Статья: Поворот темы 4 страница

примерно одного со мной возраста, физически очень сильный, высокий, с

жестким бобриком на круглой как шар голове и кого-то чем-то напоминающий, то

ли члена правительства времен первых пятилеток, то ли известного полярного

летчика, фотографии которого печатались до войны в газетах. Он был

невероятно деятельным, выбегал из вагона на каждой станции, шумно

распаковывал и вновь упаковывал кому-то или от кого-то подарки, напевал при

этом и заразительно посмеивался. Он был директором то ли треста, то ли

объединения в Свердловске, ехал в Москву выбивать какие-то лимиты, был

абсолютно уверен, что выбьет, — можно было завидовать его неиссякаемому

оптимизму. Говорил он без умолку и однажды спросил, кто я по специальности.

Лежа, почти не двигаясь на нижней полке, я сказал, что — журналист. Тогда

сосед не без гордости заметил, что был лично знаком с одним крупным

журналистом. Я спросил, с кем именно, и он ответил: «С „самим“ Аграновским!»

Когда в моем присутствии хорошо говорят об Аграновском, во мне мгновенно

срабатывает комплекс младшего в семье, и потому я всегда, и теперь и прежде,

отношу похвалу на счет отца или брата. Короче, я уточнил: «С Анатолием?»

Сосед ответил: «3ачем? С Валерой!» Я смутился и пробормотал, что впервые

вижу собеседника, но «Валера» — это я. Он страшно возбудился, схватил меня в

могучие объятия, стал тискать и попытался зачем-то поднять с полки, медбрат

с трудом меня отстоял. Сосед требовал, чтобы я внимательней в него

вгляделся, ведь мы вместе спали с ним, как он выразился, «на одних нарах», и

только тогда, действительно вглядевшись, я сообразил: господи, да это же

Вася Блюхер, сын легендарного командарма, и мы в самом деле подружились в

том проклятом приемнике тридцать с лишним лет назад.

Едва выписавшись из больницы, я, конечно, тут же отправился на

Даниловский вал, 22, предварительно созвонившись с новой начальницей,

которая называлась теперь директором. Меня встретила немолодая женщина с

университетским ромбом на лацкане по-мужски скроенного пиджака. Ее, как я

понял с первых же слов нашей беседы, более всего волновали причины, по

которым дети оказывались безнадзорными. К концу разговора она вдруг

спросила, может ли задать мне «личный» вопрос. «Разумеется», — сказал я.

«Простите меня, пожалуйста, — начала она, — Фаня Аграновская имеет к вам

какое-нибудь отношение?» — «Это моя покойная мама», — ответил я удивленно,

ничего еще не понимая. Тогда она молча вынула из старого своего ридикюля

блеклую фотографию, на которой неведомый мне любитель запечатлел двух

молодых и красивых женщин. На фоне серой стены, вероятно, прогулочного

дворика. В одинаковых полосатых одеждах. Одна была моей мамой, другая -

собеседницей.

Круг замкнулся.

Еще несколько слов о печальной судьбе Бориса. Когда он перестал писать,

я подождал немного и сделал официальный запрос в дирекцию универмага «Маяк».

Но прежде чем мне ответили, пришло письмо от Галины. Девушка сообщала

каким-то совершенно отстраненным текстом, лишенным эмоций, что Борис,

оказавшись на операционном столе, прожил после резекции левой почки около

недели. Его похоронили в Калининграде.

Сделаю паузу, мне тоже не просто дались эти строки.

В приемнике я больше не был. Душа не велит. Знаю только, что год или

два назад его перевели куда-то в Подмосковье, а на месте «холодного дома»

полным ходом идут реставрационные работы: началось восстановление

Даниловского монастыря.

Может, оно к лучшему… Вот, собственно, и вся история; наверное, я

рассказал ее не столь академично, как того требовали обстоятельства, но что

поделаешь — рассказчик тоже человек.

 

Последний долг. М.: Академия, 1995

 

От издателя. Обычно природа отдыхает на сыновьях (точнее сказать — на

детях): это общеизвестно. Но у каждой династии, будь то Ойстрахи,

Дыховичные, Бальзаки, Дунаевские, Пьехи, Штраусы (еще неизвестно, на ком

природа решила отдохнуть) — нет конца перечислению примеров, опровергающих

этот тезис, причем не только в искусстве и литературе. Оставим распри и

перейдем к реалиям.

