Лекция: Рассказы 4 страница

Все изменилось, когда кунгурские племянницы Малины — беленькая Рина и черненькая Рита — вдруг вышли из тени. Это случилось в тот день, когда старуха по прозвищу Баба Жа нашла в лесу беленькую Рину — она была изнасилована и изуродована.

Марина, которую с детства звали Риной, была старше сестры на год. Длинноногая худощавая блондинка с большими голубыми глазами, тонкими чертами лица и маленькой грудью, она была глуповатой, но доброй девочкой. Директриса школы Цикута Львовна называла ее “нашим фирменным поцелуем”: всякий раз, когда какому-нибудь важному гостю нужно было вручить цветы “от лица школы” и одарить его при этом невинным поцелуем, звали томную красавицу Рину. Разговаривая с кем-нибудь, она стыдливо отводила взгляд и даже отворачивалась, чтобы не смушать собеседника своей красотой.

А вот черненькую Риту никуда не звали — ее побаивались и дети, и взрослые. Она тоже была красива, но какой-то мучительной, болезненной, темной красотой. Смуглая, большегрудая, широкобедрая, с иссиня-черными блестящими вьющимися волосами, с темной полоской над верхней капризной губой, взгляд исподлобья — от Риты веяло зноем и грозой.

“Все дело в ноге, — со вздохом говорила Малина. — В левой ноге”.

Левая нога у Риты была на пятнадцать сантиметров короче правой.

Рита была первой ученицей, но друзей у нее не было. Девочек отпугивала ее безжалостная язвительность, а мальчиков — шило, которое Рита пускала в ход не раздумывая, стоило какому-нибудь парню облапить ее или хотя бы случайно коснуться ее бедра.

Выпускной вечер в школе совпал с конкурсом красоты, на котором беленькая Рина была удостоена титула Мисс Чудова. А утром старуха Баба Жа нашла ее в лесу — в бальном платье, с пластмассовой золоченой короной, пришпиленной к прическе, изнасилованную, с выколотыми глазами и вырезанным языком.

У Малины случился удар, и ее уложили в больницу по соседству с Риной.

Тем же вечером Рита поднялась наверх, в номер, который занимал Марс.

Малина не скрывала от племянниц, что живет с Марсом. Она называла его щедрым мужчиной, настоящим мужиком. Девочки ни разу его не видели, но каждую ночь просыпались от теткиных воплей. Рина вскоре снова засыпала, а вот Рита еще долго не могла успокоиться: эти истошные крики вгоняли ее в дрожь и жар. Она ворочалась, думая о том, что происходит наверху, и это ее мучило, доводило до изнеможения.

Рита не верила никому. Она чувствовала ложь и лицемерие окружающих, которые твердили, что ее увечье ничего не значит — был бы человек хороший. Она понимала, что мальчишек и мужчин привлекают ее большая грудь и широкие бедра, но не она, нет, не она, потому что никто никогда не смирится с тем, что она — это ее левая нога, которая короче правой на пятнадцать сантиметров. Эти пятнадцать сантиметров и были той пропастью, которую никто не мог преодолеть, а Рита — Рита и не хотела преодолевать.

Малина утешала ее: “Муж… а что муж? Можно и без мужа. Дашь кому-нибудь с закрытыми глазами, а потом прогонишь, родишь себе ребеночка — и радуйся...”

Но Рита не хотела с закрытыми глазами. Она хотела любви, она хотела быть как все, и это пугало Малину, которая была уверена в том, что мужчине, в которого племянница влюбится, влюбится без оглядки, по-настоящему, такому мужчине Рита сначала признается в любви, и отдастся беззаветно, и будет десять минут счастлива, а потом обязательно перережет горло или даже перегрызет, и сделает это с открытыми глазами.

Утром Рита встречала в кухне тетку — улыбающуюся, краснолицую, страдающую одышкой, с чудовищными вислыми грудями, с утиной походкой — и не могла поверить, что это безобразное существо всю ночь вопило от счастья, умирая от любви. Именно от любви: Рита считала, что только любовь может быть единственной уважительной причиной для смерти.

