Лекция: Лабораторна робота №6 11 страница

После Лоренца Штайнигер проделал следующий экспери­мент. В огромный загон он посадил подвальных крыс, со­бранных из разных мест, создав им почти естественную среду обитания. Сначала было такое впечатление, что отдельные особи побаиваются друг друга; у них не было воинствующих настроений, но при случайных встречах они могли покусать друг друга, особенно если их сгоняли к одной стене и они торопились, налетая друг на друга[90].

Крысы у Штайнигера вскоре разбились на два лагеря и начали кровавую битву; бой был смертельным, пока не оста­лась одна-единственная пара. Их дети и внуки создали боль­шую семью (или социум), которая уничтожала любую чужую крысу, запущенную в их среду обитания.

Одновременно и параллельно с этим экспериментом Джон Б. Колхаун из Балтимора также изучал поведение крыс. Пер­воначальная популяция Штайнигера состояла из 15 крыс, а Колхаун взял 14 крыс, также чужих, не связанных друг с другом. Но их загон был в 16 раз больше, чем у Штайнигера, и вообще лучше обустроен. Например, в нем были норы, лазы и другие убежища, которые бывают в естественных условиях жизни крыс.

27 месяцев шло наблюдение из башни, установленной в середине загона, и все факты подробно записывались в днев­ник. После нескольких стычек в период обживания простран­ства все крысы разделились на две большие семьи и никто больше не пытался ущемить другого. Нередко кое-кто начи­нал без причины бегать взад-вперёд, а у некоторых это случа­лось так часто, что приходилось «охлаждать их пыл»[91].

Выдающийся исследователь агрессивности животных Дж. П. Скотт писал, что в противоположность позвоночным членистоногие очень агрессивны. Это доказывается на примере жесточайших схваток между омарами, а так­же на многочисленных примерах коллективно живущих насекомых, у которых самки набрасываются на самцов и поедают их (как у некоторых видов пауков, а также у ос и др.). Среди рыб и рептилий также часто встречаются агрессоры. Вот что пишет Скотт:

Сравнение физиологических оснований агрессивного пове­дения животных дает интересные результаты; главный вы­вод состоит в том, что первичный стимул к бою поступает извне — а это означает, что не существует никаких спонтан­ных внутренних стимулов, которые побуждали бы животное к нападению, независимо от условий его окружения. Следо­вательно, «агонистическое» поведение характеризуется совер­шенно иными специфическими факторами (физиологически­ми и эмоциональными), чем сексуальное поведение или пове­дение, связанное с приемом пищи...

В естественных условиях жизни животных вражда и аг­рессия в смысле деструктивного, трудно корректируемого сопернического поведения практически не встречаются (Кур­сив мой. — Э. Ф.).

А в отношении специфической проблемы внутренней спонтанной стимуляции агрессивности, которую провоз­гласил К. Лоренц, у Скотта мы читаем:

Все добытые в исследованиях данные указывают, что у более высокоразвитых позвоночных, включая человека, ис­точник, стимулирующий агрессивность, находится снаружи; и нет никаких доказательств существования спонтанной внутренней стимуляции. Эмоциональные и физиологические процессы, состояния организма лишь усиливают и продле­вают реакцию на стимул, но сами ее не вызывают[92].

Есть ли у человека инстинкт «Не убивай!»?

Одним из важнейших звеньев в цепи рассуждений Конра­да Лоренца о человеческой агрессивности является его ги­потеза о том, что у человека, в отличие от хищника, нет никаких инстинктивных преград против убийства себе по­добных; в объяснение этому он предполагает, что человек, как и все прочие нехищники, не располагает опасным ес­тественным оружием (как когти, яд и другие средства) и потому внутреннее противостояние убийству ему было не нужно; и лишь создание искусственного оружия постави­ло в повестку дня вопрос о том, что отсутствие инстинкта «Не убивай!» представляет серьезную угрозу для мира. Одна­ко надо проверить эту гипотезу. Действительно ли у чело­века нет внутренних преград против убийства?

Человек на протяжении своей истории так часто уби­вал, что на первый взгляд действительно трудно пред­ставить, что какие-то преграды убийству вообще суще­ствуют. Поэтому вопрос надо сформулировать более кор­ректно: есть ли у человека нечто внутри, что мешает ему убить живое существо (человека или животное), с кото­рым он более или менее знаком или связан какими-ни­будь эмоциональными узами, т. е. кого-то не совсем «чу­жого».

