Реферат: Греция сверху. Эвтимиос и Лазарь. Предместья Афин. Олеандры. Эгейское море. Мотоциклисты. Вино. Гречанка Варилопуло. Акрополь. Холм Ареопага
ГРЕЦИЯ И МЫ.
I
Греция сверху. Эвтимиос и Лазарь. Предместья Афин. Олеандры. Эгейское море. Мотоциклисты. Вино. Гречанка Варилопуло. Акрополь. Холм Ареопага.
Вид на Грецию сверху, с высоты десяти тысяч метров, уже вызывает в душе безотчетную радость. Внизу архипелаг Северные Спорады – и облачность, закрывавшая от нас Турцию, как раз кончилась. Видно бирюзовое, солнцем залитое, море, по которому разбросаны четкие, словно отштампованные, буровато-зеленые острова. К такой резкости черт и полуденной яркости красок наш русский взгляд пока непривычен – размытость и полутона нам понятнее, ближе – но понемногу, любуясь греческими островами, становишься как бы другим человеком: по-южному резким, горячим, живым.
Белые теплоходы заметны даже с большой высоты – а скоростные катера, сами невидимые, оставляют за собой пенные, хорошо различимые сверху, усы. Интересно, что море в кильватерных струях судов всегда более светлое: густая сине-зеленая бирюза превращается в бледно-небесного цвета лазурь. Недаром же написал Лермонтов: «Под ним струя светлей лазури…»
Не успеваешь налюбоваться на Грецию сверху, как самолет начинает снижаться к Афинам. Четверть часа уходит на паспортный контроль и получение багажа – и вот мы знакомимся с гидом, который будет сопровождать нас всю греческую неделю. Высокого худощавого парня зовут Эвтимиосом. Его живой взгляд приветлив, а его русский почти безупречен. Похоже, с гидом нам повезло – как повезло и с водителем Лазарем, смуглым крепышом лет 50-ти. Они с Эвтимиосом подшучивают друг над другом, смеются – и в автобусе устанавливается атмосфера непринужденного веселья.
Тем временем катим по восточным предместьям Афин. Пригороды всех больших городов друг на друга похожи: что Афины, что Тула или Москва полны пыли и рева машин. Однако разница есть: олеандры. В Афинах вдоль улиц тянутся насаждения дикого лавра, сплошь улитые белыми либо розовыми цветами. Это очень красиво, но Эвтимиос предупреждает: «Олеандры не трогать и даже не нюхать – они ядовиты!» Впрочем, губительность красоты – это слишком избитая тема, чтобы развивать ее в этих кратких заметках.
Мы поселились в отель под названием «Феникс» - и я тороплюсь на Эгейское море, купаться. Оно совсем рядом: пересечь только шумную, в остервенелых машинах, дорогу. Городской пляж многолюден, и зрелище тел, распластавшихся под полуденным солнцем, как и всегда, удручает. Древние эллины, те еще как-то пытались сделать мышцы тугими, движенья пластичными; нам же, теперешним – кажется, лучше б и вовсе не раздеваться.
Но море есть море. С облегченьем ложусь в его теплую синь и, гребок за гребком, отдаляюсь от берега. Море очень соленое, и вода щиплет пересохшие губы; но эти соленые поцелуи Эгейского моря чем-то даже приятны. Вода чистая, теплая: кажется, можно плыть бесконечно.
Минут через двадцать выхожу на песок, в гомон пляжной толпы, надеваю майку и шорты на мокрое тело, и иду поискать: где бы выпить вина? Пять, и десять минут шагаю обочиной шумной дороги, идущей вдоль моря, но не нахожу ничего, похожего на кафе или магазин. Мимо, один за другим, проносятся мотоциклисты: их вообще очень много в Афинах. Чаще всего за рулем сидит парень в «косухе», гордо расправивший плечи, а к его спине припадает условно одетая девушка. Эта мотоциклетная пара проносится с ревом, в угарном дыму, как некий мираж мегаполиса – а им, молодым, промелькнувшим видением кажешься как раз ты, бородатый и лысый мужик на обочине.
Добрел, наконец, до бензоколонки, где был магазинчик. Взял бутыль местного красного, сел за столик в тени, отхлебнул два приличных глотка, и вот только теперь ощутил: я в Элладе… Возможно, вы скажете: экий, ты, братец, хитрец – да с вином-то любой ощутит себя где угодно, хоть на Луне. Отчасти, конечно, вы правы. Но, с другой стороны: где взять в Калуге вот эту морскую лазурь, которая словно стекает по мачтам толпящихся в бухточке яхт, этот стрекот цикад, слышимый даже сквозь непрерывный гул трассы, этот зной, эти резкие тени акаций и пальм на горячем асфальте? То превращение из обитателя севера в жителя юга, которое началось еще в самолете – оно вполне обозначилось только здесь, за бутылкой вина, в шумном пригороде Афин.