Перед вами, читатель, династия Аграновских. Представляем вам редкий

случай полнейшего родственного согласия и доброжелательства. Природа на сей

раз предпочла сделать новый и благородный «ход» фигурами на шахматном поле.

Насколько удачно, судите сами.

Слово Абраму Аграновскому. Этот фельетон был написан в 1927 году и

тогда же опубликован в «Известиях». Перестроечный «Огонек» вспомнил в 1988

году эту работу и предложил написать к ней послесловие Н.П. Шмелеву.

Абрам Аграновский

ФИЛОЗОФИЯ ШАИ ДЫНЬКИНА

Шая Дынькин признал меня искренним другом. Шая Дынькин занимается

рыбой, я — литературой. Он уже совсем старый еврей, я еще молодой человек.

Вся его жизнь в прошлом, моя — в будущем. Он — философ, я — реалист. Он -

«внепартийный аполитик», я — коммунист. Он грамоту едва знает и имеет

«швистящее произношение», а я воспитался на классиках. Одним словом,

сплошные контрасты. Но если бы вы знали, какие мы с ним друзья!

— Искренний друг познается в беде, — говорит Дынькин, — и я вижу, что

вы мне друг.

— Хотя убеждения наши расходятся, — отвечаю я, — тем не менее...

— Что вы говорите, убеждения? Убеждения — ветер. Сегодня дует в лицо,

завтра в макушку. Я тоже имел убеждение: хотел в Палестину. Сорок лет хотел

только в Палестину, но пришла революция, по всей стране подул ветер, и я не

попал в Палестину. Вот вам ваши убеждения. Вы еще совсем молодой человек,

чтобы так говорить...

Пять часов вечера. Дынькин свободен. Мне тоже спешить некуда. Сидим и

беседуем. Как хорошо с другом, даже в Бобровицах! Дынькин излагает свой

взгляд на нэп. Он давно уже обещал поговорить со мной на эту тему.

— Царь Давид сказал, — начинает Дынькин, — «я от всех учусь и от дурака

тоже, ибо и дурак может высказать разумное слово». Так слушай-те головой и,

выбравши интересующих слов моей мысли, передайте гласности.

Раньше чем приступить к передаче «интересующих слов дынькинских

мыслей», считаю нелишним объяснить историю нашего знакомства. Шая Дынькин

попал как-то на собрание торговцев при товарной бирже уездного городка. По

простоте душевной он смешал собрание с синагогой и выступил с чересчур

резкой по тому времени и по обычаям того города критикой налогового

аппарата. Дынькин сказал:

— Граждане и товарищи! В данное время повторяется как бы преж-няя

история. Наблюдается упадок в торговле. Я над этим раздумываюсь и думаю, что

следует над этим подзадуматься всем, не засорен ли в этом аппарате

какой-либо гвинт, что ввиду того торгово-промышленный аппарат начал плохо

работать. И я говорю: этот гвинт надо прочистить, поправить, а потом

помазать, и будет все хорошо. Какой же этот гвинт? Наверное, налоговый, на

который упирается весь упомянутый аппарат, если я не ошибаюсь, а если

ошибаюсь, то извиняюсь.

Извинение не помогло, ибо на собрании сидел фининспектор Еремин, и

Дынькин попал под суд. Тут-то я и познакомился с Шаей Дынькиным. Он

обратился ко мне с письмом, я еще кое-куда — и Дынькина оставили в покое. С

тех пор я стал искренним другом Дынькина.

«Есть легенда, — писал мне Дынькин в благодарственном письме: — Ехал

Билан на своем осле и выехал на пустопорожнее место. Стоит осел и не знает,

куда завернуть. А Билан взял палку и бьет осла. „За что ты меня бьешь? -

заплакал осел. — Я тебе верно служил“. „Если бы у меня була сашка, — ответил

Билан, — я б тебе зарубал“. Фининспектор Еремин — что тот Билан, а я — что

тот осел. Я хотел помочь хозяину и найти верную дорогу, а Еремин, если бы у

него была „сашка“, он бы „мине зарубал“.