Ей хотелось увидеть этого мужчину, который каждую ночь заставляет вопить от счастья двухметровую стошестидесятикилограммовую женщину.

Рита нажарила мяса, сделала салат, поставила на поднос графин с водкой, причесалась, выбрила подмышки, поменяла трусики, сбрызнулась теткиными духами и поднялась в номер.

Марс не удивился, увидев вместо Малины хромую девушку.

Пока он ел, она рассказывала о том, что произошло с сестрой и теткой.

Марс слушал, не поднимая головы, и только когда она умолкла, кивнул.

— Я приду через час, — сказала Рита. — Посуду заберу.

Марс промолчал.

Шестьдесят минут Рита старалась не думать о Марсе и о том, что должно случиться, а еще старалась не думать о том, что ничего может и не случиться. Шестьдесят минут. Потом поднялась в номер, собрала посуду и отнесла в кухню. Это заняло семь минут. Когда через девять минут она вернулась, Марс все еще курил у окна, глядя на площадь, освещенную луной.

— Я лягу у стенки, — сказала Рита, едва сдерживая дрожь.

Марс не ответил.

На то, чтобы раздеться, у Риты ушло меньше минуты.

Марс коснулся ее, когда она досчитала до ста двенадцати.

 

Марс очнулся. Он решил привести в порядок “Собаку Павлова” — и ресторан, и гостиницу, пока Малина и Рина лежали в больнице.

Рабочие вынесли столы и стулья, сняли громадную люстру, в бронзовых зарослях которой родилось и умерло несколько поколений птиц и пауков, шторы, выкроенные из шинелей немецких военнопленных, и занавески, сшитые из пеньюаров обитательниц публичного дома “Тело и дело”, разгромленного в 1918 году Первым красногвардейским батальоном имени Иисуса Христа Назореянина, Царя Иудейского, они содрали со стен электропроводку и двадцатидвухслойную штукатурку, насквозь пропитанную сивушными испарениями и табачным дымом, вынесли из бильярдной стол, ножки которого были сделаны из красного дерева в форме курчавых мавров и весили каждая сто двадцать пять килограммов без трех граммов, выставили оконные рамы и вскрыли дубовый пол, обнаружив под половицами около тысячи безуханных мышиных мумий, семь обручальных колец, россыпи фальшивого жемчуга, произведенного из чешуи речной уклейки Alburnus lucidus, триста четырнадцать выбитых зубов, несколько сотен патронных гильз, более тысячи костяных и железных пуговиц, неотправленное любовное письмо, написанное на безупречном французском, множество медных и серебряных монет, среди которых оказался богемский талер, отчеканенный в 1585 году, золотую цепочку с медальоном в форме сердца, и, наконец, полуистлевшие женские панталоны, обшитые кипящим брюссельским кружевом и благоухающие духами “Нильская лилия”...

В то время как рабочие с утра до позднего вечера крушили, скребли, заколачивали, штробили, сверлили, строгали, тесали, полировали, штукатурили, красили и белили, Марс вел переговоры с поставщиками, клиентами, партнерами и конкурентами.

По мере продвижения работ в “Собаке Павлова” в Чудове один за другим закрылись ларьки, круглосуточно торговавшие пивом, сгорел мотель на въезде в город, милиция опломбировала залы игровых автоматов, а неуступчивый хозяин популярного кафе “Третья нога” свел счеты с жизнью, дважды выстрелив себе в затылок из крупнокалиберной бесшумной снайперской винтовки “Выхлоп”.

Открытие обновленной “Собаки Павлова” было приурочено к выписке из больницы Малины и ее несчастной племянницы Рины.

Рита вела тетку под руку, корчась от стыда за беспомощную старуху, у которой текла по подбородку слюна, а Рину Марс принес домой на руках.