Но всего удивительней был эффект дежавю, то есть чувство, что я здесь уже был. Все то, что я видел впервые – мачты яхт, море, сухие холмы вдалеке – оно вовсе не было мне незнакомым. Если б я верил в метемпсихоз, то сказал бы, что в прошлой жизни я был, без сомнения, греком. Впрочем, в каком-то смысле так оно и есть: среди моих прямых предков, в пятом всего поколении, была настоящая гречанка.
Эта история стоит того, чтоб ее рассказать. Где-то в первой трети позапрошлого века (Пушкин еще не закончил «Онегина») на окраине курского села Выгорное, где тогда жили мои предки по матери, появилась молодая черноволосая женщина, имевшая при себе только свернутый в трубку ковер, да кофейник. Она шла откуда-то с юга, и была совершенно измучена жаждой, усталостью, зноем. В крайней хате села странница попросила напиться. Кто-то из крестьян Герасимовых дал ей воды, потом пустил в хату переночевать – а потом и женился на смуглой красавице, едва знавшей по-русски несколько слов. Фамилия этой загадочной странницы была Варилопуло*, а то время как раз совпадало с борьбой греков против турецкого ига – то есть появление греческих беженок в южных российских губерниях было вполне объяснимо. Так вот и случилось, что к русым кудрям моих курских предков оказалась подмешана греческая чернота. Даже в моей родной бабушке Марии Денисовне (правнучке этой гречанки) была явно заметна нерусская, южная кровь: прямые черные волосы, чуть смугловатая кожа, черты лица правильно-резкие, очень красивые.
Не забудем еще и о том, что Греция – родина русского православия; а если брать шире – то и родина всей европейской цивилизации. Так что, помимо кровных, еще и духовные узы соединяют меня с этой древней землей. Мы здесь – во всех смыслах слова – на родине…
…Вечером, уже в густеющих сумерках, трамвай вез нас к центру Афин. За стеклом, как в калейдоскопе, складывались и распадались огни красно-сине-зеленых реклам, проплывали машины, деревья, дома и шагавшие люди. Но все это воспринималось, как нечто миражное – словно сон, еще только мечтающий о своем воплощенье.
И вдруг, надо всей нереальной, плывущей в ночи пестротой, взгляду открылось нечто настолько знакомое - что нас всех, туристов, пригнуло к окну и исторгло единый и радостный выдох: «Акрополь!» На холме, в ореоле подсветки, парили колонны и стены, немного был виден фронтон Парфенона, и все это нам показалось до боли родным. Согласитесь: архитектура классической Греции нам знакома не только по школьным учебникам. Имперское зодчество нашей советской эпохи копировало именно античные образцы. Любой дом культуры или кинотеатр, в любом захудалом поселке страны, возводился по образу и подобию Парфенона: треугольный фронтон и колонны были столь же привычны эпохе, как красное знамя или улица Ленина.
* «Варилопуло» – «большая бочка». Видимо, виноделие (или, может быть, винопитие?) было не чуждо моим греческим предкам.
Пройти на Акрополь нельзя, уже поздно – и мы идем вкруг холма, по улице под названием «перипат». Именно здесь бродили, беседуя, философы-перипатетики. Сейчас здесь туристы, запоздалые торговцы сувенирами, да напоказ обнимающаяся молодежь. Ступени ведут наверх, на какую-то каменную скалу: там слышен смех, переборы гитары.
Поднимаемся. Внизу море афинских огней, над нами – парящий в подсветке Акрополь; а вокруг, на теплых камнях, расположились компании разноязыкой смеющейся молодежи.
Но что это за место? Открыв карту путеводителя, соображаю: это же Ареопаг, холм суда – то самое место, где осудили Сократа! Значит, именно здесь совершалось печально известное это судилище, здесь считали бобы – и черных оказалось всего штук на тридцать больше, чем белых – здесь Сократ произнес две свои знаменитые речи, здесь он, на прощанье, сказал: «Ну, что ж, афиняне: вам пора отправляться жить, мне – умирать, а что из этого лучше, еще неизвестно…»
Спустившись с холма, идем дальше. Внизу темнеет агора; справа небольшой храм, на котором написано: «Метаморфозис». Он восхищает и грубою кладкой, и низким куполом с православным крестом, и всем своим древним, приземистым видом.