Есть много доказательств того, что на этот вопрос сле­дует ответить утвердительно: да, у человека есть такое внутреннее «Не убивай!», и доказано, что акт убийства влечет за собой угрызения совести.

Нет сомнения, что в формировании внутренней прегра­ды к убийству определенную роль играет человеческая при­вязанность к животным и сочувствие к ним; это легко подметить в повседневной жизни. Очень многие заявля­ют, что не в состоянии убить и съесть животное, которое они вырастили и полюбили (кролика, курицу и т. д.). Есть люди, которым подобная мысль кажется отврати­тельной (убить и съесть), но те же самые люди, как пра­вило, спокойно и с удовольствием съедят такое живот­ное, если не были с ним знакомы. Так что существует еще и другой вид преграды к убийству животного: трудно убить его не только в том случае, когда есть какая-то личная связь с ним, но и в том, когда человек идентифи­цирует его просто с живым существом[93].

Возможно, что возникает осознанное или неосознанное чувство вины в связи с разрушением жизни, особенно если убитое животное до этого было нам знакомо, — эта тес­ная связь с животным и потребность проститься проявля­ется весьма ярко в ритуальном культе медведя у охотни­ков эпохи палеолита. Чувство единства всего живого на­шло выражение в нравственном сознании индийцев, а за­тем и в известной заповеди индуизма, запрещающей уби­вать животных.

Не исключено, что внутренний запрет на убийство че­ловека также опирается на ощущение общности с други­ми людьми и сочувствие к ним. И здесь не следует забы­вать, что примитивный человек не идентифицировал себя с «чужим» (т. е. с индивидом, не принадлежавшим к его группе), он в нем не видел собрата, а воспринимал его как «что-то постороннее». Поэтому в примитивных обществах, как известно, убить своего, члена своей группы — это было тяжелейшее нравственное испытание, никто на это не соглашался; здесь одна из причин, по которой даже за тяжелейшее преступление человека не убивали, а изгоня­ли из общества. (Пример тому дает наказание Каина в Библии.)

Но нам нет необходимости ограничивать себя примера­ми из жизни примитивных народов. Даже в высокоциви­лизованной культуре Древней Греции рабы не считались людьми в полном смысле слова.

И такой же феномен имеет место в современном обще­стве. В период войны каждое правительство пытается вы­звать в своем народе такое отношение к врагу, как к «не­человеку». Их называют кличками, приклеивают ярлы­ки. Так, в первую мировую войну англичане в пропаганде называли немцев «гуннами», а французов — «бошами». Такое отмежевание от врага достигает своей высшей точ­ки, когда у противника — другой цвет кожи. Массу при­меров этому мы находим во вьетнамской войне, когда аме­риканские солдаты чаще всего не испытывали никакого сочувствия к вьетнамцам, называли их «gooks» и даже слово «убивать» заменили на слово «устранить». Лейте­нант Келли, который обвинялся в уничтожении десятков мирных жителей (стариков, женщин и детей) и был при­знан виновным, заявил в свое оправдание, что он и не считал вьетнамцев людьми, что никто его не учил видеть в солдатах «Вьетконга» человеческие существа, что в армии существовало лишь понятие «противник». Является ли такой аргумент достаточным оправданием — уже не наш вопрос. Ясно одно: это сильный аргумент, потому что он правдив и выражает основное отношение аме­риканских солдат к вьетнамским крестьянам. То же са­мое делал Гитлер, когда обозначал политических про­тивников словом «Untermenschen» (низшие, люди второго сорта).

Итак, это стало почти правилом: чтобы облегчить сво­им воинам душу и дать им «право» на уничтожение про­тивника, им прививают чувство отвращения к нему, как к «не-человеку».

Другой способ «деперсонификации» человека — это разрыв всех активных отношений с ним. Такое случает­ся постоянно, когда речь идет о психической патологии, но ведь то же самое может случиться и с человеком, который не болен. В этом случае объектом агрессии мо­жет стать кто угодно; агрессору это безразлично, он про­сто эмоционально отделяет себя от него. Другой пере­стает быть для него человеком, а становится «предметом с другой стороны», и при этих обстоятельствах исчезает преграда даже для самой страшной формы деструктивно­сти. Клинические исследования часто подтверждают ги­потезу, что деструктивная агрессивность в большей час­ти случаев бывает связана с хронической или сиюминут­ной атрофией чувств. Каждый раз, когда другое челове­ческое существо перестает восприниматься как человек, может иметь место акт жестокости или деструктивности в любой форме. Вот простой пример. Если бы индуист или буддист (искренне и глубоко верящий и чувствую­щий сопричастность ко всему живому) увидел, как обыч­ный современный человек, не моргнув глазом, убивает муху, он мог бы оценить это поведение как акт настоя­щей бесчувственности и деструктивности. Но он был бы при этом не прав. Ибо люди чаще всего не считают муху чувствующим существом и потому воспринимают ее как противную «вещь», помеху. Такие люди не являются жестокими, хотя и имеют, быть может, ограниченные пред­ставления о «живых существах».