На следующий день Малина и Рина заняли места в креслах, поставленных у входа в “Собаку”, Марс и Рита встали у них за спиной, а по стороны расположились музыканты — слева во главе с Валерием Гергиевым, справа — под руководством Владимира Спивакова.

Гости начали собираться с раннего утра.

Один за другим на площадь въезжали черные лимузины с тонированными стеклами. Огромные мужчины в неброских дорогих костюмах и генеральских мундирах один за другим подходили к Малине — “Дмитрий Анатольевич… Владимир Владимирович… Игорь Иванович… Алексей Борисович… Герман Оскарович… Рашид Гумарович… Юрий Яковлевич… Владимир Иванович… Анатолий Борисович...” — и пожимали руку. Малина кивала им рассеянно и поправляла шляпку. Затем гости здоровались с Риной — на ней была шляпка с вуалью, а руки она прятала в муфте.

Охранники в черных очках вежливо сдерживали толпу.

Наконец под звуки фанфар мэр Чудова, совсем ошалевший от обилия знаменитостей, перерезал ленточку, и гости вслед за Малиной, Риной, Марсом и Ритой вступили под своды “Собаки Павлова”.

Солнечный свет свободно проникал сквозь венецианские зеркальные стекла в зал, который еще недавно казался продымленной разбойничьей пещерой, а теперь превратился в храм радости и процветания.

Батюшка освятил заведение, стараясь быть кратким.

Со сцены, украшенной роскошными розами и живыми птицами, гостей приветствовала Анна Нетребко, исполнившая искрометную арию по-итальянски.

Захлопали пробки, шампанское полилось рекой.

Гости с бокалами в руках обступили острорылую бронзовую собаку — каждому хотелось потрогать ее нос на счастье.

Огромным спросом пользовался старинный медный чайник, наполненный ломовым самогоном, а к медному тазу с водой, заправленной лимоном и лавром, выстроилась очередь.

В большой комнате рядом с главным залом, где раньше пылился покоробленный бильярдный стол, теперь красовались игровые автоматы и рулетка. Нашлось место и для интернет-салона. В бывшей кладовой, где хранился хозяйственный инвентарь, была устроена уютная переговорная комната — с баром, кондиционером и комфортабельным подземным ходом, который выводил в центр Москвы, к Манежной площади. Наверху гостей ждали опрятные девочки всех ценовых категорий, а в старинном подвале разместилась пыточная, оборудованная по последнему слову техники. Огромный внутренний двор, обычно заставленный ящиками, коробьем, молочными бидонами и контейнерами с мусором, был превращен в автостоянку.

Чтобы не смущать гостей своим увечьем, Рита весь день просидела в углу с бокалом вина, которое так и не пригубила. Она была ошеломлена тем, что произошло в ее жизни за месяц. Она стала женщиной и уже через неделю кричала по ночам так, что на другой стороне площади, в аптечной витрине, заспиртованные карлики бледнели от зависти. Марс и Рита занимались любовью под стук молотков и вой электрических дрелей, утром она кормила рабочих яичницей с колбасой, днем навещала тетку и сестру, а вечером готовила ужин, после чего принимала душ и поднималась наверх с такой легкостью, словно ее левая нога внезапно прибавляла пятнадцать сантиметров.

Открытие “Собаки Павлова” — лимузины, гости, музыка, блеск и шум — поразило ее, хотя она сама участвовала в преображении заведения, пусть и в роли молекулы, вовлеченной в химическую реакцию. И Марс — Марс был великолепен. Он держался со всеми этими людьми без тени подобострастия и без намека на фамильярность, никому не выказывая любви и никого не лишая надежды. Кажется, за весь день он не произнес ни слова, но все понимали, кто здесь хозяин. Он всегда оказывался там, где нужно, и чаще всего — рядом с Риной.

Рита хмурилась, вспоминая, как Марс нес Рину из больницы на руках, а она обнимала его за шею. В шуме и гаме праздника, в толпе, слепая Рина вздрагивала и оживала, стоило Марсу оказаться поблизости, словно она улавливала какие-то волны, исходившие от него.