На улочках старого города пахнет кофе и жареным мясом. Из дверей таверн звучит музыка; в раскрытые окна нам видно, как развеселые посетители пытаются танцевать сиртаки. Ночь так хороша и нежна, она так волнует, что на месте сидеть невозможно: ноги сами несут сквозь тесноту кривых улиц, сквозь запахи кофе и звуки бузуки (гибрида гитары и банджо), сквозь длящийся праздник ночных, полных жизни, Афин…
Возвращались последним трамваем. Усталость брала свое, и то, что мелькало в трамвайном стекле, вновь представлялось какою-то странною смесью яви и сна. Огни, лица, надписи, снова огни – все это зыбко дрожало, сливаясь друг с другом и вновь разрываясь, все таяло и расплывалось, теряло привычные формы. «Все течет, все течет…» - словно кто-то назойливо, в сонной твоей голове, повторял знаменитую формулу Гераклита. Диалектика сна казалась сильней метафизики яви, и ты уже не был уверен: действительно ты был сегодня в Афинах – или это всего лишь приснилось тебе?
II
^ Пирей. «Царица небесная». Море и острова. В порту Идры. Храм на острове Эгина. Народные танцы. Греческое небо. Боги и герои.
Утром, пока еще нет больших уличных пробок, едем в Пирей, афинский порт. Пирей – это город, теснящийся к морю; и это громады домов – белых, многоэтажных, красивых – которые, при ближайшем рассмотрении, оказываются не домами, а морскими судами. Всех огромней паромы, которые ходят в Италию. Это что-то невообразимое по высоте и длине, по тому многолюдью, какое шумит на их многочисленных палубах.
Наш теплоход, к счастью, меньше: всего-то три палубы. Зато называется он – только не смейтесь – «Царица Небесная». Как потом оказалось, в Греции это традиция; я видел корабль, называвшийся просто: «Христос».
На «Царице Небесной» – всякой твари, как говорится, по паре. Итальянцы и англичане, французы и греки, японцы и американцы – весь мир оказался представлен на нашем ковчеге. Вон там «пшекает» Польша; там пьет водку швед с рыжей шкиперской бородой; а вон там, похоже, испанки: четыре старухи, одетые в черное, вот-вот, кажется, встанут и застучат каблуками, танцуя фламенко. Обходить палубы и рассматривать корабельную публику было так интересно, что я не заметил, как мы отчалили. Громады судов, обступавшие нашу «Царицу», сместились к Афинам, к их белеющим до горизонта домам – а моря и ветра вокруг стало больше. Я поднялся на верхнюю палубу и долго смотрел, как форштевень отваливал маслянисто-густую, сливового цвета, волну. Солнце жгло, встречный ветер был сух и горяч. Чайки вились, кричали и падали к пенной струе за кормой. Для полного счастья не хватало лишь чашечки кофе; я взял в баре «метрос эллиникос», то есть средне-сладкого кофе по-гречески – и затем долго, блаженно сидел под навесом на палубе, глядя в море, на чаек и на острова, и медленно перетирая в зубах кофейную горьковатую гущу.
Острова здесь повсюду: пустого, безбрежного моря увидеть нельзя. Есть острова совсем маленькие – вроде того, что сейчас проплывает по правому борту: кроме чаек да ящериц на нем, похоже, никто не живет – и есть острова посолиднее. Например, Саламин – вон, вдали возвышается его бурый, скалистый, обветренный берег. Острова породили особую – вот именно, что «островную» – психологию древних эллинов. Жить на острове означало вести самобытную жизнь. Та идея города, как самоуправляемой и самодостаточной единицы, к которой европейская цивилизация шла веками – она была дана грекам уже изначально, самим их землеустройством, самим разделеньем их мира на обособленно существующие острова. Ведь даже, живя в коллективе, в своем роду-племени, грек всегда сознавал: он в этом обществе тоже является островом, некой особой и самодостаточной единицей – точно так, как любой, даже самый маленький остров Эгейского моря является необходимою частью огромного Архипелага. Все, что дали нам древние эллины, все, что они породили – а они породили, придумали и сотворили едва ли не все, чем живет наш теперешний мир – вышло именно из островной психологии, из ощущенья себя, человека – отдельной, пускай даже малой, но необходимою частью огромного мира.
Не вдаваясь в подробности и оговорки, можно сказать коротко: греки сделали ставку на личность. В сущности, все человечество, от ветхозаветных времен до сегодняшних дней, можно делить на две части: на человечество личностей – и человечество масс. Первая – это античные греки и порожденная ими цивилизация Запада, вторая – Восток. Это вовсе, конечно, не значит, что Запад всегда, однозначно, хорош, а Восток всегда плох; современный-то Запад как раз не выносит высокого бремени личностного существования. Но это слишком серьезная тема; тут без бутылки, как у нас говорят, не разберешься – куда уж пытаться сейчас, с этой маленькой чашечкой кофе?
