Лекция: УСЛЫШАТЬ, КАК ПОЕТ САРАНЧА

 

 

 

Фрэнсис Кэй очнулся от сновидения — не столько тревожного, сколько возбуждающего — и обнаружил, что превратился в насекомое. Он не удивился, потому что предполагал, что такое может случиться. Нет, не предполагал — он надеялся и фантазировал, и если не буквально об этом, то о чем-то подобном. Например, одно время он верил, что научится управлять тараканами с помощью телепатии, соберет их в поблескивающую коричневыми спинами орду и отправит сражаться за себя. А посмотрев тот фильм с Винсентом Прайсом,[38]он тоже захотел частично трансформировать себя: так, чтобы и его голова превратилась в голову мухи, поросшую черными жирными волосами, а в его выпученных фасеточных глазах отразилась тысяча вопящих лиц.

Как пальто с чужого плеча, на нем висела его старая кожа — кожа, которую он носил, будучи человеком. Четыре из шести лап проткнули отверстия в этой сырой, бежевой, прыщеватой, покрытой родинками, страшной и зловонной накидке из плоти. При виде сброшенной кожи он испытал прилив экстатического восторга и подумал: туда ей и дорога. Он лежал на спине, и его лапы — сегментированные и сочлененные так, что сгибались назад, — беспомощно шевелились над телом. Каждую лапу покрывали изогнутые пластины с зеленоватым металлическим отливом. Они блестели, так полированный хром, и солнце, косо падавшее в узкие окна спальни, зажигало на их поверхности стремительные радужные сполохи. Конечности оканчивались крюками из черной эмали, расписанной филигранью тончайших лезвий-волосков.

Фрэнсис еще не вполне проснулся. Его пугал тот момент, когда голова окончательно прояснится и все закончится, когда пальто из кожи вновь застегнется на его теле, насекомое на постели исчезнет и останется лишь воспоминание об очень ярком сновидении, продлившемся на несколько минут и после пробуждения. Фрэнсис боялся, что, если все окажется плодом его воображения, он не вынесет этого, умрет от разочарования. Как минимум не сможет пойти в школу.

Потом он вспомнил, что сегодня и без того собирался прогулять. Вчера в раздевалке после физкультуры, когда все переодевались, Хьюи Честер решил, что Фрэнсис смотрит на него как гомик. Вооружившись клюшкой для лакросса, Хьюи выудил из унитаза кусок дерьма и бросил его на Фрэнсиса, чтобы отучить того пялиться на парней. Забава так понравилась Хьюи и его дружкам, что они провозгласили ее новым видом спорта и стали придумывать для нее название. Большинством голосов утвердили «говнобол», но и у «метания дерьма» сторонников нашлось немало. Фрэнсис сразу же решил, что денек-другой ему лучше держаться подальше от Хьюи Честера и спортивного зала — да и вообще от школы.

Когда-то Хьюи дружил с Фрэнсисом. Вернее, не дружил, а хвастался им перед другими: ему нравилось демонстрировать своим друзьям, как Фрэнсис ест насекомых. Это было в четвертом классе. Тогда Фрэнсис вернулся с летних каникул, проведенных в городке Туба-Сити[39]у двоюродной бабушки Риган, в ее трейлере. К чаю Риган подавала карамельки из сверчков. Наблюдать за тем, как она их готовит, было любимым занятием Фрэнсиса. Он склонялся к кастрюле с нежно побулькивающей патокой, источавшей смоляной приторно-сладкий запах, и зачарованно, будто в трансе, следил за замедленными движениями тонущих сверчков. Ему нравилась карамель из сверчков — их хрусткая сладость, маслянисто-травянистый вкус, — и ему нравилась Риган. Он хотел бы остаться у нее навсегда, но, разумеется, приехал отец и увез его домой.

Так вот, однажды Фрэнсис рассказал Хьюи о том, что он ел сверчков, и Хьюи захотел посмотреть на это. Но у них не было ни патоки, ни сверчков, поэтому Фрэнсис поймал таракана и съел его живьем. Таракан был соленым и горьким, с резким металлическим привкусом, в общем — гадость. Но Хьюи радостно смеялся, и Фрэнсиса залила волна такой гордости и счастья, что некоторое время он не мог дышать. Как сверчок, тонущий в патоке, он задыхался от сладости.

И с того дня Хьюи собирал после уроков приятелей на площадке за школой и устраивал шоу ужасов. Фрэнсис ел тараканов, которых мальчишки приносили с собой. Он давил во рту моль с красивыми бледно-зелеными крылышками и медленно жевал ее. Дети расспрашивали его о том, что он чувствует и какова моль на вкус.

— Есть хочется, — ответил он на первый вопрос. — Как газон, — ответил он на второй.

Он капал на землю немного меда, чтобы приманить муравьев, и вдыхал их через соломинку, приставленную к янтарному комку. Муравьи с дробным стуком летели по пластиковой трубке ему в рот. Зрители стонали от отвращения, и Фрэнсис расплывался в улыбке, опьяненный собственной славой.

Но поскольку раньше он никогда не пользовался популярностью среди сверстников, то не смог правильно рассчитать, что его поклонники вытерпят, а что — нет. Во время одного из шоу он наловил мух, кишащих над кучей собачьих экскрементов, и одним вдохом втянул в рот целую горсть. И вновь его уши усладили стоны потрясенных зрителей. Однако мухи на собачьем дерьме — это совсем не то, что муравьи в меду. Поедание последних было отвратительно, но забавно; поедание первых — патологически неправильно. После этого Фрэнсиса стали звать дерьмоедом и навозным жуком. Потом кто-то подложил в его контейнер для завтрака дохлую крысу. На уроке биологии, когда мистер Крауз вышел на минутку, Хьюи с дружками забросали Фрэнсиса препарированными саламандрами.

Фрэнсис перевел взгляд на потолок. В углу гудел старый вентилятор, раскачивая полоски липкой бумаги от мух, свернувшиеся спиралью от жары. Фрэнсис жил вместе с отцом и его подругой в пристройке за автозаправочной станцией. Его окна выходили на заросли полыни и кустарника, а дальше начиналась огромная канава, заваленная мусором, — городская свалка. По другую сторону канавы возвышался небольшой холм, а дальше — красные равнины, где иногда все еще зажигали Бомбу. Он видел ее один раз — Бомбу. Ему тогда было лет восемь. Его разбудил ветер, налетевший на их пристройку, и стук перекати-поле о стены. Он встал на кровати, приник к одному из высоких окошек и увидел, что на западе в два часа ночи поднимается солнце — газовый шар кроваво-красного цвета Оно взмывало в небо, опираясь на тонкую струю дыма. Фрэнсис смотрел до тех пор, пока в глазных яблоках не заполыхала боль.

Он задумался, который сейчас час. У него не было часов — его давно уже не волновало, успеет он куда-нибудь вовремя или опоздает. Сидел ли он за партой или входил в класс, учителя редко обращали на него внимание. Он прислушался к звукам внешнего мира за стенами комнаты: работает телевизор. Значит, Элла проснулась. Элла — это слоноподобная подружка отца, женщина с толстыми ногами и варикозными венами. Она целыми днями лежит на диване в гостиной.

Хотелось есть. Все-таки придется вставать. Тут он осознал, что он по-прежнему не человек, а насекомое. Это удивило и возбудило его. Старая кожа соскользнула с его лап и резиновой массой свисала с его… как это назвать? С плеч? В общем, кожа лежала под ним, как смятая простыня из какого-то эластичного синтетического материала. Он хотел перевернуться, встать на пол и рассмотреть пришедшую в негодность, не нужную ему более оболочку. Интересно, найдет ли он в этой куче то, что когда-то было его лицом, — сморщенную маску с дырками для глаз? Фрэнсис потянулся к стене, намереваясь использовать ее как опору, чтобы перевернуть туловище. Но его движения были нескоординированными, а лапы дергались куда угодно, только не туда, куда ему хотелось.

В пылу борьбы с непослушными лапами он почувствовал, что в животе нарастает давление. Он попробовал сесть, и в этот момент давление нашло выход в нижней оконечности туловища и вырвалось наружу с резким хлопком — как будто из шины разом вышел весь воздух: «паффф». Заднюю пару лап окутало тепло, и Фрэнсис глянул вниз, успев заметить в воздухе рябь искажения, какую часто видишь над разогретой солнцем дорогой.