После прощального фейерверка, который жители государств, отваживающихся граничить с Россией, приняли было за начало новой мировой войны, Марс проводил последних гостей, выпив с каждым на посошок, и отнес Рину в спальню.

Той ночью Рита была особенно требовательной, даже капризной, но Марс был, как всегда, нежен и неутомим. Проснувшись под утро, Рита не обнаружила Марса рядом и сразу поняла, где он может быть. Только у Рины, где же еще. Там она его и нашла.

Марс сидел на краю кровати и гладил Рину по голове, а Рина трогала дрожащими своими руками его спину, лоб, плечи, грудь...

— Ей легче, когда я рядом, — сказал Марс, не оборачиваясь.

У Риты так свело челюсти, что треснул левый коренной зуб, а рот наполнился кровью — прикусила язык.

 

Ресторан “Собака Павлова” ожил и расцвел. Люди приходили сюда выпить пивка, потому что оно здесь было дешевле, чем в магазине, да и не было поблизости других мест, где бы сутки напролет торговали неразбавленным пивом. Днем наезжали солидные господа, занимавшие переговорную комнату. Никогда не пустовал интернет-салон. Крутилась рулетка и пощелкивали игровые автоматы. А вечерами зал набивался битком — в Чудов приезжали даже из Москвы, чтобы послушать Аллу Пугачеву, Ника Кейва или старика Черви, который без устали играл на дивной своей червивой скрипке, притопывая порыжелым яловым сапогом, дымя чудовищной папиросой и мотая кудлатой седой башкой, плача и смеясь, плача и смеясь… И всю ночь наверху пели многострунные кровати, и деньги текли рекой...

Рита вела бухгалтерию, отвечала на звонки, назначала встречи и следила за тем, чтобы рубашки Марса были вовремя выстираны и выглажены. Теперь ей не приходилось готовить еду — этим занимался синьор Джузеппе. В свободное время она читала или ездила по магазинам — расплачивалась платиновой карточкой.

Когда Марс сказал, что наконец-то нашел хорошего врача, который согласился заняться ее увечной ногой, Рита ответила:

— Не сейчас — после родов.

— Как скажешь.

Вот и все: “Как скажешь”.

С наступлением осени Рита отправилась в школу. Она не скрывала беременности и не требовала поблажек, а от физкультуры ее давным-давно освободили “по ноге”.

Марс был занят, часто ужинал где придется, но каждую ночь засыпал рядом с Ритой.

Малина потихоньку приходила в себя, иногда даже обедала в ресторане, а однажды сходила сама в парикмахерскую. По вечерам Марс помогал ей раздеться и ложился с краю: Малина плохо засыпала, если рядом не было мужчины. Они болтали о том о сем, то есть болтала Малина, а Марс слушал, потом она начинала похрапывать.

Малина вернулась в состояние невинности и не беспокоила Риту.

А вот сестра — сестру Рита готова была убить.

Рина лежала целыми днями на боку, подтянув колени к груди, и дрожала. В ее комнате пахло зверем, как в зоопарке или в конюшне. Но стоило появиться Марсу, как она преображалась, превращаясь в девушку с нежной шеей и красивыми ляжками. Она выбиралась из-под одеяла, прижималась к Марсу и начинала трогать его и гладить — его лоб, плечи, грудь… А когда он уходил, она снова превращалась в зверушку, слепую, немую и вонючую, которая только мычит и дрожит, мычит и дрожит...

— Ей надо умереть, — сказала Рита. — Никакого смысла в ее жизни нет. Лежать и дрожать — это не смысл, а больше она ничего не умеет. Даже имени своего выговорить не может. Мы без нее проживем, а она без нас — нет. Малина скоро умрет, у меня свои дела… — Она положила руку на живот и по-бабьи вздохнула. — Ты — ты как пришел, так и уйдешь...

Марс молча смотрел на нее.