Солнце все выше. Небо становится все более бледным и плоским – зато море, напротив, все гуще, лиловей: в тени под бортом оно почти черное. Народ жмется в тень полосатых навесов, пьет фраппе (кофе со льдом), отдувается, млеет, потеет. Любуюсь на двух негритянок-подруг: обе черны, как сапожная вакса, но одна так худа, что похожа на черный скелет, а другая настолько толста, что вот-вот, кажется, лопнет. Соединить бы вас, думаешь, вместе, да потом поделить пополам – какие бы вышли красотки! Но, по поговорке, Бог и деревьев в лесу не сровнял…
Приближается остров Идра, наш первый сегодняшний пункт остановки. Издалека он казался пустынно-скалистым. Но, как-то вдруг, из-за скального мыса, открылся порт Идры: ослепительно-белые домики под черепичными красными крышами, которые облепили склон бурой горы, а в бухте – скопление лодок и яхт, чьи мачты сонно качались на фоне пронзительно-синего моря. Эти три цвета – синий цвет моря, красный цвет черепицы и белый цвет домов – были настолько нарядны и райски-свежи, что вся корабельная публика тотчас вскочила, столпилась у левого борта, и затворы фотоаппаратов захлопали, словно аплодисменты.
Часа полтора мы бродили по райскому острову. Поднимались и опускались по улочкам-лестницам, сворачивали в проулки, фотографировали кошек, осликов и голубей, чей воркующий стон выражал как бы самую суть нашего собственного отношения к острову Идра: восхищение, для которого недоставало привычных, обыденных слов. Что такое полтора часа? Казалось, не только всю жизнь, но и целую вечность можно провести вот на этих ветвящихся улочках, то тенистых, то залитых солнцем – или внизу, в сложном гомоне порта, в тени полосатых маркиз, где свежо пахнет морем и кофе.
Даже к «Царице Небесной», и то уходить не хотелось. Но все же, в положенный срок, мы отчалили – и остров Идра остался в душе, как еще один образ рая, как то заветное место, которое будет еще появляться в мечтах или снах.
Стоянка на следующем острове, Поросе, была скоротечной. Увидели башню с часами, цветущие заросли кактусов, да берег Пелопоннеса: он совсем рядом, за узким проливом.
А вот на острове Эгина мы задержались подольше. Сначала пошли в храм Николая Чудотворца, покровителя моряков и крестьян. Церковь приземиста и коренаста, совсем как у нас, в южно-русских краях; но во дворе растут не березы, а пальмы и эвкалипты. Внутри храм пуст, гулок, сумрачен. Удивили стоящие посередине кресла для прихожан и резной трон митрополита. Но, в целом, дух храма был именно наш, православный, родной: лики икон и лампады, библейские росписи стен, запах ладана, золото алтаря…
По возвращении на «Царицу Небесную» нас ждал фольклорный концерт. О греческих танцах надо сказать особо. Танцор одет в юбку и туфли с помпонами. Смотрится это довольно потешно, но во всем есть практический смысл. Юбка для горных народов привычнее и удобнее брюк (вспомним шотландцев); а помпоны на туфлях, изначально подшивавшиеся для тепла, позднее служили тайником для ножей: грекам, так долго жившим под властью турок-османов, носить оружие запрещалось.
Возможно, что это же самое четырехсотлетнее иго османов, которое пало лишь в XIX веке, сформировало характер и греческих танцев. Ведь танец можно рассматривать, как конспект исторической жизни, как краткое изложение, в ритме и жесте, побед и трагедий народа. Каков греческий танец? Поначалу это медленно-сонное, как бы подавленное, движение – словно попытка очнуться, ожить, сбросить нечто гнетущее – а потом бурный, радостный взрыв! Впрочем, описывать танец – дело почти безнадежное. Надо его, если уж не танцевать самому – то хотя бы смотреть, хотя бы ладонями и каблуками отбивать его страстный и радостный ритм…
Уже вечером, возвратившись в Афины, мы после купания в море сидели на пляже, и любовались на звезды. Они здесь сочные, крупные: похоже, на звезды, как и на виноград, благотворно влияет тепло средиземного юга. И они висят очень низко: кажется, подними только руку – коснешься живой, перезрелой звезды…
Да, б л и з к о е н е б о - вот один из ключей, открывающих нам психологию древнего эллина. Небо, обитель богов, было именно свойским, доступным: это же удивительный, если вдуматься, факт. Боги греков свободно сходили на землю, общались с людьми – но и люди могли подниматься на небо. Так, герой аристофановской комедии «Мир» прилетает к богам на навозном жуке – и это всех очень смешит, но никого особенно не удивляет.
Сближая себя, свою жизнь с олимпийцами, греки не то, чтобы принижали богов – нет, божества оставались, как им и положено, божествами – но люди зато возвышали себя. Наверное, этим и объясняется то, что гармонический человек, насколько вообще он возможен в реальности, был явлен именно в Греции. Слова «он не умеет ни читать, ни плавать» означали в устах древних греков непроходимо-тупого невежду, человека, бездарного умственно и физически, антипода тому олимпийскому идеалу, стремиться к которому было долгом любого, мало-мальски порядочного, человека и гражданина.
