, включая в себя и их, и язык тоже), то мы следуем правильным путем, переходя в сны. Только надо опускаться сквозь сны: от того, что грезится, в то, где это происходит и что дает самим снам колебаться.44

- Как и сон, мы не контролируем язык. Он проходит через нас, из «нигде» в «некуда».45

Вообще, язык поляризован, от жесткой функциональности до поэзии. Вряд ли возможна единая трактовка языка. Но в любом случае его функция – граница. Ни самой вещи, ни мира в целом он не захватывает, он проходит по ее (его) границе, определяет контур.46 Но ведь, с другой стороны, у вещей уже есть граница, определяемая ее структурой. Но ведь структура – понятие идеальное, а значит, снова возвращает нас к мысли и языку. Получается, что одно слово идет от вещи к нам, другое от нас к вещи, и их встреча образует горизонт вещи.47

- В этом отношении язык шире мира вещей, и мир вещей находится в языке,48 как масло в воде, при этом отталкивая от себя эту воду языка как иноприродную среду. И дело воды безнадежно: масло плавает в ней, но никогда воде не стать маслом.

- Но ты видишь, мы здесь как бы в той же ловушке: раз язык определяет лишь контуры отношения вещи к миру, но не определяет самой сути этого отношения, то, обращенный сам на себя, как на предмет, или вещь, он попадает под те же ограничения.

- Но как ему обратиться на себя, как на вещь, если только под языком не иметь в виду словари? Он тем и похож на мир, что не вещь, а среда, в которой мы встречаем вещи. А мир для языка – сам среда. Попытка речи схватить мир должна была бы пройти сквозь язык – раствор слов в грамматических связях – но не к вещам, а в обратном направлении. Выпасть в то, где язык, а не опять пойти туда, куда он и так устремлен, чтобы применяться.
^ ВЫСОКИЕ ПОНЯТИЯ
- В какой-то момент понимаешь, что ряд «высоких» понятий лишен для нас реального содержания.49 Что такое душа, дух, Бог,50 мир? Прямой ответ невозможен, либо будет содержать в себе массу внутренних противоречий. А между тем, без этих слов язык рушится, сползает в сторону утилитарного обмена информацией, к сигналам об опасности, наслаждению, близости добычи. Выходит, что есть набор слов, которым не требуются дефиниции, которые живут как-то так, без вербального прояснения смысла, держась на том, что вне языка. Язык не требует бесконечного прояснения смысла, он живет «сам в себе», своей полнотой.

- А вот бессловесные твари, о которых Вы замечали, получается, потому и впаяны так крепко, что у них нет отделяющих от мира «высоких понятий» - про «душу» они ничего не знают. И вообще, когда мы говорили, что язык не может слиться с вещами, а может только обтекать их, как вода масло, то силой отталкивания, кажется, и создаются понятия «душа, дух, Бог». Они же говорят об отделении, которое мы переживаем. Отделяемся от конкретных вещей и впаянности в них, но так и не можем взамен потрогать сам мир.

- Выходит, что есть такой уровень языка, который не требует понятийной определенности.

- Может быть, это вообще не уровень языка, а силы, действующие между миром, самим языком и вещами, разделяя это все, а в языке манифестированные особыми понятиями без «понятийной определенности».

- Слова живут здесь как-то так, без дефиниций, без строгого смысла. Значимость слова определяется его вплетенностью в общий контекст человеческого существования. Или еще метафоричней можно сказать – как борозда на поле мира, смысл которой зависит не от нее самой, а от всего дела пахоты, от плуга, от керзовых шагов крестьянина за плугом.51

- Это я, честно говоря, не понял. Мне кажется, значимость этих слов определяется тем, что они и есть весь контекст человеческого существования.