Рита чувствовала, что от сгустившегося в воздухе электричества у нее сейчас волосы встанут дыбом. Встанут дыбом, затрещат и вспыхнут, разбрызгивая вокруг искры.

— Так лучше, — сказала она, не опуская глаз.

Марс протянул ей подушку.

Она взяла подушку и замерла.

— Сама, — сказал Марс. — В первый раз — сама. Чтобы потом не пришлось прощения просить.

Рита уставилась на него.

Марс кивнул.

— А ты… — Рита сглотнула. — Ты в первый раз — кого? Отца? Брата?

— Сама, — повторил он.

Они спустились к Рине.

Рита оперлась коленом о край кровати и склонилась над сестрой, но та вдруг вся содрогнулась и стала хватать Риту руками, хватать, трогать — лоб, грудь, живот, и Рита взвыла, ударила ее подушкой и выбежала из комнаты, а Марс сел рядом с Риной и взял ее за руку.

Через час он нашел Риту на берегу озера, неподалеку от Кошкина моста. Она прикуривала сигарету, делала затяжку и выбрасывала окурок в воду. Когда Марс опустился рядом на траву, Рита вытащила из пачки последнюю сигарету.

— Зачем тебе это? — спросила она, не глядя на него. — Мы тебе — зачем?

Марс щелкнул зажигалкой. Рита прикурила.

— Зачем? — повторила она.

— Не кури много, — сказал он, поднимаясь и протягивая ей руку. — Это мы без нее не можем. Она и без нас умрет, а нам без нее не прожить.

Рита выбросила сигарету и взяла его за руку.

Через месяц, в начале октября, в чудовском храме Воскресенья Господня в присутствии немногочисленных гостей Марс и Рина сочетались браком.

Рина была в белом и золотом, а Рита — в золотом и зеленом.

Когда священник спросил Рину, берет ли она в мужья раба Божия Марата, Рита ответила за безъязыкую сестру: “Да”.

В конце марта Рита родила сына — его назвали Ильей, Ильей Маратовичем. А Рина в начале июня родила девочку — ее назвали Ольгой, Ольгой Маратовной.

Марс по-прежнему много работал, Рита и Рина занимались детьми.

Никто не знал, как все эти марсианки делят своего Марса, а гадать о том, что из всего этого выйдет, никто и не брался. К Марсу с такими разговорами люди подходить боялись, к Рите — побаивались: того и гляди пырнет шилом. А с Малиной говорить про это было бесполезно.

Когда однажды старуха Баба Жа сказала, что такая жизнь долго продолжаться не может, потому что это не жизнь, а мечта, Малина ответила с сонной улыбкой: “Нет мечты — нет и правды”. От нее и отстали.

Днем Малина прогуливалась по городу, нарочно то и дело проходя мимо аптечной витрины, мимо карлика, заключенного в бутыль со спиртом. Глаза его вспыхивали, когда мимо проплывала Малина. Она игриво подмигивала карлику и удалялась, поигрывая задницей, которая размерами и красотой не уступала корме шестидесятипушеченого фрегата, мощно режущего океанские воды и несущего на высоких мачтах умопомрачительные белоснежные паруса, наполненные ветром и не уступающие размером и красотой грудям Малины.

А ночью, когда город засыпал, она выходила на балкон, сбрасывала шелковый халат и, заведя руки за спину, начинала расстегивать лифчик, и карлик в аптечной витрине широко открывал глаза и замирал, глядя на огромную белую женщину в вышине, среди звезд, и ему вдруг вспоминалась молодость — кавалерийские лавы, турецкие ятаганы, окровавленные знамена, разверстые черные рты раненых, трубы и барабаны, слава, слава, слава, смерть и слава, и слезы наворачивались на глаза карлика, вот уже двести лет пытающегося смириться с божественным несовершенством человеческой жизни, и горечью наполнялось его бедное сердце, когда Малина наконец со стоном освобождалась от лифчика и — нет, не раскаленные ядра вылетали из чудовищной пушки — всплывали над Чудовом два туманных и нежных светила, две полные луны, две родные сестры — покой и печаль...