Вот смехота. Гигантское насекомое пукает. Или оно какает? Точно Фрэнсис сказать не мог, но почувствовал влажность. Его передернуло от смеха, и благодаря этому движению он в первый раз осознал, что между изгибом его спины и скомканной бывшей кожей находится что-то еще, какие-то невероятно тонкие и невероятно жесткие пластины. Интересно, что это? Они — часть его тела, он может ими двигать как руками, но это определенно не руки.

Потом он подумал: что будет, если кто-нибудь зайдет в спальню проверить, как он? Он представил, что Элла стучит в дверь, потом просовывает в комнату голову… как же она завопит! Разинет рот так широко, что появятся целых четыре двойных подбородка, а в близко посаженных свинячьих глазках вспыхнет ужас. Хотя нет, Элла не зайдет. Ей слишком трудно оторвать себя от дивана. Фрэнсис немного помечтал о том, как промарширует через гостиную на всех своих шести лапах, пройдет мимо Эллы, а она будет верещать и корчиться от страха. Может, у нее случится сердечный приступ и она умрет? Он вообразил: вот крики Эллы становятся сдавленными, ее кожа сереет под толстым слоем макияжа, веки дрожат, а глаза закатываются, обнажая блестящие белки.

Оказалось, что он способен передвигаться короткими рывками, подтягивая туловище вверх и в сторону, по направлению к краю кровати. Пока он добирался до цели, он развлекался тем, что продумывал свои действия после того, как доведет Эллу до инфаркта. Возможно, он выползет в знойное сияние аризонского утра и встанет на самую середину шоссе. Он уже мысленно видел эту картину: машины сворачивают в стороны, чтобы не врезаться в него, и оглушительно сигналят, визжат шины, водители направляют автомобили в телеграфные столбы, фермеры громогласно вопрошают: «Что за дьявольщина?» — и снимают со стойки ружья… Хм, пожалуй, лучше все-таки держаться от шоссе подальше.

Можно пробраться к дому Эрика Хикмана, скользнуть в подвал и дождаться там самого Эрика. Эрик был тощим семнадцатилетним парнем с кожной болезнью, из-за которой все его лицо покрывали десятки бородавок, поросших пучками жестких лобковых волос. Еще у него были тонкие черные усики, особенно густые в уголках рта, отчего он походил на сома. В школе его дразнили «уссатым». Фрэнсис иногда ходил вместе с Эриком в кино. Они вместе смотрели «Муху» с Винсентом Прайсом, а фильм «Они!»[40]видели дважды. Эрик пришел в такой восторг от «Они!», что чуть не обмочился во время сеанса. Эрик был умным — он прочитал все книги Микки Спиллейна,[41]и вместе они придумали бы, что делать дальше. А еще, может быть, Эрик раздобудет для него еды. Фрэнсису хотелось чего-нибудь сладкого. Печенья. Шоколадных батончиков. В животе грозно заурчало.

В следующий миг Фрэнсис услышал — нет, ощутил, — что в гостиную вошел отец. Каждый шаг Бадди Кэя сопровождался вибрацией, которую Фрэнсис воспринимал через металлическую раму кровати, и тихим гудением в горячем сухом воздухе вокруг его головы. Оштукатуренные стены пристройки были сравнительно толстыми и хорошо поглощали звук Раньше Фрэнсис не мог расслышать, о чем говорят в соседней комнате. Теперь же он не столько слышал, сколько чувствовал, что сказала Элла и что ответил отец. Их голоса ощущались как последовательность низких реверберации, возбуждавших чувствительные усики-антенны у Фрэнсиса на голове. Речь казалась искаженной, звуки были ниже, чем обычно, как будто разговор происходил под водой; но Фрэнсис четко различал каждое слово.

Элла сказала:

— Кстати, в школу он так и не пошел.

— Чего? — не понял Бадди.

— Он сегодня не пошел в школу, вот чего. Так и сидит у себя в комнате.

— Спит, что ли?

— Не знаю.

— Ты не заходила к нему?

— Ты же знаешь, мне вредно нагружать ноги.

— Коровища ленивая, — пробормотал отец и двинулся к двери в комнату Фрэнсиса.

И снова каждый шаг посылал в усики-антенны трепетный разряд наслаждения и тревоги.

К тому времени Фрэнсис подполз уже к самому краю постели. Кожа его старого тела, однако, осталась на месте и лежала неопрятной грудой в центре матраса — бескостное каноэ, наполненное кровью. Фрэнсис балансировал на ребре металлического каркаса, обегающего кровать по периметру. Он попытался сдвинуться еще на дюйм-другой, не зная, как слезть с кровати и перевернуться. Его старая кожа цеплялась за лапы, тянула своим весом назад. С другой стороны двери загудели шаги отца, и Фрэнсис дернулся вперед и вверх, испугавшись, что его найдут беспомощным, на спине. Отец может не узнать его и схватиться за ружье, что висит на стене гостиной всего в нескольких шагах отсюда Тогда этот новый сегментированный живот, полный беловато-зеленых внутренностей, разорвет выстрел.

Фрэнсис бросился через край кровати, и лохмотья старой кожи треснули со звуком рвущейся простыни; он упал, перевернулся в падении и приземлился упруго и легко на все шесть лап — с ловкостью, какой не знал в дни своего человеческого существования.

Он приземлился спиной к двери. Времени на размышление не было, и поэтому, вероятно, лапы сделали именно то, что от них требовалось. Задние побежали вправо, а передние — влево, и его невысокое узкое тело длиной в пять футов развернулось на сто восемьдесят градусов. На спине затрепетали сверхтонкие пластины, которые он ощутил совсем недавно. Фрэнсису снова стало интересно, что это за пластины. Но за дверью уже бушевал отец:

— Что ты делаешь дома, придурок? А ну, живо в школу…

Дверь распахнулась. Фрэнсис попятился, оторвав от пола две передние лапы. Его челюсти издали короткую клацающую дробь, как будто опытная машинистка разогревала руки перед работой. Бадди застыл в дверном проеме, забыв убрать руку с дверной ручки. Его глаза безотрывно смотрели на воинственную фигуру переродившегося сына. Краска отлила от отцовского морщинистого лица, и Бадди стал похож на собственный восковой портрет в полный рост.

Потом он закричал, и усики Фрэнсиса поймали его пронзительный вопль, как раскаленный добела шар чистого адреналина. Фрэнсис тоже закричал, хотя то, что вылетело у него изо рта, совсем не походило на крик. Такой звук получается, если потрясти тонкий лист алюминия. Ничего человеческого в этом волнообразном клекоте не было.

Он думал, как ему выбраться из комнаты. Над кроватью были окошки, но они слишком малы, чтобы пролезть в них, — несколько прорезей в стене с фут высотой. Взгляд Фрэнсиса упал на кровать, и он замер, ошеломленный. Ночью он сбил все простыни в кучу, в изножье кровати. Теперь их покрывала какая-то белая пенистая масса, и они растворялись в ней… разжижались и чернели, превращаясь в кучку шипящей органической слизи.

В центре металлическая сетка кровати сильно провисала. В углублении лежали сброшенные им одеяния плоти — костюм мальчика, разорванный посредине. Лица Фрэнсис не разглядел, зато увидел руку — сморщенную перчатку бледно-бежевого цвета, пустую, с пальцами, завернутыми внутрь. Пена, что разъела простыни, ручейком стекала к его бывшей коже, и там, где ручеек встречался с плотью, кожа покрывалась волдырями и начинала дымиться. Фрэнсис вспомнил, как испустил газы, как почувствовал сырость между задних лап. Так это сделал он .

Воздух содрогнулся от внезапного тяжелого удара. Он обернулся и увидел, что отец лежит на полу, раскинув ноги в стороны. Через распахнутую дверь открывался вид в гостиную, где барахталась на диване Элла, пытаясь сесть. При виде Фрэнсиса она не посерела и не схватилась за сердце, а замерла. На ее застывшем лице не отразилось ни единого чувства. В одной руке она держала бутылку колы, хотя утро только начиналось. Она поднесла бутылку ко рту, но так и забыла про нее.

— О господи, — сказала она рассеянным, но относительно спокойным голосом. — Что это?

Кола полилась прямо ей на грудь. Она ничего не заметила.

Фрэнсису надо было уходить, а путь был только один. Он потрусил вперед, поначалу неуверенно (целясь в дверной проем, он взял слишком сильно вправо и ударился боком о косяк, правда, почти ничего не почувствовал), и перелез через тело потерявшего сознание отца. Дальше, по дороге к входной двери, ему пришлось пробираться между диваном и кофейным столиком. Элла брезгливо подняла ноги на диван, пропуская его. Она что-то шептала себе под нос, но очень тихо — так, что даже сидящий рядом с ней человек вряд ли сумел бы что-либо расслышать. Фрэнсис же не пропустил ни слова. Его усики подрагивали при каждом слоге.