VII. ПАЛЕОНТОЛОГИЯ

Является ли человек особым видом?

Нельзя забывать, что данные Конрада Лоренца имеют от­ношение к внутривидовой агрессивности, т. е. сам Лоренц имеет в виду вражду между животными одного и того же вида. Тогда возникает вопрос: можем ли мы быть увере­ны, что в межличностных отношениях люди действитель­но чувствуют себя как «собратья» по виду и потому прояв­ляют реакции, определенные генетическим кодом как «ре­акции на представителя своего вида»? Или же все обстоит совсем иначе? Разве мы не знаем, что у примитивных на­родов любой человек из другого племени или даже из со­седней деревушки считался совершенно чужим, почти не­человеческим существом и не заслуживал никакого сочув­ствия? Только в процессе социальной и культурной эво­люции расширилось число тех, кого принято считать жи­выми существами. Так что явно есть основания полагать, что человек вовсе не считает представителями своего вида всех себе подобных, ибо способность распознать в другом существе человека не дана ему от рождения; инстинкты и безусловные рефлексы не помогают ему мгновенно распо­знать собрата, как это делают животные (по запаху, цве­ту или форме тела). А ведь эксперименты показывают, что даже животные иногда ошибаются в таких случаях.

Именно потому, что человек хуже всех живых существ вооружен инстинктами, ему не так легко удается распо­знать, идентифицировать своих собратьев, как животным. Для него играют роль другие признаки — речь, одежда, обычаи и нравы. То есть отделить «своего» от «чужого» человеку позволяют критерии скорее психического, чем физического, характера. Следствием этого становится тот парадокс, что ввиду отсутствия соответствующего инстин­кта у человека вообще слабо развито «чувство рода», «со­причастности», «братства», ибо чужого он ощущает как представителя другого биологического вида. Иными сло­вами, сама принадлежность к человеческому роду делает человека таким бесчеловечным.

Если эти рассуждения верны, то теория Лоренца «тре­щит по швам», ибо все ее утонченные конструкции и умозаключения имеют в виду агрессивные взаимодействия между членами одного и того же биологического вида. А в таком случае перед нами стояла бы совсем другая про­блема — проблема врожденной агрессивности живых су­ществ по отношению к представителям других видов. Но в смысле этой межвидовой агрессивности существуют не­опровержимые и многочисленные доказательства, что она не имеет генетической программы и проявляется у хищ­ников лишь в тех случаях, когда животное чувствует опас­ность. Может быть, тогда стоит поддержать гипотезу о генетической связи человека с хищниками? Что лучше звучит: «человек человеку — овца» или «человек челове­ку — волк»?

Является ли человек хищником?

Что указывает на наличие у человека хищников-предков? Первый человекообразный (Hominid), которого мы могли бы отнести к своим предкам, — это рамапитек, живший более 14 млн. лет тому назад в Индии[94]. По форме черепа рамапитек близок к другим гоминидам и гораздо больше похож на человека, чем на современную человекообразную обезьяну. И хотя мы знаем, что он не был чистым вегета­рианцем, а в дополнение к растительному рациону потреб­лял также и мясо, тем не менее вряд ли кому придет в голову считать его хищником.

Самые ранние человекообразные останки, которые нам известны по рамапитеку, принадлежали виду Australo­pithecus robustus и более развитому Australopithecus africanus, которого нашел Раймонд Дарт в Южной Африке в 1924 г.; считается, что его возраст — более двух милли­онов лет. Этот австралопитек стал предметом многочис­ленных споров. Большинство палеоантропологов согласи­лись, что все австралопитеки являются гоминидами, хотя некоторые, например Пилбим и Симоне, полагают, что в случае с Australopithecus africanus речь уже идет о первом человеке.