Неизъяснимая Мин

Верочке Минаковой исполнилось семнадцать, она получила аттестат об окончании средней школы, искупалась в шампанском и стала самой счастливой в мире женщиной.

От шампанского склеились волосы. Сергей Владимирович протянул Верочке флакон с шампунем. Верочка, не сводя взгляда с Сергея Владимировича, который тоже не сводил с нее взгляда, сняла с себя лифчик, трусики и спросила:

— Я правда Афротида?

— Афродита, — поправил ее Сергей Владимирович. — Святая правда.

Сергей Владимирович — он просил называть его просто Сергеем — был кинорежиссером. Верочку он встретил на съемочной площадке — девочка пришла с подружкой, которая была занята в массовке. С того дня Сергей и Верочка не расставались. Он называл ее Афродитой, а она в каком-то угаре сдавала выпускные экзамены.

Верочка пригласила Сергея на день рождения, который решила отпраздновать подальше от родительских глаз. Подружка дала ключ от пустовавшей бабушкиной квартиры.

Сергей принес коньяк, шампанское, коробку шоколадных конфет и роскошный букет. Они танцевали под Джо Дассена, захмелевшая Верочка прижималась к Сергею. Она была невысокой, чуть полноватой, голубоглазой, с большой тугой грудью и большой задницей. Высокий худощавый Сергей шептал ей на ухо: “Древние греки называли богиню любви Каллипигой, это значит — с красивой попой”.

Потом она сняла платье и залезла в ванну, и Сергей облил ее шампанским.

Потом она сняла лифчик и трусики.

Наутро она сказала матери, что уезжает в Москву.

— Он старше тебя на сорок два года, — сказала мать. — При Керенском родился, о господи.

— Мы любим друг друга, — сказала Верочка. — Это что-то неизъяснимое, мама.

Вечером она уехала в Москву.

Сергей выкупил все места в купе и завалил его цветами. Всю дорогу они пили шампанское и занимались любовью.

Через месяц они поженились.

Верочка стала хозяйкой большой квартиры в старом московском доме и дачи на Жуковой Горе. Благодаря мужу она познакомилась с известными людьми — актерами, режиссерами, писателями. Пожилая кинозвезда Кира Зелинская называла ее Мин: “В твоем лице есть что-то китайское, древнее и загадочное”. На самом деле в лице Верочки было что-то удмуртское, потому что ее отец был удмуртом. Но Мин — это прозвище ей нравилось. Кира подарила ей кимоно, которое так шло к китайскому прозвищу, узким глазам и скрывало растущий живот.

В положенный срок Верочка родила мальчика, которого назвали Игорем.

Через два года поступила в полиграфический институт, закончила его с красным дипломом и стала работать в крупном издательстве техническим редактором.

В тот день, когда в московских церквях тысячи матерей молились о здоровье Горбачева, который объявил о начале вывода советских войск из Афганистана, у Сергея случился инсульт.

Верочка вызвала в Москву мать, и вдвоем они за год подняли Сергея на ноги.

Сергей ходил по квартире, опираясь на палочку, пытался читать и писать — он давно задумал мемуары, но быстро уставал. Щеголеватый пожилой мужчина превратился в дряхлого старика с мокрой ширинкой.

Он происходил из кинематографической семьи. Его мать снималась у Ханжонкова, а отец публиковал рецензии в журнале “Пегас”. Их сын снимал документальные фильмы о героях сталинских пятилеток и военную кинохронику, а в пятидесятых стал режиссером игрового кино. Он снял десятка два фильмов, но среди них не было ни одного заметного. Зато он был хорошим мужем для четырех своих жен, хорошим отцом для пятерых своих детей и хорошим другом для бесчисленных своих друзей, которые любили его за чувство юмора, щедрость и спокойный нрав.