— И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы. И сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих. И дано ей не убивать их, а только мучить пять месяцев; и мучение от нее подобно мучению от скорпиона, когда ужалит человека. В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них.[42]

Он вздрогнул, хотя не мог сказать отчего. Слова Эллы и встревожили, и возбудили его. Он уперся передней парой лап в дверь, толкнул ее и выполз в ослепительно белый дневной зной.

 

 

Канаву на протяжении полумили заполнял мусор — отходы пяти городов. Сбор мусора был главной деятельностью в Каллифоре.[43]Двое из каждых пяти взрослых мужчин работали в утилизации; еще один из этих пяти служил в радиологическом дивизионе армии и обитал в лагере на расстоянии мили к северу от Каллифоры; остальные двое сидели дома, смотрели телевизор, проверяли лотерейные билетики и ели мороженые полуфабрикаты, купленные на продуктовые талоны. Отец Фрэнсиса являл собой редкое исключение — он вел собственное дело. Бадди называл себя предпринимателем. У него была идея, которая, как он считал, совершит революцию в бензозаправочном бизнесе. Идея эта называлась «самообслуживание». И состояла она в том, что ты позволяешь клиенту самому наполнить его проклятый бензобак и берешь с него столько же денег, сколько берут на заправке с полным обслуживанием.

Из канавы город, располагавшийся на каменной плите, был почти не виден. Когда Фрэнсис взглянул вверх по склону, он различил лишь одну узнаваемую деталь — макушку высокого флагштока перед заправкой отца. Флаг считался самым большим флагом в штате. Во всяком случае, он с легкостью покрывал кабину здоровой фуры и был слишком тяжел, чтобы шевелиться даже на самом сильном ветру. Фрэнсис только один раз видел, как колыхнулось полотнище: в том бешеном порыве воздуха, что подняла Бомба.

У его отца было множество вещей, связанных с войной. Всякий раз, когда Бадди нужно было выйти из конторы по какой-либо причине — например, взглянуть на чей-то перегретый джип, — он набрасывал поверх футболки военный китель. На левой стороне груди бренчали и поблескивали медали. Ни одну из них он не получил — купил оптом в комиссионке. Но форма честно принадлежала ему — осталась со Второй мировой. Отцу та война понравилась.

— Ни одна дырка не сравнится с той, которую ты берешь в только что разрушенной тобой стране, — сказал он как-то вечером и поднял вверх банку с пивом, будто говорил тост. Его слезящиеся глаза блестели от приятных воспоминаний.

Фрэнсис спрятался на свалке, вжавшись в мягкое углубление между набитыми пластиковыми пакетами с мусором, и стал испуганно ждать: не появятся ли полицейские патрульные машины, не зарокочут ли над его головой вертолеты. Его усики напряженно подергивались. Но ни машин, ни вертолетов не было. Раз или два по дороге, вьющейся между горами отходов, громыхали грузовички. Они загоняли Фрэнсиса еще глубже в укрытие, так что торчали одни усики. Больше никто не появился. В этом конце свалки деятельности почти не велось. До заводика по переработке было полмили, а работа кипела именно там.

Чуть позднее Фрэнсис взобрался на один из мусорных холмов — посмотреть, не окружают ли его потихоньку. В кольцо его не брали, и он не стал долго оставаться на открытом месте. Ему не понравились прямые лучи солнца. Всего пару секунд он провел на свету, а по телу разлилась такая вялость, будто его накачали новокаином. В самом дальнем и узком конце канавы Фрэнсис приметил старый трейлер с цементными блоками вместо колес. Он проковылял туда, надеясь, что трейлер пустует. Так оно и оказалось. Под трейлером царила восхитительно прохладная тень. Фрэнсис вполз под днище, окунулся в сырую свежесть, и это было сродни купанию в озере.

Он отдыхал. Разбудил его не кто иной, как Эрик Хикман. Правда, нельзя сказать, что Фрэнсис спал в буквальном смысле этого слова. Он не спал, а находился в состоянии абсолютного, глубоко прочувствованного покоя, позволявшего забыть обо всем, ни на миг не теряя бдительности. Шарканье ног Эрика Фрэнсис услышал за сорок футов и поднял голову. Послеполуденное солнце заставляло Эрика щуриться за очками. Вообще-то он всегда щурился — когда читал или когда о чем-то задумывался — и при этом строил такую гримасу, что становился похожим на злобную обезьяну. Вполне естественно, что при виде этой недовольной гримасы у людей возникало желание дать Эрику повод для недовольства.

— Фрэнсис, — громко прошептал Эрик.

В руках он держал бумажный пакет с пятнами проступившего жира. Наверное, там лежал его обед. От этой мысли голод набросился на Фрэнсиса с новой силой, но он не вылез из-под трейлера.

— Фрэнсис, ты здесь? — крикнул шепотом Эрик и затем скрылся из виду.

Фрэнсис хотел показать себя, но не смог. Его остановило подозрение, что Эрик пришел сюда с целью выманить его из укрытия. Фрэнсис вообразил, что позади холмов мусора притаились снайперы. Они следят за дорогой через прицелы своих винтовок и ждут, когда покажется гигантский сверчок-убийца. И он не двинулся с места; припав к земле, он напряженно выискивал в завалах мусора движение. Он затаил дыхание. Звонко стукнулась о камень пустая банка. Уф, это всего лишь ворона.

В конце концов он вынужден был признать, что напрасно поддался тревоге. Эрик приходил один. Вслед за этой мыслью пришла другая: его не ищет полиция, потому что Бадди никто не поверит. Если он попытается убедить кого-нибудь, что обнаружил в спальне сына огромное насекомое рядом с изувеченным телом мальчика, он сам рискует оказаться в психиатрической клинике в Тусоне.[44]Не поверят даже тому, что его сын мертв. Ведь уже нет ни тела, ни сброшенной кожи. Субстанция молочного цвета, которую исторгло новое тело Фрэнсиса, наверняка уже все растворила.

Совсем недавно, на прошлый Хэллоуин, отец загремел в тюрьму в приступе белой горячки, и он вряд ли вызовет у полиции доверие в качестве свидетеля. Его показания могла бы подтвердить Элла, но ее слово весит не больше слова Бадди, если не меньше. Она любила звонить в редакцию «Происшествий в Каллифоре» и рассказывать об облаке, похожем на Иисуса. У нее был целый альбом, где она хранила фотографии всех облаков, которые, как ей казалось, несли в себе ее Спасителя. Фрэнсис однажды перелистал его, но не разглядел ни одного религиозного объекта, хотя одно облако, он готов это признать, отдаленно напоминало толстого человека в феске.

Местная полиция вскоре начнет искать самого Фрэнсиса, но вряд ли они будут стараться. Ему исполнилось восемнадцать — он волен поступать, как вздумается, а школу он частенько пропускал и раньше без объяснения причин. В Каллифоре было четыре служителя закона: шериф Джордж Уокер и три временных работника. То есть поисковая партия в любом случае будет немногочисленная, а кроме того, у полиции имеются и другие дела в такой славный безветренный денек: например, погонять нелегалов, потеющих на полях местных фермеров, или устроить засаду на нарушителей скоростного режима, в основном — юнцов, летящих погулять в Феникс.[45]

И вообще, довольно беспокоиться о том, ищут его или нет. В голове у Фрэнсиса вертелась одна мысль — печенье. Никогда он, кажется, не был так голоден.

Небо все еще оставалось ярким и жестким, словно покрытое синей эмалью, но свалку уже перерезали предвечерние тени — солнце постепенно соскальзывало за гряду красного камня на западе. Фрэнсис выбрался из-под трейлера и стал копаться в мусоре. Ему на глаза попался лопнувший пакет, чье содержимое вываливалось наружу. Он раздвигал усиками мятую бумагу, сплющенные пластиковые стаканчики, свернутые мячиком памперсы, пока наконец не обнаружил грязный леденец на палочке. Он склонился над конфетой и неуклюже взял ее в рот целиком, вместе с палочкой и грязью; впился в нее челюстями, капая на землю слюной.

На мгновение его рот наполнился всепоглощающей сахарной сладостью, и он почувствовал, как к сердцу рванулась кровь. Но в следующий миг в грудине возникла ужасная щекотка, и горло словно сжалось. Живот свело. С отвращением он выплюнул леденец. Ничуть не лучше, чем объедки куриных крылышек, что он нашел до этого. Тощие волокна мяса и жир прогоркли, и Фрэнсиса рефлекторно стошнило.