Близость греков к их олимпийскому небу, наделенье богов человеческими чертами, отсутствие резкой и непроходимой границы между миром богов и миром людей породило еще одно следствие. Речь о героях, о тех, кто рожден земными женщинами от бессмертных богов. Античный герой, понятно, не бог – но уже не вполне человек. С одной стороны, герой смертен и проигрывает богам в прямом состязании; но, с другой стороны, герой всегда может расти, совершенствоваться, побеждать сам себя – в нем скрыта та сила саморазвития, которой не обладают статичные боги. Герой, так сказать, интереснее бога, в его личности есть динамика и драматизм, в нем больше жизни и тайны.
Через героев небо как бы породнилось с землею, и стало действительно близким. В каком-то смысле, именно греческое мифотворчество психологически подготовило души людей к новой эре, к рожденью Христа. Ведь Христос, по понятиям древнего эллина – настоящий герой, то есть сын Бога и земной женщины. В этом смысле, Древняя Греция – духовная родина христианства не в меньшей степени, чем Древняя Иудея. Недаром же то православие, которое позже пришло и в Россию, является, по выражению богословов, «эллинистическим христианством».
III
^ Элевсиний. Мегары. Коринфский канал. Диоген и его потомки. Дорога над морем. Театр Эпидавра. Терапия трагедией. «Хайре!».
Сегодня мы едем на Элевсиний. В древности в этих местах совершались Элевсинские таинства в честь богини Деметры. Теперь здесь нефтяные заводы: сакральное снижено до прагматического.
Справа лимонные и апельсиновые рощи, слева – остров Саламин. Вот именно в этом проливе, в 480 году до н.э., греками был уничтожен флот Ксеркса. Все здесь когда-то гремело от криков, ударов и треска ломаемых весел, и вода была красной от крови…
Проезжаем Мегары, город пьяниц, обжор и любителей роскоши. Говорили: «Мегарцы объедаются каждый день так, будто им завтра умирать». Сейчас это тихий, маленький городишко, и особенной роскоши что-то не видно.
А вот и Коринфский канал. Зрелище, право же, стоит того, чтоб покинуть автобус и с моста, не спеша, оглядеть грандиозное это творение человеческих рук. Шестикилометровый перешеек, на котором «висит» полуостров Пелопоннес, словно разрезан гигантским ножом: щель шириной метров сорок и глубиной около ста (!) прошла через скалы, соединив Ионическое море с Эгейским. Интересно, что сказал бы мудрец Диоген, обитавший неподалеку, в Коринфе – если б ему показали сие рукотворное чудо? Что одним островом в Греции стало больше (ибо Пелопоннес теперь, говоря строго, остров), но что эллинам надо бы заботиться не об умноженье числа островов (их и так много) – но об умноженье числа настоящих, достойных людей? «Ищи человека!» - сказал бы, возможно, мудрец.
Пока остановка – поговорим еще о Диогене. Похоже, что именно он, сын фальшивомонетчика из Синопа – самый знаменитый из философов Греции. Если спросить какого-нибудь нерадивого, но смышленого современного школьника: «Знаешь ли ты хоть одного древнегреческого мудреца?» - он, скорее всего, ответит: «Как же, знаю! Ну, этот… который жил в бочке!» То есть Диоген выражает собой архетип мудреца, образ философа, как такового.
А что же он сделал такого, чтобы настолько прославиться? Ведь уже современники сознавали, какой удивительный человек живет с ними рядом. Когда хулиганы-мальчишки разбили пифос, бочку философа, то мальчишек поймали, торжественно высекли, а Диогену, на средства коринфской казны, купили новую бочку.
Говоря коротко, Диоген попытался освободить человека ото всего лишнего. И в этом безжалостном эксперименте (поставленном, что особенно важно, над самим же собой) он показал нам: человек не сводится ни к телу, со всей его физиологией, ни к еде и одежде, ни к каким-либо условиям и условностям быта, ни к социальному положению, ни к общепринятым нормам морали (пренебрежение общепринятым – одна из основ философии киников) – но человек есть особая сущность, невыводимая из условий материального мира, и способная быть независимой ото всех этих материальных условий. То есть Диоген произвел вычитание из человека – всего, что не есть человек.