Если его спрашивали, как ему за его долгую жизнь удалось не замараться — не участвовать в интригах, в стукачестве и травле талантливых коллег, Сергей отвечал с невозмутимым видом: “Не приглашали”.

Он коллекционировал старинные часы, иконы, любил жирную утку, терпкое вино и вопящих от счастья женщин с жаркими задницами. Теперь же его меню сводилось к каше и травяным отварам, а что же до жаркой задницы… поначалу он даже боялся, что сойдет с ума, думая о жене, которой не было и тридцати, и о мужчинах, окружавших ее в издательстве… некоторых он неплохо знал, и знал, что они постараются не упустить такую добычу… но вскоре понял, что на самом деле хуже всего — это унизительное недержание мочи, а не возможная измена жены...

Однако, когда она впервые вернулась с работы заполночь, пьяная и веселая, он собрался с силами и избил ее палкой. Бил по плечам, по спине, а она только закрывала лицо руками и молчала, и это ее молчание — оно было унизительнее, чем недержание мочи.

 

В детстве Верочка боялась бабы Раи. Эта уродливая костлявая старуха бродила по городку с мешком за плечами и говорила, что ее сын пал смертью храбрых, защищая Москву, хотя все знали, что он отбывал срок за убийство. Иногда она вдруг останавливалась посреди улицы, вынимала вставные челюсти, широко разевала рот и начинала выть.

Верочке почему-то страсть как хотелось заглянуть старухе в загадочный ее рот, но было страшно. Пасть у старухи была огромной, черной, бездонной, и казалось, что она способна проглотить все — и Верочку, и бензоколонку рядом с домом, и общую собачку Фрушу, и весь этот городок с его вечными горестями и простыми радостями, с химзаводом, на котором работал отец, с маминой школой, с бетонным Лениным на площади, обутым в искрошившиеся ботинки, весь городок — со всей его кровью, любовью и морковью, с неунывающим соседом Ленечкой, который при встрече тыкал Верочку пальцем в живот и говорил: “Пузо, железо, авизо”, отчего становилось так легко и весело, но в старухином рту все будет не легко, не весело, не трудно, даже не страшно, а — никак, там больше ничего не будет и никого, ни пуза-железа, ни крови-моркови, ни папы с мамой, ни кудрявой Фруши, ни Верочки, ничего, только пустота, только зияние, только эта беззубая пасть, и это-то и было ужасно, и ничего ужаснее не было...

Мать удивлялась: “Да что ж тебя так тянет-то к этой бабе?”

И в самом деле, что тянуло чистую, аккуратную, правильную девочку к уродливой грязной старухе, понять было невозможно.

Мать учила Верочку тому, что должно пригодиться в жизни: стирать трусики и чулки, экономить и держаться прямо.

Ничего не изменилось и после смерти отца, который погиб при аварии на химзаводе.

“Держи себя в чистоте, — сказала мать, когда они вернулись с кладбища. — Никогда не надевай грязный лифчик и заштопанные трусы, когда выходишь из дома. Ты же не хочешь, чтобы санитары в нашем морге смеялись над твоими трусами?”

Той ночью Верочке приснились санитары, которые обступили ее, лежащую в морге на каменном столе, и хохочут, хохочут...

Она с криком проснулась, но не стала рассказывать матери про свой сон.

Матери не было и тридцати пяти, когда она стала вдовой. Вскоре она стала уходить на весь вечер к соседке, хотя Верочка знала, что сосед Ленечка — пузо-железо-авизо — не женат. Однако она ни о чем не спрашивала, а мать ни о чем не рассказывала.

Верочка не была ни красавицей, ни умницей, но из ее упорства можно было строить мосты через великие сибирские реки. Она училась лучше всех, пела в хоре и на уроках физкультуры ловко взбиралась по канату, доводя до изнеможения испитого учителя видом своих гладких ляжек и ягодиц.