Над кучей гнилых отходов жадно кружили мясные мухи. Фрэнсис смерил мух презрительным взглядом и подумал, не поймать ли их. Ведь насекомые иногда едят других насекомых. Но он не знал, как поймать мух без рук (хотя догадывался, что сможет действовать очень и очень быстро). К тому же полдюжины мух не спасут от мучительного голода. С головной болью и раздраженный, он вспомнил о сверчках в карамели и всех других насекомых, которых он съел. Это из-за них со мной случилось такое, решил он. Затем его мысли перескочили на солнце, встающее в два часа ночи, и на ветер, налетавший на заправку горячими порывами такой силы, что с потолка сыпалась побелка.

Берн, отец Хьюи Честера, как-то раз сбил на дороге кролика. Он вышел из машины и обнаружил, что у кролика розовые глаза — четыре розовых глаза. Он повез кролика в город, чтобы показать знакомым, но довольно скоро Верна разыскал некий биолог в сопровождении одного военного и двух штатских с автоматами в руках. Они забрали животное и заплатили Верну пятьсот долларов за то, чтобы он письменно пообещал молчать о своей находке. А в другой раз, через неделю после очередных военных испытаний в пустыне, весь город накрыл плотный влажный туман, воняющий горелым беконом. Туман был таким густым, что отменили занятия в школе, закрыли супермаркет и почту. Совы стали летать днем, и в любое время суток сквозь влажную мглу слышались низкие громовые раскаты. Ученые в пустыне делали дырки в небе, в земле, а может быть — и в ткани самой вселенной. Они поджигали облака. Впервые Фрэнсис понял, что он — зараженный, он — отклонение. Его нужно сбить машиной, а память о нем немедленно стереть с помощью биолога и людей в штатском с чековой книжкой на имя государства и с портфелем, полным законов и юридических документов. Он не сразу понял это — вероятно, потому, что всегда чувствовал себя зараженным. А другие предпочитали этого не замечать.

В отчаянии он бросился прочь от разорванного пакета с отходами. Он двигался бездумно. Его пружинистые задние лапы подкинули его над землей, а на спине яростно забились затвердевшие лепестки-пластины. Желудок сжался. Под ним лихо накренилась иссушенная, усыпанная мусором почва. Он ожидал, что сейчас упадет, но не упал, а прорезал воздух по кривой и приземлился на одном из холмов мусора, на участке, куда еще падали лучи закатного солнца. Из его рта с шумом вырвался воздух. Он и не заметил, что задержал дыхание.

Пару мгновений он так и стоял там, испытывая шок, воспринимавшийся как болезненное покалывание в усиках. Он прополз, прошел, проплыл — ни в коем случае не пролетел, боже упаси! — больше тридцати футов аризонского воздуха. Он недолго размышлял над тем, что случилось, — он боялся задумываться слишком сильно. Вместо этого он снова поднялся в воздух. Его крылья двигались с ровным, почти механическим жужжанием, и он, совершенно опьянев от ощущений, обнаружил, что парит в небе, над морем разлагающихся отходов. На время он позабыл о том, что хочет есть. Он позабыл, что всего несколько секунд назад был близок к отчаянию. Его лапы сами поджались к армированным бокам, в морду ему бил воздух, а он смотрел вниз, на свалку в сотне футов под ним, зачарованный видом собственной тени, скользящей по горам мусора.

 

 

Когда солнце село, но в небе еще оставалось немного света, Фрэнсис вернулся домой. Больше идти было некуда, и он чувствовал сильный голод. Конечно, есть Эрик, но чтобы долететь до него, надо пересечь несколько улиц. Крылья Фрэнсиса не поднимут его на такую высоту, чтобы люди ничего не заметили.

Он долго прятался в кустах за асфальтовой площадкой, окружавшей заправочную станцию. Колонки были отключены, свет над ними погашен, окна конторы затянуты жалюзи. Отец никогда не закрывал заправку так рано. В этом конце Эстрелла-авеню стояла тишина. За исключением редких грузовиков, не было ни движения, ни признаков жизни. Фрэнсиса волновало, дома ли отец, однако он не мог придумать, где бы еще находился сейчас Бадди. Ведь у отца, как и у сына, не было иного прибежища.

Спотыкаясь, преодолевая голодное головокружение, он подобрался к затянутой металлической сеткой входной двери и привстал на задних лапах, чтобы заглянуть в гостиную. Открывшееся его глазам зрелище так отличалось от всего, к чему он привык ранее, что он потерял равновесие и покачнулся в неожиданном приступе слабости. Элла и Бадди вдвоем лежали на диване. Отец вытянулся на боку и уткнулся лицом в грудь Эллы. Они, судя по всему, спали. Элла обнимала Бадди за плечи; ее пухлые, унизанные кольцами пальцы сплелись у него на спине. Бадди не хватало места — он едва касался дивана, чуть не висел над полом и прижимался к Элле; казалось, он вот-вот задохнется между ее грудей. Фрэнсис не помнил, когда в последний раз видел, чтобы Бадди и Элла обнимались. Он забыл, каким маленьким был его отец в сравнении с мощной Эллой. Бадди спрятал лицо на ее груди и походил на ребенка, наплакавшегося и уснувшего в материнских объятиях. Эта картина — два человека, ищущие в объятиях друг друга защиту от внешнего мира, — вызвала у Фрэнсиса чувство острой жалости. Но потом он вспомнил, что его жизнь с ними кончилась. Если они проснутся и увидят его, снова начнутся крики и обмороки, а может быть — и ружья, и полиция.

Он сник, стал отодвигаться от двери, чтобы вернуться на свалку, как вдруг заметил на столе справа от входа большую миску. Элла готовила салат с соусом «тако». С его места за дверью содержимого миски не было видно, но Фрэнсис догадался по запаху. Он теперь мог учуять все: и резкий запах ржавчины на сетке двери, и плесень в потрепанном ковре. Он различил аромат солоноватых кукурузных чипсов, мяса, обжаренного в соусе «тако», и перечную жгучесть сальсы. В его мозгу возникли широкие листья латука, пропитанные соусом, и его рот наполнился слюной.

Фрэнсис вытянулся, изогнул шею, надеясь заглянуть внутрь миски. Зазубренные крючки на концах его передних лап уже упирались в сетчатую дверь, и не успел он сообразить, что происходит, как под весом его тела дверь приоткрылась. Он протиснулся внутрь, поглядывая на фигуры отца и Эллы. Они не шевелились.

Пружина на двери была старой и растянутой. Когда Фрэнсис отпустил дверь, она не захлопнулась за ним, а медленно встала на место с сухим скрипом, едва слышно стукнувшись о косяк. Но и этого стука было достаточно, чтобы сердце Фрэнсиса рванулось вскачь. Однако отец лишь глубже зарылся в ямку меж грудей Эллы. Фрэнсис прокрался к столу и навис над миской. В ней почти ничего не оставалось, лишь жирный соус и несколько мокрых ошметков зелени, приставшие к стенкам. Он попробовал вытащить один листик, но у него больше не было рук. Похожие на совок лезвия, которыми оканчивались передние лапы, царапнули по фаянсу. Миска опрокинулась набок и покатилась к краю стола Фрэнсис попытался поймать ее, но она только отклонилась в сторону, упала на пол и звонко разбилась на несколько осколков.

Фрэнсис припал к полу и замер. У него за спиной сонно зевнула Элла. И тут же щелкнула сталь. Он оглянулся. Отец стоял всего в ярде от него. Бадди не спал, когда миска упала на пол, — Фрэнсис сразу понял это. Должно быть, он с самого начала притворялся, что спит. В одной руке отец держал дробовик, уже переломленный для зарядки; приклад упирался ему в подмышку. В другой руке была коробка с патронами. Значит, он заранее готовился к встрече и лежал на диване, спрятав ружье между собой и Эллой.

Бадди раздвинул губы в гримасе отвращения и удивления. Нескольких зубов у него не хватало, а те, что остались, были темными и гнилыми.

— Мерзкая тварь, — сказал он. Большим пальцем он открыл коробку с патронами. — Теперь-то им придется поверить мне.

Элла с кряхтеньем приподнялась на диване, посмотрела на пол и издала сдавленный вскрик:

— О господи. О боже праведный.

Фрэнсис попытался заговорить. Он хотел сказать: не надо, не надо убивать, он ничего плохого им не сделает. Но изо рта опять вырвался тот же нечеловеческий звук — словно кто-то трясет лист металла.

— Почему оно так верещит? — воскликнула Элла. Она старалась встать на ноги, но слишком глубоко увязла в диване и не могла справиться со своим весом. — Отойди от него, Бадди!