По сути, бунт Диогена – это великий бой за человека, бой за его честь и достоинство. Мудрец добровольно принял на себя три условия самого страшного наказания и проклятия, какое только могло пасть на эллина – «жить без общины, без дома и без отечества». Вместо общины, отечества, дома мудрец избрал плащ, котомку и посох; но при этом он оставался человеком поразительной цельности. Лишившись всех внешних опор, он обрел их внутри себя самого. Знаменитый его разговор с Александром Великим – «Диоген, проси, чего хочешь!» - «Отойди, не загораживай солнца…» - это же образец отношений свободного человека с носителем власти; и недаром сам Македонский воскликнул: «Не будь я Александром – я хотел бы быть Диогеном!»
У Диогена, как это ни странно, оказалось немало наследников. «Рожденный богом» (именно так переводится его имя) сам породил мировую традицию опрощения и нонконформизма. Так, движение хиппи середины XX века, с их славным девизом «All you needs is love» - лишь один из наиболее ярких примеров реинкарнации идей Диогена в новейшее время. А наша российская жизнь? Она же на каждом шагу рождает диогеновские сюжеты. Каждый из нас – стоит выйти из дома – ежедневно встречает Диогенов-бомжей, которые, за неимением пифосов, коротают ночи в подвалах, на чердаках или в колодцах теплоцентралей – а с наступлением дня выползают на наши «агоры», туда, где толчется народ, и где, стало быть, есть возможность раздобыть себе пищу. Конечно, интеллектом они послабей своего знаменитого предка; но ведь и условия жизни у них куда жестче. Еще неизвестно, как бы Диоген размышлял, как бы спорил с Платоном или беседовал с Александром Великим – переживи он хотя бы одну среднерусскую зиму.
Не только бродяги-бомжи, но и весь русский народ несет в себе, можно сказать, генетический культ Диогена. Почтенье и жалость к юродивым, нищим, убогим есть национальная особенность русских – столь же непонятная прагматичному Западу, как и вообще «загадочная русская душа». Для западного человека юродивый, нищий, бродяга есть всего лишь ошибка социума, неудачник – «отброс от общества», как выражалась моя покойная бабушка. В традиционном же русском – то есть православном – сознании именно нищий, бродяга, юрод есть человек, Богом избранный, тот, кто живет у Него на ладони – и поэтому он стоит выше всех, социально успешных и внешне благополучных, людей. Разница, согласитесь, огромная. И ныне, когда прагматическое западное сознание все более искажает исконный наш взгляд – мы, русские, почти уж готовы считать и самих себя некой ошибкой природы, «отбросом от общества», какими-то вечными «лузерами». Помогает – спасибо ему! – Диоген. Здесь, в Греции, я твердо знаю и чувствую, что русскому нашему взгляду на мир, на убогих людей, на богатство и нищету – как минимум, две с половиною тысячи лет.
Дорога ведет нас на юг, по восточному краю полуострова Пелопоннес. Шоссе вьется над морем, по лесным склонам гор. Одна за другой открываются панорамы заливов: «Разрывы круглых бухт, - как писал Мандельштам, - ^ И хрящ, и синева, И парус медленный, Что облаком продолжен…» Созерцая все это – синеву моря и паруса облаков, уют греческих бухт – осознаешь, что идея гармонии, меры – то есть то главное, на чем выросла античная цивилизация – была дана грекам самою природой, была им внушена самим ритмом вот этих холмов и заливов, и мерным гекзаметром бьющих о берег полуденных волн…
Приближается Эпидавр, место рождения бога Асклепия, главного лекаря античного мира. Бедняга рос сиротой – мать его умерла, отцу, Аполлону, было не до прижитого между делом мальчишки – лишь коза да собака растили того, кто в дальнейшем сумеет лечить саму смерть. Вот на этом холме он и рос: коза его кормила, собака стерегла.
Самое яркое впечатление от Эпидавра – античный театр. Он составлял как бы единый комплекс со святилищем бога Асклепия, с той общеэллинской клиникой, куда приходили и приезжали за исцелением со всей Греции. Именно театр был первым шагом на пути восстановления духовного и физического здоровья. Т е р а п и я т р а г е д и е й – то, что нам с вами непросто понять и представить – органично входила в жизнь эллинов и помогала им сохранить гармонически-светлое отношение к миру. До нас дошло только слово «катарсис», которое означает, по Аристотелю, «очищение души через ужас и сострадание».
Как же все это происходило? Вот мы сидим на краю громадной каменной чаши, на верхнем ряду – и слышим, как хрустят камушки под ногами у тех, кто расхаживает внизу: акустика, в самом деле, здесь поразительная. Вон там, внизу, была с к е н а, палатка для переодеваний – из которой, на высоких котурнах и в ярко раскрашенных масках, выходили актеры. Они нараспев, завывая, читали свои монологи – а хор гудел грозно, неотвратимо, и в скорбном гуденье его греки слышали голос судьбы…
Трагизм театрального действия был порою предельным. Вот, скажем, «Медея» Еврипида. Уж, как ни накручивай страсти и ужасы современный нам театр и кинематограф, но додуматься до того, чтоб одержимая ревностью женщина, стремясь досадить изменившему мужу, жестоко убила не только соперницу и ее отца, но и собственных детей – раздуть угли трагедии до такого пожара мы с вами вряд ли способны. Дело даже не в том, что у нас не хватит на это воображения – у нас не хватит на это психического здоровья. И драматург, и актеры, и зрители должны быть достойны трагедии – иначе вместо терапевтического эффекта наступит эффект разрушительный. И должна быть особого рода драматургическая культура, должна жить традиция театра, не потакающего прихоти публики – но возвышающая зрителя до высот сострадания и очищения.