В дискуссии об австралопитеках огромную роль игра­ет тот факт, что они уже применяли орудия труда, а это является главным доказательством того, что речь идет о человеке или, по крайней мере, о его предке. Правда, Льюис Мэмфорд очень убедительно настаивает, что для идентификации человека, как такового, недостаточно об­наружить орудия труда и что эта ошибочная точка зре­ния, скорее всего, связана с нашей современной переоцен­кой роли техники. После 1924 г. были обнаружены но­вые останки, но по вопросу об их классификации среди ученых так же мало единства, как и по вопросу о том, был ли австралопитек мясоедом-охотником или произ­водителем орудий труда[95]. И все же мнение большинства исследователей совпадает в одном: что австралопитек был всеядным, о чем свидетельствует разнообразие его пищи. Кэмпбелл приходит к выводу, что австралопитек ел все: рептилий, птиц, маленьких млекопитающих (например, грызунов), червей и фрукты. Он раздирал маленьких жи­вотных, которых мог добыть без оружия (и без специаль­ных усилий). Охота же предполагает совместные усилия, наличие соответствующей техники, следы которой отно­сятся к гораздо более позднему времени; и с этим време­нем как раз совпадает появление человека в Азии (около 500 тысяч лет до н. э.).

Однако был ли австралопитек охотником или не был, это не может изменить того безусловного факта, что гоминиды (как и их предки из человекообразных обезьян) не были хищниками с физиологическими и морфологи­ческими признаками хищных мясоедов (как волки или львы). Но, несмотря на бесспорные факты, кое-кто из ученых предпринял попытку представить австралопитека как своего рода палеонтологического «Адама», который привнес в человеческий род первородный грех деструктив­ности; эту идею отстаивает не только склонный к драма­тизму Ардри, но и такой серьезный исследователь, как Д. Фриман, который говорит об австралопитеках как об этапе «приспособления к мясоедству, кровопролитию, а также к хищническим, каннибальским наклонностям и привычкам… Так, палеоантропология в последнее деся­тилетие создала филогенетические основания для выво­дов, о которые споткнулись психоаналитики в своих ис­следованиях человеческой природы». И в заключение Фри­ман подводит итог: «В целом антропологи могут согла­ситься, что натура человека, а в конечном счете и вся человеческая цивилизация своим существованием обяза­ны необходимости приспосабливаться к хищникам, как это имело место с австралопитеком-мясоедом в Южной Африке в период плейстоцена».

В дискуссии, которая развернулась после его сообще­ния, Фриман несколько утратил свою уверенность, гово­ря: «В свете новых палеоантропологических открытий воз­никла гипотеза, что некоторые аспекты человеческой на­туры (в том числе, вероятно, жестокость и агрессивность) находятся в какой-то связи со специфически хищниче­ской адаптацией к мясоедству, которая была характерна для эволюции гоминидов, а в период плейстоцена имела решающее значение. Эта гипотеза, по-моему, заслужива­ет серьезной проверки (и именно научной, а не эмоцио­нальной аргументации), ибо она касается вещей, о кото­рых мы пока еще почти ничего не знаем» (Курсив мой. — Э. Ф.). То, что в докладе фигурировало как факты (кото­рые с точки зрения палеоантропологии позволяют делать ретроспективные выводы о человеческой агрессивности), в дискуссии превратилось в довольно скромную «гипотезу, которая заслуживает проверки».

Исследования такого рода с самого начала имели недо­статочную точность и ясность из-за смешения понятий «хищник», «мясоед», «охотник» и других, по поводу кото­рых Фриман и многие другие авторы допускали массу пу­таных рассуждений."

В зоологии понятие «хищник» имеет строгую научную дефиницию. К ним относятся семейства кошачьих, гиен, собак и медведей; их признаки — сильные клыки, а так­же острые когти. Хищник добывает себе пропитание, убивая и поедая других животных. Его поведение генетически запрограммировано, а обучение играет вто­ростепенную роль. Кроме того, агрессивность у хищни­ков имеет, как уже упоминалось, совершенно иную невро­логическую основу, нежели защитная (оборонительная) агрессивность[96].

Хищники едят только мясо. Но не все мясоеды — хищ­ники. Поэтому всеядные, которые едят и растительную, и мясную пищу, не относятся к разряду Camivora. И Фри­ман отдает себе отчет в том, что понятие «употребляющий в пищу мясо» в отношении поведения гоминидов имеет совершенно иное значение, чем по отношению к тем ви­дам, которые принадлежат к разряду Camivora (Курсив мой. — Э. Ф.). Но тогда зачем называть гоминидов мясо­едами вместо того, чтобы отнести их к всеядным? А сме­шение понятий ведет к тому, что в голове читателя возни­кает следующее отождествление: тот, кто ест мясо, = мя­соед = хищник.