- Я это и имел в виду. Глупо требовать дефиниции слова «душа», когда речь идет о душе.52 Подобные слова даются не через определения, а через весь диапазон их использования: от «да ты мне в душу плюнул» до спасения души. А что спасается? – Никто не знает. А во что плюнули – тоже не известно. С одной стороны, эти слова задают «весь контекст человеческого существования», но с другой – их ясность определяется только внутри определенного контекста. В этом странное пересечение языка с миром, который «ведет» себя так же.

- Как?
^ ЗНАЧЕНИЕ СТОЛА
- Мир не может быть выведен из вещей путем дискурса, он может быть лишь дан со всего размаха и всей своей полнотой. Можно ли путем анализа прийти к основанию (=тождеству), если оно каким-то образом не присутствует в мысли изначально? Как представить себе мысль, которая двинулась к простому тождеству бытия и небытия либо от чувственной непосредственности («вот мой стол, перо, чернильница, пойдем далее»), либо уже от понятий, идеи, не имея уже на старте этого чистого «есть», равного чистому ничто?53 Мир нельзя вывести из наблюдения или анализа, он во всех смыслах раньше.

- Но, не имей она на старте понятия «вот такого нечто»,54 и еще «вот такого нечто», и «вон еще какого», причем с названиями окружающих предметов, на которые опирается понятие «вот такого нечто», когда пристраивается над ними, она бы не смогла додуматься до исходного тождества. Просто пути бы не было, а без пути к нему оно неразличимо для мысли, и его идеи бы не было. Так что без стола мысль о тождестве тоже представить нельзя. Мысль, получается, включает и то, и другое, она сразу и свернута в ноль, и развернута до конца, а не так, что одно старт, а другое финиш; а по большому счету она вообще не сходит с места. Вот если мы пойдем от предметов, через «вот это нечто» к тому, что такое все «нечто» вообще, то нить ведет-ведет к своему началу, и вдруг исчезает, больше ничего и нет, кроме оставшейся без всего мысли. То есть ведет в такую же область до всяких «нечто», как область показанного до того, как что-нибудь увидено: уже все совершенно открыто, но еще ничего не встретилось. А если мы пойдем в другую сторону, через «всякое нечто» к «вот таким нечто» и далее к рассмотрению, каким же, то упремся в убеждение, что существуют вещи настолько материально, что ничего непонятнее их быть не может, хотя ощущение бестолковой непонятности само есть мысль, настолько уже потерявшая смысл, что осталась только она сама.55 Значение стола в том, что остаться с ним мы не можем, потому что это значило бы стать столом, а от него можно прийти только к мысли, если не перескакивать и не останавливаться, в какую сторону ни пойди.
^ ДВАДЦАТЬ ПАДАЮЩИХ ЧАШЕК
- Да, пожалуй, что так. А в какой момент мы схватываем мыслью, допустим, цельность чашки? Когда она стоит на полке? Вряд ли. Скорее, проходим мимо, скользнув взглядом. Когда пьем из нее? Но здесь она выполняет свое функциональное назначение, до созерцания дело не доходит. Мы, скорее, созерцаем жажду, чем инструмент ее утоления. Может быть, когда чашка разбилась, и ее осколки лежат на полу? Да. В большей мере, как воспоминание об упущенном, но решительней всего целое чашки раскрывается, когда она выпала из рук, но еще не коснулась пола. Вот здесь возникает вскрик, в быту – мат, в мышлении – философия,56 в порыве запечатлеть - искусство. Мир может быть только увиден в такой миг, на грани.

- Какой портрет! Только без портрета.

- Дальнейшая рефлексия развертывается на фоне этого увиденного, выпущенного из рук, но еще не разбившегося. Увидеть мир просто, как данность, без мистического усилия и без нервной экзальтации означает благоговейно оттенить тайну присутствия этой простоты.57
^ ПРОСТРАНСТВО БЕЗ ГОРИЗОНТА
- Любое движение мысли происходит в пространстве, определенном ранее раскрывшимися горизонтами.