Но вас я понял искренним человеком, и вы поняли меня, мою мысль. Я

верю, что скоро все поймут, и тогда некультурный народ Советской Рассеи

выпередит и протерет дорогу всему надземному миру, и мы достигнем задуманную

цель дальновидного нашего великого вождя покойного Владимира Ильича. С

совершенным почтением уважающий вас Шая Дынькин. Бобровицы. Рыбный базар».

А в следующем письме Дынькин ставил вопрос еще яснее, он вызывал меня в

гости, чтобы совместно обсудить «интересующих слов его мысли».

«Приглядаясь и соображаясь с политикой внутренней и внешней, — писал

Дынькин, — и будучи совсем не враг нашей стране и руководящим… ибо что

можно ожидать лучшего в смысле… я был бы очень признателен вам, если бы вы

разрешили мне отнести расходы по вашей поездке в Бобровицы за мой счет.

Как старый общественник и торгово-промышленник, я не сожалею средств

для выяснения истины.

А пока желаю всего хорошего всем руководящим, и вам в том числе,

проводить работу плодотворно в пользу нашей страны и всего мира, и в том

числе и нам, частным и честным гражданам. Ваш Дынькин».

Вскоре по получении этого письма я попал в Бобровицы.

— Вы холостой будете? — И не ожидая ответа: — Так вам таки хорошо. А

мне что делать? Полна хата дочек. Сколько надо сидеть на папашиной шее? -

вздохнул, задумался. По лицу пробежала тень.

— Старшую видели? Красавица. Интеллигентная, нежная дите. Тоже ученая.

Быстро встал, приоткрыл двери.

— Двосечка, дочка мая! Поставь самовар. И что ты там все пораешься?

Заходи, посидим, может, и тебе будет польза.

За дверью смятенье и шум.

— З варением?

— А почему бы нет? Всем можно, а нам нельзя?

И, обернувшись ко мне, — лукаво:

— Сейчас увидите. Полная красавица!

Пауза. Дынькин несколько раз встает, садится, пройдет по комнате,

остановится. Речь будет, видно, ответственная.

— В гимназии я не учился, — продолжает он, — поэтому выбросите грубые

глупые слова и грамматические ошибки. Выговор мой тоже не литературный, но я

думаю, что продать полтора фунта леща или щуки на субботу можно без

литературы, лишь бы она свежая була. Главное то, что слова мои жизненные, и

если вы, как поэт и спец, их оформите, то будет большой ефект. И так,

слушайте мой взгляд на нэп и только не перебивайте, потому что я не люблю,

когда меня перебивают.

Дынькин становится в середине комнаты и приступает к изложению своей

точки зрения на нэп:

— Частные торгово-промышленники знают себе цену, и их ценит весь

надземный мир, и советское государство тоже ценит и не называет уже

«ньепами» или «спекулянт», а «частные хозяйственники». Частные — это те

пчелы, которые летают по полям, лугам и лесам, собирают мэд, несут в свое

уля для себя и своих детей. Пчеловод, зная натуру пчел, забирает излишек,

оставляя для питания и дальнейшего существования сколько надо. Если же

пчеловод не знает натуры пчел и забирает весь мэд, пчелы разлетаются, и нет

ни пчел, и нет ни мэду.

Вот самое важное, и это я прошу записать.

Теперь нам говорят, даем второй нэп. Частные знают это слово. В 1922

году тоже было сказано: даем нэп всурьез и надолго. И я помню слова

Наркомторга, что отбирать частный капитал нельзя и не будем. Ничего себе

слова! Дай вам Бог здоровья… А наконец что было? Отобрали! Не метем, то

качаньем. Не военно-коммунизем, то налогами разными. Но ведь это одной и то

же: капитал забрали. Вы, может, слыхали или учились, моя Двосечка учила:

есть зверек маленький, но кошка не ём хорошая, блюстящая. Хитрий, неуловим.

Поймать его трудно, и название ему: бобер. Вот узнали его натуру: он идет

постоянно по одному следу, то ись по тому же самому следу, который он

пройшел раз. Вот ему ставят клетку на его стежке, и он, придя до клетки, не

обойдет кругом: боится извернут с этой своей стежки. Останавливается коло

этой клетки, зная, что это для него поставлена, начинает плакать и идет

вклетку с такой думкой: если его задушат, то все равно пропадет, ибо он

извернуть боится, но если ему удастся пробить эту клетку… Вы понимаете,

что я говорю? Вы только меня не перебивайте, потому что я не люблю, когда

меня перебивают. Частные знают, что второй нэп — это ставят клетку. Кошка

хорошая, блюстящая. Вам нужен частный капитал, и не так капитал, как частную

гибкость, и вы ставите клетку. Вы думаете, что научитесь, а потом нас

задушите в этой клетке!