Бадди бросил на нее короткий взгляд:

— Что значит — отойди? Да я сейчас разнесу это чудовище в клочья. Я покажу этому умнику Джорджу Уокеру… Будет знать, как смеяться надо мной. — Отец сам засмеялся так, что у него затряслись руки, и патроны с веселым перестуком посыпались на пол. — Уже завтра утром моя фотография появится на первой странице всех газет.

Наконец он достал патрон и сунул его в ствол. Фрэнсис прекратил все попытки заговорить и выставил перед собой поднятые передние лапы в знак того, что сдается.

— Посмотри, что оно делает! — завопила Элла.

— Да заткнись ты, сучка безмозглая, — сказал Бадди. — Это всего лишь жук. Мне плевать, какого он размера. И он не имеет ни малейшего понятия, что делаю я.

Коротким движением он выпрямил ствол.

Фрэнсис рванулся вперед, намереваясь оттолкнуть Бадди в сторону и двигаться дальше к двери. Его правая передняя лапа опустилась отцу на голову, и изумрудный ятаган на ее конце прочертил через его лицо красный разрез. Рана начиналась от правого виска, шла через правую глазницу на переносицу, потом перескакивала через вторую глазницу и на левой щеке тянулась еще дюйма четыре. Нижняя челюсть Бадди упала, придав ему выражение крайнего удивления — как будто его обвинили в чем-то неслыханном и он, шокированный, не знает, что ответить. С оглушительным «бум!» разрядился дробовик, и в усиках Фрэнсиса белыми пульсирующими шарами взорвалась боль. Часть заряда обожгла его плечо, но большинство дробинок угодили в стену. От боли и страха Фрэнсис закричал — тем же резким звуком, словно поющий лист металла, но более пронзительно и громко. Вторая его лапа с размаху опустилась на грудь Бадди, как тесак. Она вошла в плоть с такой силой, что отдача от удара пронзила все суставы лапы до туловища.

Фрэнсис попытался выдернуть застрявшую в теле отца лапу. Он потянул ее и приподнял отца в воздух. Элла непрерывно визжала, закрыв лицо обеими руками. Фрэнсис махал лапой вверх и вниз, стряхивая отца с серповидной оконечности. Бадди вдруг стал бескостным, его руки и ноги мотались бесполезным грузом. Визг Эллы причинял Фрэнсису такую боль, что он чуть не терял сознание. Он швырнул отца на стену, и заправочная станция задрожала. На этот раз лапа высвободилась, и освободившееся тело Бадди скользнуло на пол, сложив ладони на продырявленной груди. На штукатурке остался темный кровавый след. Куда подевался дробовик, Фрэнсис не заметил. Элла сидела на диване, раскачиваясь вперед-назад, визжа и царапая себе лицо. Она явно не осознавала, что делает. Фрэнсис налетел на нее, и в воздухе замелькали его лапы-лезвия. Звук был такой, словно бригада рабочих энергично врубалась лопатами в жидкую грязь. Через несколько минут в комнате все смолкло, кроме этого чавканья.

 

 

Еще долго Фрэнсис прятался под столом и ждал, что сейчас кто-нибудь придет и покончит с ним. Раненое плечо горело. В горле часто и сильно бился пульс. Но никто не появился.

Потом он решился вылезти и присел возле отца. Бадди съехал по стене на пол почти полностью, и только его голова опиралась на окровавленную штукатурку. Отец всегда был тощим и костлявым, но в такой позе — с подбородком, упертым в грудь, с отвислыми щеками — он вдруг показался толстым и незнакомым. Фрэнсис обнаружил, что изогнутые острые конечности, служившие ему вместо рук — и ставшие орудием убийства, — могли обхватить лицо отца. Смотреть на то, что осталось от Эллы, Фрэнсис был не в силах.

У него расстроился желудок. Как и утром, Фрэнсис почувствовал нарастающее давление в животе. Он хотел бы сказать кому-нибудь, что ему очень жаль, что все это ужасно, что он хотел бы повернуть время вспять, но рядом никого не было, да никто бы и не понял его новый голос кузнечика. Ему захотелось плакать. Вместо этого он пустил газы, и из нижней части его тела несколькими толчками вырвалась белая пенистая карболка. Брызги пены упали на тело отца и немедленно, с шипением, прожгли футболку насквозь. Фрэнсис поворачивал лицо Бадди то в одну сторону, то в другую, подбирая угол, при котором отец снова станет похож на себя. Но что бы он ни делал, отец выглядел совершенно незнакомым человеком

Внимание Фрэнсиса привлек запах, похожий на запах горелого бекона. Он глянул на его источник — живот отца — и увидел, что на месте брюшины Бадди образовалась чаша, до краев наполненная густой розоватой похлебкой. По краям поблескивали красные кости ребер с жилистыми узлами плоти, еще не успевшими раствориться в едкой жиже. Желудок Фрэнсиса терзали голодные судороги. Он наклонился, чтобы исследовать жижу с помощью усиков, и не сдержался. Он больше не мог ждать. Жадными глотками он втягивал в себя внутренности отца, разъеденные белой пеной. Клацали челюсти. Он пожирал отца изнутри, пока не отвалился в сторону, осоловевший. В ушах звенело, живот ломился от тяжести пищи. Фрэнсис забрался под стол и устроился отдохнуть.

Через металлическую сетку двери он видел кусок шоссе. В сытом дурмане он следил за редкими грузовиками, проезжавшими мимо по направлению куда-то в пустыню. Свет фар падал на черный асфальт, преодолевал небольшой подъем и беззаботно исчезал из виду. Это легкое скольжение света через мрак ночи напомнило Фрэнсису о том, как он парил, взмывая в небо единым порывистым усилием.

Воспоминания о полете в теплом свежем воздухе навеяли ему желание подышать. Он нажал телом на дверь и протиснулся наружу. С переполненным желудком летать он не мог. Живот по-прежнему болел. Фрэнсис доковылял до парковки, задрал голову кверху и уставился в ночь. По небу текла блестящая пенистая река Млечного Пути. Отчетливо слышалось пение сверчков в траве, словно фантастическая музыка терменвокса,[46]— волна монотонного стрекота то поднималась, то опадала, то поднималась, то опадала Должно быть, они всегда звали его; теперь Фрэнсис понял это.

Он безбоязненно вышел на середину шоссе и стал ждать появления грузовика. Он ждал, когда его зальет свет фар… взвизгнут тормоза, хрипло и испуганно вскрикнет водитель. Но дорога была пуста. Насытившийся Фрэнсис передвигался очень медленно. Его не волновало, что с ним случится дальше. Он не знал, куда идет, и не желал этого знать. Раненое плечо уже почти не болело. Дробь не пробила его броню — разумеется, ведь это невозможно. Заряд лишь слегка повредил плоть.

Однажды они вместе с отцом взяли дробовик и пошли на свалку. Там они по очереди стреляли, целясь в банки, крыс, чаек.

«Представь, что это ползут проклятые фрицы», — бормотал отец.

Фрэнсис понятия не имел, как выглядели немецкие солдаты, поэтому он воображал, что стреляет в одноклассников. Воспоминание о том дне заставило его немного взгрустнуть. Порой они с отцом неплохо ладили, к тому же из Бадди вышла отличная еда. В сущности, что еще нужно от родителей?

Когда на востоке засочился кровью первый проблеск рассвета, Фрэнсис с удивлением понял, что добрался до заднего двора школы. Он вовсе не планировал этого; наверное, его привели сюда воспоминания о дне, проведенном с отцом на свалке. Он окинул взглядом длинное кирпичное здание с частыми рядами окошек и подумал: «Какой уродливый улей». Но осам повезло больше: они устраивали свои жилища высоко на ветвях деревьев, весной их окружали источающие сладкий аромат бутоны, и ничто, кроме прохладных струй ветра, не мешало им наслаждаться жизнью.

К школе подъехал автомобиль. Фрэнсис торопливо засеменил к стене, затем завернул за угол, где его никто не увидит. Хлопнула дверца машины. Фрэнсис огляделся и заметил, что одно из узких окошек подвального этажа закрыто неплотно. Он ткнулся в него головой, сорокалетняя рама скрипнула в ржавых петлях, и Фрэнсис упал внутрь.