Удивительно, но такой театр, такая традиция живы – еще и за это земной поклон грекам. И, если кто-то желает почувствовать дух того, архаически-древнего, театра, желает понять, как трагическое способно лечить, желает почувствовать, что такое катарсис – ему нужно идти на церковную службу. В самом деле: что происходит во время храмовой службы – если смотреть на нее не с церковно-мистической, а с драматургической стороны? Священник и хор повествуют нам о страдальческой жизни Христа – но ведь это подобно тому, как актеры античного театра вели рассказы о подвигах и страданьях героев, рожденных земными женщинами от богов. Содержание действия страшно: смерть пожирает все то, чем мы так дорожим. Но, по мере того, как мы причащаемся грозному миру трагедии, по мере того, как сердца очищаются ужасом и состраданием – оживает и крепнет уверенность в том, что смерть не всесильна, что время не властно над человеческой, укрепленной страданьем, душой.
И, конечно, лишь только в таком причащенье трагическому человек и способен быть истинно счастлив. Недаром же и само слово «с-частье» означает именно «при-чащение», соединение с тем, что и больше, и выше, и значимей нас. Вот это и есть терапия, вот это и есть настоящий катарсис; любое другое лечение, которое может нам предложить медицина и которое сводится, по преимуществу, к ремонту неотвратимо ветшающих тел – это все только паллиатив.
Можно сказать даже так: мы с вами действительно люди лишь только тогда, когда мы причастны трагедии – то есть соприкасаемся с тем, что несет неизбежную гибель, но что вместе с тем выявляет бессмертную, высшую суть человека. Недаром же сказано:
«Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
^ Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог…»
К слову сказать, жили древние греки на удивление долго. Возрастом расцвета мужчины – акме – считалось сорок лет; примерно в этом же возрасте старались и обзаводиться детьми. Бомж Диоген прожил, питаясь объедками, 90 лет; Демокрит, догадавшийся о существовании атомов – 100; а софист Горгий – целых 107. Возможно, секрет долголетия греков еще и в том, что они умели жить радостно – несмотря на трагизм, наполнявший их жизнь. Жизнь им нравилась, их увлекала, и они не спешили с ней расставаться. Даже слово-приветствие, что сохранилось от древности и до сегодняшних дней, звучит: «Хайре!» - «Радуйся!» А ведь приветствие – главное слово в любом языке, это, можно сказать, девиз и программа народного существования*.
IV
^ Нафплион. Микены:архаика. «Скелеты в шкафу». Греческая кухня. Гроза над Лаконией. Роковой выбор Спарты. Лягушки Олимпии.
Городок Нафплион, недолгое время бывший даже столицею Греции, запомнился византийскими бастионами, зарослями цветущих кактусов у стен цитадели, маленькой крепостью Бурджи посередине гавани – и печальной историей Иоанниса Каподистрии. Некогда русский министр, а затем первый президент освобожденной от турок Греции, он был убит спецслужбами Англии – так как его политика сближения Греции и России была костью в горле для тогдашней Европы.
За Нафплионом – Микены. Это архаика, это эпоха Троянской войны – это то, что даже и для Гомера было седой, легендарною древностью. Но поражает здесь, в городе древних царей Арголиды, даже не циклопически-мощные стены, не львы над воротами – поражает жестокость, какой полна была жизнь ахейцев. Вот, к примеру, история семьи Агамемнона, вождя греков во время Троянской войны. Его отец Атрей, невзлюбив родного брата, велел убить его детей, изжарить их и подать брату на ужин. Неплохое начало. Сам Агамемнон, отправляясь воевать Трою, приносит в жертву собственную дочь, Ифигению: удача военного предприятия ему явно дороже. Война прошла, в целом, успешно; но жена Агамемнона, Клитемнестра, не может простить мужу смерть дочери. И, когда утомленный муж-победитель вернулся в Микены и пошел в баню, чтоб смыть пот и кровь многотрудной войны – Клитемнестра приказывает слугам зарезать его. Тут уже возмущаются ее дети, Орест и Электра – и, в свой черед, мстя за отца, убивают мать. Может, кровавое месиво длилось бы дольше – но тут вмешиваются сами боги, судят Ореста (кстати, оправдывают его) – и останавливают побоище.