Глубокий вздох, пауза.

— И вот мы, частные, заплачем и пойдем в эту клетку. Обойти кругом нам

нельзя и некуда. Хотя нам дают землю, но мы привыкли итти по нашей стежке.

Мы пойдем в эту клетку с такой думкой: если нас задушат, тогда — черти бери!

— все равно пропадать. Но если нам удастся пробить эту клетку и мы попадем

на свою стежку, тогда мы, частные и честные граждане Советской Рассеи,

поднимем страну и будем работать, как одна семья. Не будет дети и пасенки!

Запишите, пожалуйства. Это самая главная мысль.

И вообще я скажу: наша страна, я нахожу, новорожденный ребенок. Иль

сказать, долгожданная дите, которая нуждается в воспитании и развитии. Дайте

нам иенецеятиву, дайте нам заинтересоваться...

— А вот и я!

На пороге Двося с самоваром. За ней в дверях не менее дюжины курчавых

головок. Все расплываются от улыбки, а какой-то экземпляр даже пищит от

радости.

— Чай кипит, — докладывает Двося.

Мы движемся целой процессией.

Впереди — Шая Дынькин. Он расправил широко руки, как бы очищая дорогу.

За ним я с Двосей. Как это произошло, не знаю, но мы с ней — парой. За нами

вереница дочерей, мал мала меньше. А сзади, пыхтя и отдуваясь, подпрыгивая и

пошатываясь, движется с помощью хозяйки Соры сам виновник торжества -

«кипящий гай».

— Вот и моя семья, — знакомит Дынькин, — чем богат, тем и рад.

Двосечка, птичка моя, сыграй что-либо на гитаре.

— Вы уважаете веселое или заунывное? — это Двося спрашивает.

— Как сказать...

— Когда я одна, я играю заунывное, а так я всегда веселая.

— Это прямо замечательно...

Мы в центре внимания. Две дюжины глаз пронизывают нас насквозь.

— Ой, Боже мой! Ой, горе мне, — восклицает вдруг Сора, — я не выдержу

от них!

Оказывается, открутился кран, и весь стол облило кипятком.

Минута смятения, мокрая скатерть закрывается полотенцем, и как будто

ничего не было. Пьем чай «з вареньем».

Двося достала гитару. Инцидент с краном испортил настроение, и она

забыла, что должна быть «всегда» веселой. Несколько предварительных

аккордов...

 

— Оставь его, его дхугая любит -

У ней пхава пхед Богом и людьми...

Тебе себя отдать, ее он счастье сгубит,

Ты ж не найдешь забвения — пойми!

 

— Когда она играет, я люблю мечтать, — шепчет на ухо Дынькин. — Я ей не

перебиваю, и она мне не перебивает. Она свое дело знает, я свое. А ну-ка,

Двося, что-либо веселое!

 

Две гитахи за стеной

Жалобно заныли...

Этот памятный мотив...

Милый, это ты ли?

Эх, хаз! Еще хаз!

Еще много, много хаз!

 

— Эх, лаз, есцо лаз, — не вытерпел какой-то карапуз.

— Если бы моя Сора знала музыку, то я заставил бы ее даже в лавке

играть, — шепчет Дынькин. — Я вам тоже советую взять жену с гитарой.

Сожалеть не будете...

Беседа продолжается.

— Итак, мы кончили на интересе. Какой нам может быть интерес и какая

енецеятива? Возьму пример. Если играют в карты в безденежные игры, то нет

заинтересованности, бросают играть своевременно и легают спать. Если же

играют в денежные игры, то ись заинтересованность как одной стороне, так и

другой. Одному выиграть, другому отыграться, и играют до утра, то ись если

будем работать без интереса для себя, то какая может быть работа? Заработать

кусок хлеба на день — и кончено? Хлеб и у старца есть! Мы хотим булку с

маслом, и сало со шкварками… При царизме наша страна тоже не развивалась.