За трубами, покрытыми бисером ледяной воды, он в полной неподвижности дожидался, когда в окна под потолком подвала упадут первые лучи солнца. Сначала свет был слабым и серым, затем приобрел лимонный оттенок и постепенно высветил перед Фрэнсисом все пространство подвала, газонокосилку, ряды складных стульев, банки с краской. Он долго отдыхал: не спал, не думал, но был настороже, как вчера днем на свалке, пока прятался под днищем трейлера. Солнце уже заливало выходящие на восток окна расплавленным серебром, когда у него над головой захлопали дверцы шкафчиков, затопали по полу ноги, зазвучали громкие жизнерадостные голоса.

Он перебрался к лестнице и стал карабкаться по ступеням навстречу голосам. Как ни парадоксально, звуки при этом удалялись от него, словно он поднимался в коконе тишины. Он подумал о Бомбе, и о красном солнце, что вскипает на помосте пустыни в два часа ночи, и о ветре, сдувающем заправку, а потом — о саранче, вышедшей из дыма. Он взбирался по лестнице, а внутри него нарастала буйная радость. Им овладела неожиданная, мощная, восторженная целеустремленность. Дверь в конце лестницы оказалась заперта, и он не знал, как ее открыть. Он забарабанил по ней одним из своих крюков. Дверь в раме задрожала. Он стал ждать.

Наконец дверь распахнулась. С той стороны стоял Эрик Хикман. За его спиной гудел вестибюль, школьники убирали в свои шкафчики вещи и громко переговаривались, но для Фрэнсиса все было как немое кино. Несколько человек случайно поглядели в его сторону и тут же застыли в неестественных позах у раскрытых шкафчиков. Рыжеволосая девочка открыла рот в крике; она держала под мышкой стопку книг, и они друг за другом выскользнули из ее рук и бесшумно упали на пол.

Сквозь нечистые толстые линзы очков Эрик всматривался в гигантское насекомое. От ужаса его передернуло, он отскочил на шаг, но потом его рот растянулся в недоверчивой ухмылке.

— Круто, — сказал Эрик.

Его Фрэнсис слышал отчетливо.

Фрэнсис ринулся вперед и, действуя челюстями как парой садовых ножниц, перекусил Эрику шею. Он убил его первым — потому что любил его. Эрик упал, дрыгая ногами в бессмысленной предсмертной пляске. Его кровь брызнула прямо на рыжую девочку, которая не сдвинулась с места, а просто стояла и кричала. И вдруг на Фрэнсиса разом нахлынули звуки — и стук дверец, и топот бегущих ног, и мольбы. Он пополз, подталкивая себя мощными пружинами задних лап, с легкостью расталкивая детей в стороны или сбивая их с ног. Хьюи Честера он догнал в другом конце вестибюля. Тот бежал к выходу, но Фрэнсис воткнул в затылок Хьюи свой кинжалоподобный коготь и поднял его вверх. Коготь проткнул череп насквозь и вышел с другой стороны. Хьюи скользнул вниз по зеленой бронированной лапе, захлебываясь кровью. Он комично бил в воздухе пятками, будто все еще надеялся убежать.

Обратно Фрэнсис возвращался той же дорогой, кромсая и кусая всех, кто попадался ему на пути. Рыжеволосая девочка упала на колени и молилась, сложив ладони; он ее не тронул. В вестибюле Фрэнсис убил четырех человек, потом двинулся на второй этаж. Там он нашел еще шестерых — они думали, что от него можно спрятаться под столами в кабинете биологии. Их он тоже убил. Потом решил, что убьет и рыжую девчонку, спустился вниз, но ее там уже не было.

Фрэнсис отрывал и поедал куски Хьюи Честера, когда с улицы донесся искаженный мегафоном голос. Он взобрался по стене на потолок и пополз вверх ногами к пыльному окошку. На противоположной стороне улицы выстроились военные грузовики, солдаты сбрасывали на землю мешки с песком. Он услышал громкое лязганье металла и рык мощного двигателя: со стороны Эстрелла-авеню полз танк. Что ж, подумал он. Танк им понадобится.

Фрэнсис вонзил коготь-саблю в оконное стекло, и в воздух взметнулись осколки. В ярком свете дня, припорошенном пылью, закричали люди. Танк со скрежетом остановился и стал разворачивать башню. Из мегафона неслись лающие приказы. Солдаты повалились на землю. Фрэнсис изготовился и устремился в небо. Его крылья зажужжали с тем же механическим звуком, с каким циркульная пила пожирает древесину. Пролетая над школой, он запел.

 

СЫНОВЬЯ АБРАХАМА[47]

 

Максимилиан искал в сарае, в хлеву, заглянул даже в ледник, хотя точно знал, что там их быть не может. Руди никогда не стал бы прятаться в таком месте — сыром и холодном, без окон, без света, где пахнет летучими мышами. Слишком похоже на подвал. Даже дома Руди старался не спускаться в подвал он боялся, что дверь захлопнется и он останется один в удушающей темноте.

В последнюю очередь Макс проверил амбар, но там их тоже не было. Когда он вышел на двор, то с удивлением увидел, что уже наступили сумерки. Он не подозревал, что уже так поздно.

— Я больше не играю! — крикнул он. — Рудольф! Нам пора домой, уже поздно.

Он сказал «поздно», а вышло у него «пожно», будто лошадь фыркнула Он ненавидел звук собственного голоса и завидовал уверенному американскому произношению младшего брата. Рудольф родился здесь и никогда не видел Амстердама. А Макс первые пять лет жизни прожил в Голландии — в полутемной квартире, где пахло заплесневелыми бархатными шторами и затхлой водой канала под окнами.

Макс звал, пока не заболело горло, но все его крики ни к чему не привели, а лишь потревожили миссис Кучнер. Она медленно вышла на крыльцо, зябко закутавшись, хотя было тепло. Подойдя к перилам, она ухватилась за них двумя руками и почти повисла, не в силах держаться на ногах самостоятельно.

Всего год назад, еще прошлой осенью, миссис Кучнер была милой толстушкой с ямочками на круглых щеках и румянцем от вечного кухонного жара. Сейчас ее лицо осунулось, кожа туго обтянула череп, в костяных глазницах лихорадочно и по-птичьи ярко горели глаза. Ее дочь Арлин, которая в данный момент где-то пряталась вместе с Руди, однажды поведала Максу шепотом, что мать держит рядом с кроватью жестяное ведро и, когда отец по утрам выносит его в уборную во дворе, на дне плещется дурно пахнущая кровь.

— Ты иди, милый, раз надо, — сказала миссис Кучнер. — А твоему брату, как только он появится, я скажу, чтобы он бежал за тобой.

— Я разбудил вас, миссис Кучнер? — спросил Макс Она покачала головой, но Макс все равно чувствовал себя виноватым. — Извините, что поднял вас с постели своими криками. — Потом добавил неуверенно: — Разве вам можно вставать?

— Никак ты пытаешься лечить меня, Макс Ван Хельсинг? Думаешь, мне мало указаний твоего отца? — спросила она, чуть приподняв уголок рта в слабой усмешке.

— Да, мэм. То есть нет, мэм.

Руди на его месте сказал бы что-нибудь остроумное, и она залилась бы смехом и захлопала в ладоши. Руди надо выступать на радио в передаче о детях-вундеркиндах. Макс же никогда не знал, что сказать, и совершенно не умел шутить. И дело не только в акценте, хотя произношение являлось источником постоянного дискомфорта и одной из причин, по которым он старался говорить как можно реже. Это был еще и вопрос темперамента Максу все время приходилось бороться со своей мучительной робостью.

— Я вижу, ваш отец строго следит за тем, чтобы вы оба приходили дома засветло.

— Да, мэм.

— Таких, как он, много, — продолжала миссис Кучнер. — Они привезли с собой свою страну и ее обычаи. Но он же доктор, он образованный, и все такое. Вот уж не думала, что ему пристало быть таким суеверным.

Макс сглотнул подступивший к горлу ком. Утверждение, будто его отец суеверен, было гротескным преуменьшением.

— И странно, что он переживает за такого послушного мальчика, как ты, — говорила миссис Кучнер. — Ты, должно быть, ни разу не огорчил его.

— Спасибо, мэм, — кивнул Макс.

На самом деле он хотел сказать, что ей пора вернуться в дом и прилечь. Макс подозревал, что у него какая-то аллергия на выражение собственных мыслей: порой он чувствовал, как его горло сжимается и не дает говорить. Он собирался предложить миссис Кучнер свою помощь, он воображал, как берет ее под руку и склоняется к ней так близко, что вдыхает запах ее волос. Он хотел бы сказать, что молится за нее по вечерам, хотя его молитвы, конечно, не имеют большого значения: Макс молился и за свою мать, но это не спасло ее. Но он ничего не сказал. «Спасибо, мэм» — вот и все, на что он способен.