Это, конечно же, миф. Но миф лишь сгущает реальность – а сами сюжеты, характеры мифа рождаются в жизни. Так что у древних греков, при всей гармонической светлости их взгляда на мир, хранилось немало скелетов в шкафу. Греческой жизнью управлял, в сущности, ужас – ужас перед неотвратимостью смерти и перед тяжелою поступью рока. В том мраке и ужасе, что караулил за дверью любого жилища, стоял за спиною любого из греков, еще не было видно просвета – весть о Спасителе не была еще возвещена – и поэтому так безнадежны финалы всех греческих мифов.
*Для сравнения, вспомним приветствие американцев: «How do you do?» - то есть, буквально, «как ты обделываешь свои дела?»
Но, с другой стороны, поэтому так безудержно-веселы Дионисийские гульбища, так громки крики «Эван, эвое!», поэтому реки вина омывают античную жизнь, и звенят стрелы Эрота… У греков все так наполнено жизнью, весельем и пляской, как будто действительно люди живут накануне последнего, Страшного дня. Почти как у нас, в нашей русской припевке:
^ Эх, пить будем,
Гулять будем,
А смерть придет –
Помирать будем!
Осмотр микенских развалин немало нас утомил, и обед в придорожной таверне был как раз кстати. Что сказать о греческой кухне и о местных напитках? То, что подают в качестве аперитива – местная водка «узо» – так пахнет анисом, что больше походит на детскую микстуру от кашля. Вино же «рецина», то, которое должно пахнуть смолой, на деле так часто отдает плесенью, что не стоит даже своей невысокой цены. Так что, если бы не подвернулась, несколько дней спустя, пара бутылок довольно приличного критского белого – я бы сказал, что на родине Диониса пить, увы, нечего.
Из еды же вкуснее всего показались кальмары. Обжаренные в оливковом масле до золотистой корочки и обрызнутые лимоном, по вкусу они – нечто среднее между рыбой и курицей. Впрочем, в классической Греции морепродукты редко попадали на стол; хлеб, оливки и сыр – вот чем жили греки. И, судя по всему, обжорство у эллинов не поощрялось.
Мы, увы, непохожи на них: осоловевшие от обильной еды, мы едва добрели до автобуса и попадали в кресла. Под гул мотора мне удалось минут сорок вздремнуть. Когда я очнулся – мы, горными перевалами, пересекали север Лаконии. Вон там, к югу – Спарта, земля величайших в истории воинов. Как по заказу, небо завалили грозовые тяжелые тучи – может быть, для того, чтобы мы ощутили, насколько суровой была жизнь спартанцев. В сущности, это была непрерывная подготовка к одному-единственному событию: славной смерти в бою.
Община спартанцев походила на военизированный монастырь: все, от царя до последнего воина, жили скудно, питались из общих котлов («Лучше смерть, чем такая еда!» - воскликнул один из персидских царей, попробовав чечевичную похлебку спартанцев), отвергали вино, а с женщинами сходились лишь по необходимости, в целях рождения будущих воинов. По сути, спартанцами соблюдались все монашеские обеты – безбрачия и нестяжания, трезвения и послушания – а вся их жизнь, как и жизнь чернецов, была непрерывною подготовкою к смерти.
Идея, которой служили спартанцы – идея великого, непобедимого государства – так подавляла людей, сокрушала их судьбы, что этим она, как ни странно, напоминала коммунистическую идею недавно почившей советской эпохи. У нас ведь тоже реальный, живой человек приносился в жертву миражу «светлого будущего» - который, как и положено миражу, расплывался и таял по мере того, как к нему пытались приблизиться.
Конечно, такого рода миражи-цели недостижимы. Бесчеловечная идея начинает пожирать тех, кто ей служит – словно змея, грызущая собственный хвост – и государство, построенное на спартанских (или коммунистических) принципах, рушится тем скорее и неизбежнее, чем пламенней пыл его беззаветных творцов. Что получилось из всех грандиозных усилий спартанцев, к чему привели их кровавые жертвы, чем кончилась их легендарная мощь? А ничем: все рассыпалось в прах – как рассыпался в прах и Советский Союз.
Спарта была антиподом Афин. Удивительно, как о
еще рефераты
Еще работы по разное
Реферат по разное
План заходів з виконання покладених на Державну Азово-Чорноморську екологічну інспекцію завдань на 3 квартал 2011 року
18 Сентября 2013
Реферат по разное
Харківський центр
18 Сентября 2013
Реферат по разное
Итоги 10- летней работы по созданию служб семейного устройства детей
18 Сентября 2013
Реферат по разное
Нпаоп 00 20-98
18 Сентября 2013