Но тогда это была политика германского Вилегелема. А теперь, когда нет царя

и нет Вилегелема, а руководящая партия, то какая должна быть, по-вашему,

программа политики?.. Сора, ты же видишь, что человек хочет чай. Налей еще!

И я говорю, что только так, а не иначе. Дайте нам, частным и честным

гражданам, все гражданские права, заинтересовайте нас, и я вас уверяю, что

заплутанный клубок расплутается. Дальновидный покойный Владимир Ильич

сказал: всерьез и надолго. Успомните слова великого вождя!

Прощались мы очень горячо!

— До свиданья! Прощайте!

— Будьте мне здоровеньки...

— Адье! — замахала ручками Двося.

Шая Дынькин пророчил верно: он попал в клетку. Слева от его лавки

выросла кооперация с «рукопожатием», справа — госторговля со звездой. И

Дынькину стало не по себе.

Но «друзья познаваются в беде», и, выбравши «интересующих слов» из его

последнего письма, я лечу в Бобровицы.

— Здравствуйте, здравствуйте! Очень рады!

— А Двося где?

— О-о-о… Она уже мама Двося.

— Замужем?

— Еще как!

— А вы боялись, гражданин Дынькин?

— Конечно, боялись, — оправдывается он. — У меня целый зверинец. Хая,

ставь самовар!

— З варьем?

— А как же без?

— Она тоже играет на гитаре, — шепчет Шая Дынькин на ухо. — Вы видели,

какая красавица?

— Итак, я должен вам сказать, что мне стало очень плохо. Но не

перебивайте меня и слушайте с головой. Частные торгово-промышленники, как

овцы, полезны в хорошем хозяйстве. Овцы удобная, выгодная и полезная

скотина, которым корму мало требовается, уход коло их не затруднительный, а

польза от их хорошая: шерсть и овчина, мясо и жир. Овец следует пускать

вольно пастись по полю, не швистать длинными цугами, не пугать собаками, не

скупти из их шерсти и не стригти часто. Если же пастухи швистят около овец

своими длинными цугами, пугают собаками и забивают в одну кучу, они всегда

пугаются, волнуются и не могут пастись. К чему это я веду? Вы можете это

понять. Частные — те же овцы, удобная и полезная скотина. Но когда? Когда бы

пастухи не пугали и не стригли каждого попавшего. А что мы видим сейчас? Еще

пример скажу. Призывает до себя генерал Вандерфлит Ивана и говорит: «На

тебе, Иван, овечку. У ней десять фунтов. Корми и пои ее, чтобы через два

года она имела десять фунтов». Сидит Иван и плачет: что делать? Не кормить -

сдохнет. Кормить хоть водой — прибавит вес… Приходит цыган и спрашивает:

что, Иван, плачешь? Однем словом, тут целый разговор идет. Но я скажу конец:

цыган достал волка, привязал его к сараю, где овца живет, и овца на сколько

покушает за день, на столько худеет от страха за волка, и через два года

Иван отдал Вандерфлиту обратно овечку в десять фунтов. А смысл этой сказки

вот какой. Это самое сделали с нами. Дали свободную торговлю всерьез и

надолго, дали овце корму довольно, но поставили с одной стороны волка, а с

другой — льва. С одной стороны — кооперация с госторговлей, а с другой -

финагент. Но овца не может иметь пользы от этого корма, ибо она кушает и

оглядывается, авось изорвут ее. Скажите же, какая может быть польза, какой

жир, какая, спрашивается, мясо и какой вообще аппетит?

— А вот и я!

На пороге Хая с самоваром. Она мило улыбается и стреляет мне прямо в

сердце.

Мы движемся процессией в столовую. Хая рядом со мной...

— Вы уважаете музыку?

— Очень.

— «Баядерку» знаете?

Шая Дынькин говорил в последнем слове так:

— Здесь на позорной скамейке подсудимых, вместе с нами, частными и

честными гражданами, сидит вся авторитетная верхушка финотдела и торготдела,

и нашему обществу грозит или пять, или даже все десять лет Соловков, ибо

прокурор говорит: «Выщипите сорную траву всурьез и надолго». Значит, Шая

Дынькин больше не частный капитал, а Еремин больше не фининспектор. Хорошо.