— Ты иди, — говорила между тем миссис Кучнер. — Скажи отцу, что я попросила Руди задержаться и помочь мне убраться на кухне. Я пошлю его домой сразу, как только увижу.

— Да, мэм. Спасибо, мэм. Скажите ему, пусть поторопится, пожалуйста.

Уже выйдя на дорогу, он оглянулся. Миссис Кучнер прижимала к губам носовой платок. Заметив его взгляд, она тут же отняла платок ото рта и весело им взмахнула; это был такой трогательный жест, что у Макса защемило сердце. Он поднял в ответ руку и отвернулся. Звук ее хриплого лающего кашля сопровождал его еще некоторое время — как злая собака, сорвавшаяся с привязи и бегущая следом.

Когда он вошел в свой двор, синева неба сгустилась и почти перешла в черноту. Только на западе, где недавно исчезло солнце, еще слабо светилась полоска заката. Отец с плеткой в руках сидел на веранде. Макс приостановился у нижней ступеньки. Глаза отца прятались под тяжелыми веками и кустистыми бровями цвета стали.

Макс ждал, что скажет отец. Тот молчал. Наконец Макс сдался и заговорил первым:

— Еще светло.

— Солнце село.

— Мы были у Арлин. Отсюда не больше десяти минут ходьбы.

— Да, дом миссис Кучнер очень надежен. Настоящая крепость. Ее защищает дряхлый фермер, не способный согнуться из-за ревматизма, и невежественная крестьянка, чьи внутренности поедает рак.

— Она не невежественная, — возразил Макс. Прозвучало это как попытка оправдаться, и следующие слова он произнес с выверенным спокойствием и рассудительностью: — Они не выносят света. Ты сам говорил Пока не стемнело, бояться нечего. Посмотри, какое ясное небо.

Отец кивнул, будто соглашаясь с доводами, а потом спросил:

— Ну и где же Рудольф?

— Уже идет.

Старик демонстративно вытянул шею, разглядывая пустую дорогу за спиной у Макса.

— То есть вот-вот придет, — поправился Макс. — Он задержался, чтобы помочь миссис Кучнер убрать на кухне.

— Что убрать?

— Муку, кажется. Мешок порвался, и мука рассыпалась. Она хотела все сделать сама, но Руди вызвался помочь. Я решил бежать домой, чтобы ты не волновался за нас. А он закончит и сразу придет.

Отец сидел неподвижно, с прямой спиной, лицо — каменная маска. И когда Макс уже решил, что разговор закончен, старик спросил, очень медленно выговаривая каждое слово:

— И ты оставил его одного?

Макс мгновенно увидел, в какой угол себя загнал, и его замутило от страха. Однако было слишком поздно, ничего уже не изменить.

— Да, сэр.

— Чтобы он шел домой один? В темноте?

— Да, сэр.

— Понятно. Иди в дом. Займись уроками.

Макс поднялся по ступенькам, пошел к входной двери. Когда он проходил мимо кресла-качалки, все его тело подобралось в ожидании удара плеткой. Но вместо этого отец схватил его за руку — впился в его запястье с такой силой, что Макс сморщился. Казалось, кости вот-вот хрустнут.

Отец втянул в себя воздух. Этот свистящий вдох, как хорошо знал Макс, был прелюдией к вспышке праведного гнева.

— Ты знаешь наших врагов? И все равно играешь с друзьями до самой ночи?

Макс попытался ответить, но не смог. Его горло сжалось, он давился словами, которые хотел, но не умел или не смел сказать.

— От Рудольфа я не ожидаю послушания. Он американец, а здесь считают, что ребенок учит родителей. Я вижу, как он смотрит на меня, когда я говорю. Как он сдерживает смех. Это плохо. Но ты… Когда Рудольф не слушается, он, по крайней мере, делает это умышленно. Я чувствую, что он нарочно злит меня. А ты не слушаешься от тупости, от нежелания подумать, а потом удивляешься, почему я порой видеть тебя не могу. У мистера Барнума[48]есть лошадь, что умеет складывать небольшие числа. Она считается величайшей достопримечательностью его цирка. Если бы ты хоть раз показал, что понимаешь мои уроки, это стало бы чудом не меньшим, чем та лошадь. — Он отпустил руку сына, и Макс, чуть не упав от неожиданности, невольно шагнул назад. Рука горела. — Иди в дом и не попадайся мне на глаза. Вижу, тебе надо отдохнуть. Кстати, это неприятное жужжание у тебя в голове — мысли. Насколько мне известно, ты к ним не привык и не знаешь, что с ними делать.

Отец постучал пальцем по виску, словно показывая, где находятся мысли.

— Да, сэр, — ответил Макс.

Он услышал в собственных словах лишь тупость и упрямство. Почему говор отца звучал как речь культурного и светского человека, а в устах самого Макса точно такой же акцент превращался в косноязычие слабоумного скандинавского батрака, способного только доить коров и испуганно таращить глаза при виде раскрытой книги? Не разбирая, куда идет, Макс шагнул в дом и врезался головой в связку чеснока, что висела в дверном проеме. За его спиной фыркнул отец.

Макс сел в кухне. На дальнем конце стола горела лампа, слишком слабая, чтобы развеять сгущавшуюся тьму. Он ждал и прислушивался, устремив взгляд в окно — на двор. Перед ним лежал учебник английской грамматики, но заниматься он не мог. Он мог только сидеть и ждать Руди. Довольно скоро стемнело так, что стало невозможно разглядеть ни дороги, ни того, кто по ней пойдет. Вершины сосен черными силуэтами выделялись на небе, все еще слабо светившемся, как тусклое сияние умирающих углей. Вскоре и этот отблеск исчез. В темноте россыпью ярких веснушек загорелась горсть звезд. Макс слышал, как под тяжестью отца поскрипывает и постанывает гнутое дерево кресла-качалки — вперед-назад, вперед-назад на половицах веранды. Макс опустил голову в ладони, вцепился пальцами в волосы и забормотал под нос: «Руди, давай же, иди». Скорее бы закончилось это невыносимое ожидание. Так прошел час. Или пятнадцать минут.

Потом Макс услышал его. В меловой придорожной пыли тихо шуршали шаги младшего брата; возле самого двора они замедлились. Макс предположил, что Руди бежал, и предположение подтвердилось, едва брат открыл рот. Он пытался говорить со своим обычным добродушием, но ему не хватало дыхания. Руди запыхался.

— Прости… Миссис Кучнер… Попросила помочь… Знаю… Уже поздно.

Качалка остановилась, а половицы скрипнули. Похоже, отец поднялся с кресла.

— Да, Макс сказал. Ты все убрал?

— Ага. Нет. Вместе с Арлин. Арлин забежала в кухню и не смотрела по сторонам. А там миссис Кучнер… Миссис Кучнер несла тарелки…

Макс зажмурился, уткнулся лбом в стол и в полном отчаянии дернул себя за волосы.

— Миссис Кучнер не должна утомляться. Она нездорова Должен сказать, меня удивляет, что она вообще встала с постели.

— И я тоже… я тоже ей так сказал. — Голос Руди звучал у самой веранды. Он почти отдышался. — И еще не слишком темно.

— Не темно? В моем возрасте зрение уже не то, и сумерки кажутся настоящей ночью. Я сидел тут в полной уверенности, что солнце зашло двадцать минут назад. Сколько сейчас. — Макс услышал, как щелкнула крышка карманных часов отца Раздался вздох. — Не вижу стрелок. Слишком темно. Что ж. Меня восхищает твоя забота о миссис Кучнер.

— О, мне совсем нетрудно… — сказал Руди, ставя ногу на первую ступеньку крыльца

— В самом деле, тебе следует больше думать о собственном здоровье, Рудольф, — продолжал отец спокойным и благожелательным тоном — так, представлялось Максу, он говорит со своими пациентами, находящимися на последней стадии смертельного заболевания.

Руди сказал:

— Прости меня, я…

— Ты просишь прощения? Сейчас ты запросишь его по-другому.

Плетка опустилась с сочным шлепком, и Руди, которому через две недели должно было исполниться десять лет, взвыл. Макс стиснул зубы, по-прежнему сжимая голову ладонями. Запястья он прижал к ушам, напрасно стараясь укрыться от воплей и от звуков плетки, впивавшейся в мясо и кости.

Он не услышал, как отец вошел в дом, и поднял глаза, только когда на него вдруг упала чья-то тень. В дверях стоял Абрахам: волосы растрепаны, воротник сбился набок, в руке плетка. Макс ожидал удара, но этого не случилось.

— Помоги брату, — приказал отец.