- Горизонты напоминают про видимость, но, в конце концов, впервые мир дается как осязание своего тела и окружающего. И если можно жить слепым, то неосязаемость была бы чудовищной. Ад нереальности. И если осязаемость сообщает всему реальность, то это здесь происходит решающее свидание с нашим настоящим.58 Там тоже есть свое пространство, данное в перепадах фактуры и плотности, но есть ли у пространства осязания свой горизонт, плавно его замыкающий, или пространство осязания принципиально дыряво? Утыкание ведь только подчеркивает дыру как основание. Причем здесь не просто первое место встречи – этот случай на всю жизнь останется решающим. Все, что мы ждем, здесь проходит проверку. Структура нашей подлинной жизни, если ее прощупать, с ее внезапными натыканиями и провалами, повторяет структуру пространства без горизонта. Наверное, поэтому так хорошо бывает гладить – поверхность задает подобную горизонту плавность и успокаивает нас.

- Касание случается не каким-то органом, а всем существом.59 Не моя рука коснулась ее волос, а весь я. И вместе со мною – мое прошлое, будущее, вот это место вокруг. Касание – нечто простое, не поддающееся анализу. Оно часто возникает вдруг: ты, к примеру, и не думал ее касаться, но вдруг произошло спонтанное движение всего тебя. Спонтанность касания, как и спонтанность всего настоящего.

- Правда, как всегда, осталось не понятным, что такое «всем существом». Но понятно, что всем существом мы встречаемся не с куском чужого тела, а тоже со всем существом, хотя и представленным частью тела. Может быть, словами «всем существом» мы называем силу восстановления из эллипсиса провала того, что не дано целиком – мы сами это будем или что-то другое.

- Когда я говорю «всем существом», то пытаюсь как-то выйти за границы функционального подхода: вот, есть зрение, слух, осязание, обоняние, и каждое из них решает свою задачу. Мы ведь мир не видим и не касаемся, перед нами только вещи. А между тем, мир нам дан. Через какой орган? И не через речь или мысль. Можно сказать, что он дан всему нашему существу, которое изначально встроено в мир. Каким-то образом мы знаем свое присутствие и присутствие вещей в его чистом виде.

- И отсутствие, что, может быть, еще показательней, ведь отсутствующую вещь органами чувств знать нельзя. Ее можно помнить, скажут, но ведь помнить о ее отсутствии это не то же самое, что помнить ее саму. Бывает, ходишь с утра, как будто она еще здесь, и вдруг поймешь, что уже нет. До и после ты помнишь одну и ту же вещь, но знание отсутствия отдельно от этой памяти. Если пережить это знание отсутствия, то окажется, что оно беспредметно и сводится к «нет». Тут понимаешь неумолимость. Когда наступает «нет», уже некуда говорить. И воображение бессильно, может, и плавая в этом «нет» своими фантазиями, но никак не отменяя его. И мир бессилен. В мире этого, того что совсем отсутствует - нет. Это внезапное вываливание из мира в «нет» никуда не ведет. Это просто смерть, пробившая в мире дыру. Но это и знание. Странно. Если может быть знание о дырах в мире, которые-то уж никак не мир, то, может быть, и совсем постороннее миру, что-то есть?60
^ ДИСЦИПЛИНА И ГИГИЕНА61
- Восприятие мира «релейно». Он внезапно раскрывается в своей простоте и также внезапно оборачивается вещами и их функциями, где мы тоже вещь среди вещей. Такие переключения не требуют никакой специальной подготовки и случаются внезапно – или, наоборот, требуют, и самой жесткой дисциплины? Никакая концентрация воли не дает гарантии. Скорее всего, заведет в тупик. Это дар.62 И что же, сидеть и ждать его? Но житейская расслабленность поможет еще меньше и нуждается в преодолении. Равно ли обретение мира христианскому спасению?63 Ведь верующий в сложном положении: не готовиться к нему нельзя, никакая подготовка ничего не гарантирует и срыв возможен в любой момент, а с другой стороны, есть избранные и неизбранные, имеющие уши слышат, не имеющие глухи.