С этим туда-сюда еще можно согласиться: одни давали, другие брали. Но когда

гражданин прокурор говорит: оппортунизем, скатывание, сращивание, правый

уклон, тут я спрашиваю: какой у Еремина или Дынькина может быть уклон? У

рыбного торговца возможно одно из двух: или прибыль, или, не дай Бог,

убыток.

— Царь Давид сказал...

ПОСЛЕСЛОВИЕ Н.ШМЕЛЕВА

Признаюсь: прочитал я эту маленькую повесть о великом мудреце из

Бобровиц, и опять накатила на меня тоска. Господи, вроде бы и повидал немало

в жизни, и шкура задубела, и сердце уже не так дрожит, как дрожало прежде, а

справиться с собой все равно не могу. Так пронзительно очевидна простота

этого мира, так мало надо, чтобы общество, и люди были бы в ладу друг с

другом, чтобы жизнь развивалась не сквозь мучения и страдания, а

по-человечески… А вот поди ты, это-то и оказывается всегда труднее всего!

Почему простые истины, понятные и самоочевидные для Шаи Дынькина или

для моего деда-мельника, были напрочь отброшены еще тогда, шестьдесят лет

назад, и не найдены нами вновь, вплоть до сегодняшнего дня? Не знаю, почему.

Знаю только, что многодумные кабинетные головы у нас всегда готовы пойти на

любую сверхсложную и сверхмучительную операцию, на любую искусственную

конструкцию, только чтобы не позволить жизни идти так, как ей от века и

надлежало идти.

Ведь это должно быть ясно и малому ребенку: не отбирай у пчелы весь

мед, иначе пчелы разлетятся, не режь овцу, чтобы настричь с нее шерсти,

завтра останешься и без шерсти, и без овцы. В этом смысл и жизни, и любого

приемлемого для людей государственного устройства. И в этом залог успеха

любой жизнеспособной экономической системы. Так нет же: коллективизация,

лагеря, чудовищная бюрократическая машина, равенство всех в нищете. И, к

сожалению, от всего этого мы не избавились и по сей день. Я бы, например, в

приказном порядке обязал весь Минфин и весь Госкомцен прочесть эту горестную

повесть о Шае Дынькине. А впрочем… А впрочем, боюсь, все равно не поймут.

Так и будут душить тех же кооператоров запретительными налогами либо

принудительными ценами, пока кто-нибудь с самого верха не стукнет, наконец,

кулаком по столу.

Вывихнули мы людям мозги набекрень! Да ни много, ни мало — трем

поколениям. Вправим ли назад? Не знаю. Не уверен даже в том, что Шаю

Дынькина мы не вытравили из жизни до конца, под корень, так что и

наследников его простой житейской мудрости уже не осталось. Или сталось? И

не все потеряно еще? Ах, как хочется думать, что это так.

Абрам Аграновский

ГЕНРИХ ГЕЙНЕ И ГЛАФИРА

Была сильная вьюга.

Помещение, в которое я попал, оказалось квартирой ночного сторожа.

Старик долго кряхтел, помогая мне стащить заиндевевшую шубу, и, отчаявшись

справиться, кликнул дочурку лет четырнадцати.

— Глафира!

Девочка вскочила с полатей и кинулась на помощь. В одной руке книжка,

другой тянет рукав шубы.

— Что вы читаете? — спрашиваю, чтобы как-нибудь войти в разговор.

Девочка краснеет и говорит:

— Генриха Гейне… Ах, нет, простите! Генриха Ибсена...

Я потрясен обмолвкой и, не находя слов, только покачал головой.

— Поживи у нас, голубчик, не то узнаешь, — вмешивается старик. — Тут

старые бабы — и те Ибсена знают.

Я в пяти тысячах километров от Москвы, в глухом сибирском хуторе, и

вдруг такой сюрприз! Четырнадцатилетняя дочь ночного сторожа коммуны

«Майское утро» знает обоих великих Генрихов… Даже семидесятилетний старик

правильно выговаривает имя Ибсена.

Но вот я обогрелся немного и знакомлюсь ближе с Глафирой. Она достала

свои учебники, окружила меня арсеналом тетрадей и демонстрирует свои

школьные успехи.

Перелистываю общую тетрадь и читаю:

«Кто за мир и кто за войну?» (Сочинение.)

— Хотя заголовок у меня с вопросом, — подсказывает Глафира, — на опрос

этот можно сразу ответить, кто знает хоть немножечко политграмоту.