Макс с трудом поднялся на ноги. Выдержать взгляд старика он не мог, поэтому опустил глаза вниз и наткнулся взглядом на плетку. Тыльную сторону отцовской ладони забрызгали капельки крови. Макс тоненько, испуганно выдохнул.

— Видишь, что мне приходится делать из-за вас.

Макс не ответил. Возможно, ответа и не предполагалось.

Отец постоял еще секунду, потом развернулся и зашагал в дальнюю часть дома — к своему кабинету, всегда запертому на ключ. Братьям запрещалось входить туда без разрешения. Вечерами отец часто задремывал там, и было слышно, как он во сне проклинает кого-то по-голландски.

 

— Можешь не убегать! — крикнул Макс. — Все равно я поймаю тебя.

Рудольф резво пересек загон для скота и помчался к дому, заливаясь веселым смехом.

— Отдай! — крикнул Макс и перемахнул через забор, ни на миг не замедляя скорости.

Он приземлился, не сбившись с ритма. Макс по-настоящему рассердился и в гневе приобрел несвойственную ему ловкость — сложен он был как отец, то есть пропорциями и повадками напоминал буйвола, наученного ходить на задних ногах.

Руди, напротив, пошел в мать. Он унаследовал от нее изящное строение и фарфоровый цвет кожи. Он был быстрым, но тем не менее Макс настигал его. Руди слишком часто оглядывался и не смотрел, куда бежит. А бежал он к дому. Там Макс легко прижмет его к стене и отрежет любые пути отхода вправо или влево.

Однако Руди не пытался свернуть вправо или влево. Окно отцовского кабинета было распахнуто, открывая взгляду прохладный полумрак библиотеки. Руди ухватился за подоконник у себя над головой — в одной руке он сжимал письмо Макса — и, легкомысленно улыбнувшись старшему брату, нырнул головой в темноту.

Каким бы серьезным проступком ни считал отец возвращение домой после наступления темноты, вторжение в его святая святых — в кабинет — вызвало бы куда более страшный гнев и тяжелую кару. Но отец отсутствовал — он уехал куда-то на своем «форде». У Макса не было времени подумать, что случится, если отец вдруг вернется. Он подпрыгнул и успел ухватить брата за щиколотку, рассчитывая стащить этого маленького червяка с подоконника, но Руди вскрикнул, извернулся и выдернул ногу из пальцев Макса. И — провалился в темноту, упал на деревянный пол с глухим стуком, от которого в кабинете зазвенело что-то стеклянное. Тогда и Макс взялся за край подоконника, рывком подбросил себя вверх…

— Осторожней, Макс! — крикнул Руди. — Тут… — и прыгнул внутрь.

— Высоко, — закончил младший брат.

Конечно, Макс бывал в кабинете отца и раньше (иногда Абрахам приглашал их для «беседы», что означало — он говорит, а они слушают), но никогда не входил в комнату через окно. Сила прыжка несла его вперед, и он лишь успел с удивлением понять, что до пола не менее трех футов, а он летит туда головой вниз. Боковым зрением он заметил край приставного столика рядом с одним из отцовских кресел и протянул к нему руку, чтобы замедлить падение. В самый последний миг он повернул голову набок, и основная сила удара пришлась на правое плечо. Подпрыгнула мебель. Приставной столик упал, и все, что на нем стояло, обрушилось на пол. Макс услышал звон бьющегося стекла, и эти звуки показались ему более болезненными, чем собственные ушибы.

Руди сидел на полу в ярде от него, забыв стереть с лица глуповатую улыбку. В руке он все еще сжимал измятое и уже забытое обоими братьями письмо.

Столик лежал на боку; к счастью, он не сломался. Но пустая чернильница разбилась вдребезги, и мелкие осколки поблескивали рядом с коленом Макса. По персидскому ковру рассыпалась стопка книг. Несколько листков бумаги еще кружили в воздухе, с легким шорохом приземляясь на пол.

— Видишь, что мне приходится из-за тебя делать, — сказал Макс, указывая на чернильницу.

И тут же сморщился, вспомнив, что точно такие же слова слышал от отца пару дней тому назад. Максу не нравилось узнавать в себе отца. В таких случаях он чувствовал себя куклой, деревянной пустоголовой игрушкой, во всем подвластной отцу.

— Да просто выбросим осколки, — отмахнулся от проблемы Руди.

— Он помнит все вещи в кабинете. И сразу заметит, что чернильницы нет.

— Угу, как же. Он приходит сюда напиться бренди, попердеть в диван и поспать. Я был здесь уже сто раз. В прошлом месяце даже взял его зажигалку для сигарет, а он так и не заметил.

— Что? — переспросил Макс, глядя на Руди с искренним удивлением и некоторой долей зависти. Ведь не младшему, а старшему брату полагалось совершать рискованные поступки и потом небрежно упоминать о них, как бы невзначай.

— Так кому ты писал письмо? И надо ж было так прятаться… Но я выследил тебя и подглядел, что ты там пишешь. «Я помню, как держал тебя за руку», — продекламировал Руди с притворной страстью.

Макс двинулся на брата, но недостаточно быстро. Руди развернул скомканное письмо и стал читать. С его губ исчезла улыбка, на бледном широком лбу образовались задумчивые морщинки. Потом Макс вырвал листок из его рук.

— Это про маму? — спросил Руди, ничуть не смутившись.

— Нам. задали на дом сочинение. Надо написать письмо. Миссис Лауден сказала, что это может быть письмо кому угодно — воображаемому человеку, историческому лицу. Кому-то, кто уже умер.

— И ты собирался сдать это на проверку? Чтобы миссис Лауден прочитала?

— Не знаю. Я еще не закончил.

Однако Макс уже понял: он ошибся, он слишком увлекся захватывающими возможностями, открывшимися перед ним в этом задании. Он не устоял перед волшебным «а что, если» и написал такие сокровенные вещи, какие никогда не решится никому показать. Он писал: «Только с тобой я мог разговаривать». Он писал: «Иногда мне так одиноко». Он писал и воображал, что она читает его письмо. Как-то, где-то — возможно, в тот самый миг, когда он водил по бумаге пером, — она в некой астральной форме стояла за его плечом и нежно улыбалась, следя за появляющимися словами. Это приторно-слезливая абсурдная фантазия, и Макс сгорал от стыда, понимая, что полностью отдался ей.

Его мать была больна и слаба, когда разразился скандал и их семья вынуждена была покинуть Амстердам. Некоторое время они жили в Англии, но слухи об ужасном деянии его отца (что именно совершил отец, Макс не знал и не надеялся когда-либо узнать) настигли их и там. И они поехали дальше — в Америку. Отец был уверен, что ему гарантировано место лектора в Вассар-колледже[49]и значительную часть имевшихся средств потратил на покупку крепкой фермы неподалеку от тех мест. Однако при личной встрече декан сказал Абрахаму Ван Хельсингу, что ни в коем случае не может позволить доктору работать с юными девушками, не достигшими совершеннолетия. Теперь Макс был уверен: его мать убил отец. Он не сомневался в этом, словно сам видел Абрахама, прижимавшего подушку к лицу жены. И дело не в длительном переезде — он, разумеется, усугубил состояние бедной женщины, беременной и слабой от хронического заболевания крови (из-за этой болезни на ее теле оставались синяки от малейшего прикосновения). Ее убило унижение. Мина не пережила позора от содеянного мужем — позора, погнавшего их на другой конец света

— Давай-ка наведем здесь порядок, Руди, — сказал Макс. — Надо уходить отсюда.

Он поставил столик и начал собирать книги, но остановился, услышав вопрос брата:

— А ты веришь в вампиров?

Руди стоял на коленях перед низким диваном в другом конце комнаты. Он нагнулся, чтобы поднять с пола разлетевшиеся бумаги, однако его внимание привлек приткнувшийся в углу докторский саквояж. Любопытный мальчик уже тянул за четки, обвязанные вокруг ручек саквояжа.

— Ничего не трогай, — сказал ему Макс. — Нужно убираться, а не баловаться.

— Так веришь ты или нет?

Макс молчал недолго.

— На маму напали. С тех пор ее кровь была заражена. Она болела.

— Она сама когда-нибудь говорила, что на нее напали? Или это он сказал?

— Мне было всего шесть лет, когда она умерла. Вряд ли она стала бы рассказывать о таких вещах ребенку.

— Но… ты веришь, что нам в самом деле угрожает опасность? — Руди уже открыл саквояж и достал оттуда сверток, аккуратно замотанный в темно-бордовый бархат. В

еще рефераты
Еще работы по истории