Все мальчишки знали о том, что спелая Верочка даже от случайного прикосновения начинает учащенно дышать и закатывать глазки, но когда учитель попытался ее облапить в раздевалке, она так отчаянно топнула толстой красивой ножкой и с такой страстью в голосе закричала: “Только по любви, Дмитрий Иваныч, только по любви!”, что мужчина отступил в полной растерянности, словно перед ним вдруг разверзлась бушующая, черт возьми, бездна.

Мать по-прежнему каждый вечер уходила к соседке.

Верочка училась, пела в хоре, бегала стометровку и стирала чулки, стирала и стирала...

Она устала от чистоты, устала от борьбы с пустотой, являвшейся ей во сне черной старухиной беззубой пастью.

Встреча с Сергеем стала для Верочки спасением, она с восторгом бросилась в эту новую пропасть, в эту страсть и ни разу об этом не пожалела.

А теперь снова — пустота ширилась, разевая беззубую и бездонную смрадную пасть, Сергей бродил по квартире, опираясь на трость и поминутно проверяя, сухи ли брюки, и вот взял и избил ее этой тростью, как шкодливую сучку, а Верочка только закрывала лицо руками и молчала, потому что счастливой сучке нечего было сказать в свое оправдание.

 

На вечеринке в издательстве пили шампанское, водку и коньяк, мужчины таращились на полноватое тело Верочки, играющее, взволнованное, обтянутое тонким трикотажным платьем, и на ее белую шею, и на ее красивый алый рот.

Она была возбуждена, невпопад смеялась, садилась на край стола, поддергивая подол повыше, и хохотала, глядя на мужчин шалыми глазами.

Потом вдруг спохватилась и бросилась в кабинет старшего редактора Егора Зимина, которому еще утром обещала показать макет книги. На самом деле ей надо было перевести дух, остыть, прийти в себя — впервые в жизни почувствовала, что может сорваться: слишком много было вина, слишком сильно и сладко дрожало тело.

Егор Зимин ей нравился. В издательстве у него не было друзей, его недолюбливали за тяжелый характер и за то, что он помнил, как зовут осла Санчо Пансы. Одна из сотрудниц как-то сказала Верочке, что в Егора запросто можно влюбиться, но любить его — ни Боже мой.

Иногда по вечерам он приглашал Верочку в свой кабинет выпить чаю. Он не делал ей комплиментов, не намекал на то, что жена его — дура, а у друга есть ключ от свободной квартиры, — зато мог ни с того ни с сего завести разговор о Достоевском или Ницше. А однажды процитировал дневник Пришвина: “Нигилизм выдумал барин, и nihil в этом понимании являет собой скорее фокус аскетизма, чем действительное ничто. Истинное же, воплощенное в быт ничто, страшное и последнее “ни хуя” живет в улыбающемся оскале русского народа”, заметив мрачно: “Вот с чем нам придется иметь дело, а вовсе не с бюрократами и коммунистами”.

Верочка краснела — она не могла поддержать такой разговор. Все ее идейные убеждения сводились к гигеническому постулату “держи себя в чистоте”, а книги она любила не читать, а делать: обложки, бумага, шрифты, краска — вот что возбуждало ее, она обожала все это, как классная портниха обожает красивую фигуру клиентки, а не саму клиентку. А если все же читала, то со своей жизнью и вообще с жизнью прочитанное никак не соотносила. Она мало что понимала из того, о чем говорил Егор, но одно было очевидно: он доверял ей, раз заводил речь о таких вещах, которые, похоже, не мог или не хотел обсуждать с другими коллегами.

Верочку завораживал его голос, обволакивающий, гипнотизирующий, и иногда ей приходилось делать усилие над собой, чтобы не впасть в транс.

Наверное, он был одинок, так же одинок, как Верочка, которая дома загружала себя работой — стирала, гладила, мыла, готовила, чтобы хоть чем-нибудь заполнить страшную пустоту. Ну и конфеты, конечно: она с утра до вечера заполняла пустоту конфетами.

еще рефераты
Еще работы по истории