— Правильно, товарищ Глафира.

«Не по-советски».

— Это фельетон, — продолжает ориентировать меня Глафира, — как в селе

Лосиха милиционер, товарищ Сиглов, напился восьмого ноября и чуть не убил

мальчика.

«Отношение русской буржуазии к Октябрю». По роману Н. Ляшко «В разлом».

(Сочинение.)

«Когда Гришка уходил на фронт к белым, — начинается сочинение, — то я в

это время думала: чтобы Гришку где-нибудь придушило!»

«Курсы животноводства прошли успешно». (Отчет.) «Разводите английских

свиней». «Почему у нас затруднение с хлебом?»

— Глафира, в какой вы группе?

— У нас школа… — запнулась, — трехгрупповая...

 

Представьте поселок, в котором ежедневно, начиная с шести часов вечера

и кончая одиннадцатью часами, нельзя застать в домах ни одной живой души,

даже грудных детей.

Представьте далее клуб, в котором на составленных столах, выстланных

мохнатыми сибирскими шубами, спят рядышком десять-двадцать детишек...

Тишина. Мерно тикают часы. На сцене при свете лампочки читают...

«Виринею»...

Но вот зачитана последняя страница, и книга тихо закрывается. В

полутемном клубе шевелятся седые бороды, мохнатые шапки, платки...

— Та-а-к… — вздыхает ситцевый платок. — Ничего она не стремилась для

общего дела. Ломалась, ковылялась, а все для своего положения.

— То-то, — замечает сосед, — ей, главное дело, нужен был самец и

ребенок. За Павлом она шла так, попросту, по-бабьи. Пойди Павел за белыми, и

она бы за ним.

— Верно, верно! — вмешивается третий. — Не случись греха с приходом

казаков, она бы жила себе да жила с Павлом. Наметала бы ему с полдюжины

ребят, сделалась бы такой же, как все, мамехой — и ша! И вся ее геройства

ханула бы.

— Дивлюсь, за что эту «Виринею» прославили? Ничего в ней ятного нет. Не

довел писатель до конца, до большого дела Виринею. Запутался. Что делать с

Виринеей? Взял — да трахнул ее об скребушку...

Вы приходите в клуб через день-два.

Те же столы с ребятишками, та же дисциплина, те же блестящие глаза

слушателей.

Судят «Правонарушителей».

— Не знаю, с какого края начать разговор, потому что везде у ней тут

комар носу не подточит. Написано на отделку! Мартынов — настоящий грузило.

Вот это молодец! Этот любую стенку лбом прошибет. Всякую бюрократию

развоюет. Самый нужный по жизни человек.

— Этот рассказ, — замечает другой, — совсем не родня «Виринее». Вот и

возьми: с одной головы, да не одни мысли. Изменилась она, когда писала это.

Если этот рассказ писан после «Виринеи», то авторша поумнела, а если прежде

— она рехнулась.

— Позволь мне сказать, — вскакивает следующий. — Я считаю равносильным

смерти, что рядом с «Правонарушителями» она написала «Виринею». Так и

хочется сказать: «Да, товарищ Сейфуллина, у тебя есть талант, но ты

обращаешься с ним бессовестно. Не топчи, черт тебя возьми, свой талант по

тротуарам Москвы, а поезжай туда, где ты писала о Григории Пескове и о

Мартынове. Они у тебя хороши, народ их любит. Подобных Мартынову и Пескову

людей в СССР непочатые углы, и твоя обязанность...»

 

Все это я видел и переживал в Сибири, в коммуне «Майское утро» в

пятнадцати километрах от села Косихи Барнаульского округа, в пяти тысячах

километров от Москвы.

— Поживи у нас, голубчик, не то увидишь...

Живу, смотрю, вижу, но обнять все видимое и переживаемое не могу. Не

вяжется это с тем, что я знал до сих пор о нашей деревне!

Вот и сейчас. Человек пятнадцать — коммунаров и коммунарок — сидят в

конторе коммуны. Мы беседуем на литературные темы.

— Конечно, паря, конечно! — горячился столяр Шитиков. — Была наша Русь

темная, молилась за этих сукиных сынов всю жизнь, а теперь амба! Тоже хотим

еще рефераты
Еще работы по истории