- Если речь о том, что мешает нам быть подходящими для встречи с миром, я бы говорил не о расслабленности, которая, зато, все-таки открывает для внезапности, способной нас как следует переключить, а о болотной нечистоплотности. Предлагаю максиму: вонючий и нетрезвый человек не мыслит. В конце концов, его мысли вызывают гадливость, на что бы он не «переключался». Условие свободной мысли – свежесть.64 Преодоление заключается в очищении, начиная с ежедневного душа, правильно подобранного порошка в стиральной машинке, утра без перегара, свежего дыхания, теплоты рук и спокойного сознания.

- Все же чистота не равна стерильности. Стерильные люди, как правило, больны.65 Скорее, это правильный подбор элементов,66 где может быть место и физической грязи. Очищение, это когда убирают все лишнее.67 Есть ли предел очищению? Вот. Говорят, пойди, очисть свою душу. Оставим вопрос, что именно надо чистить, мы это как-то понимаем. На поверку оказывается, что ее надо чистить практически от всего. Любая мысль, любое чувство под сомнением. В прикладном смысле, может, и сгодится, но «с точки зрения вечности»68 уж точно компрометирует «носителя». Кстати, а кто этот носитель, как его выделить из счищающихся слоев, что за идеальная субстанция?

С другой стороны, если не чистить вовсе, что останется? – тут уж наверняка ничего. Наверное, дело в самом процессе очищения, а не в результате. В религиозном плане я думаю, что Страшный суд – это выжигание всей нечистоты частного человеческого состояния, с сохранением того, что не горит.69 Можно сгореть целиком, а можно лишь обгореть. Вот, кстати, факультативный к данной теме вопрос: суду подлежит вся биография или ее конечный итог?70

- Предела очищению, может, и нет, но ведь и разложению предела нет, задача в том, чтобы двигаться каждый день туда, где свежее дыхание и беззаботная улыбка. Я про то, как снять с себя тяжелые мысли, висящие, как шматья грязи, и легко пойти вперед.71 Для этого надо просто часто мыться. Давайте станем думать, что мир это шампунь.72
^ ЧЕГО БОЯТЬСЯ?
- Возможно, такие переключения реле (мир – вещи мира) бывают у каждого, просто у людей не развит навык их замечать. Хотя уж точно они должны быть заметны перед смертью, когда дары уносят.

- А может, перед смертью только страшно? Я раньше думал, что страх толкает от ненастоящего к настоящему, то есть устойчивому и надежному, а теперь мне кажется, что остаться в одиночестве и потянуться за помощью, значит просто среагировать согласно рефлексу, заложенному еще в детстве. Разве то, о чем мы говорим – просто переключатель на детские страхи и родительские фигуры?

- Страшно перед смертью за что? Есть мнение, что это страх перед неизвестностью. Но почему перед неизвестностью должно быть страшно? Меня, к примеру, она радует. Может быть, страх за то, что мы останемся, а мира не будет или, напротив, останется мир, но уже без нас? Но тоже до конца не ясно, чего здесь бояться. Может быть, мы боимся боли? Умирать неприятно. Возможно, умирать не то, чтобы страшно, но обидно: жили себе, занимались вещами, ввинчивались в вещи, копили их, звали личным, а теперь вроде как и ни к чему. Или это страх настолько онтологичен, что не поддается анализу, поскольку мы принимаем его «всем существом»?

- Тем самым «органом», который ничего не воспринимает, но зато принимает мир? Но, собственно, нам-то умирать не приходилось,73 так что речь вообще о том, за счет чего и на что происходит переключение. Если за счет тоски и страха на детское ощущение беззащитности, то так и надо сказать, добавив: и мы предполагаем, что мир можно испытать и так.


^ ТЕХНОЛОГИЯ
еще рефераты
Еще работы по разное