Следовательно, гоминидный предок человека был хищ­ником, который был наделен агрессивным рефлексом в отношении всех живых существ, включая человека. Сле­довательно, человеческая деструктивность имеет генети­ческое (врожденное) происхождение, и Фрейд был прав. Quod erat demostrandum![97]

Наши знания об австралопитеке не идут дальше того, что он был всеяден, что в его рационе более или менее важную роль играло мясо, для добывания которого он уби­вал маленьких животных. Однако питание мясом еще не превращает животное (в том числе гоминида) в хищника. Кроме того, в последнее время большинство специалистов (в том числе и сэр Джулиан Хаксли) признали тот факт, что способ питания (растительный или мясной) не имеет никакого отношения к проблеме возникновения агрессии.

Во всяком случае, нет ни единого основания считать, что ответственность за «хищнические» наклонности человека можно возложить на гены австралопитека, ибо не доказан ни тот факт, что у него самого были инстинкты хищника, ни тот, что именно он является предком чело­века.

VIII. АНТРОПОЛОГИЯ[98]

В этой главе я поместил подробнейший материал о пред­ставителях человечества разных времен и народов: от при­митивных охотников и собирателей до современных ин­женеров, от земледельцев эпохи неолита до представите­лей урбанистических цивилизаций XX в. Таким способом я решил предоставить читателю возможность самому су­дить, что верно, а что нет, подтверждают ли данные ис­ходный тезис: чем примитивнее человек, тем он агрессив­нее. Во многих случаях речь идет об открытиях младшего поколения антропологов, сделанных в последнее десяти­летие, и это очень важно подчеркнуть, ибо большинство дилетантов довольствуется устаревшими и весьма проти­воречивыми представлениями по этим вопросам.

«Человек-охотник» — это ли Адам антропологии?

Если ответственность за врожденную агрессивность чело­века нельзя возложить на хищнический характер гомини­дов, то, быть может, существует какой-нибудь человече­ский предок — доисторический Адам, несущий ответствен­ность за «грехопадение» человека? Эту идею выдвинул и свято в нее верит Уошберн — крупнейший авторитет в этой области знания; и все сотрудники его института счи­тают, что таким «Адамом» был человек-охотник.

Уошберн опирается на следующую предпосылку: раз человек 99% своей истории занимался охотой, то и сего­дня все в нем может быть соотнесено с тем древним чело­веком-охотником: не только физиология, но и психоло­гия и даже привычки.

Весь наш интеллект, наши эмоции, интересы, а также основы нашей социальной жизни — все это в известном и даже весьма реальном смысле является результатом эволю­ции и приспособления человека к процессу охоты. И когда антропологи говорят о единстве человечества, то это означа­ет, что законы естественного отбора среди охотников и соби­рателей действовали повсюду одинаково, и вследствие этого популяции Homo sapiens, по сути дела, повсюду сохранили общие черты[99].

Поэтому главный вопрос состоит в следующем: в чем суть «психологии охотника»? Уошберн называет ее «пси­хологией мясоеда» и считает совершенно сложившейся к середине эпохи плейстоцена, т. е. около 500 тысяч лет назад.

Мировоззрение первых людей-мясоедов, вероятно, сильно отличалось от их вегетарианских собратьев. Вегетарианцев почти не интересовали другие животные (не считая тех, кото­рые составляли для них угрозу), поэтому круг их знаний был невелик. А потребность в мясе заставляет зверя осваивать больше знаний, изучая привычки многих животных. Так, психология и территориальные привычки человека сильно отличаются от психологии обезьян всех видов.

За 300 тысяч лет (а может быть, этот срок гораздо боль­ше) любопытство и агрессивность мясоеда привели к любоз­нательности и определили его стремление к лидерству. Такая психология мясоедства уже в полной мере была развита к периоду среднего плейстоцена, и, вероятнее всего, «точкой от­счета» хищничества можно считать австралопитека.

Уошберн отождествляет «психологию мясоеда» с тягой к убийству и способностью получать от этого удоволь­ствие. Он пишет: «Человек получает удовольствие, охо­тясь на других животных. И если это естественное влече­ние не перекрывается настойчивым и целенаправленным воспитанием, то люди получают истинную радость от охоты и убийства. Многие цивилизации (культуры) дела­ют из пыток и страданий спектакль и развлечение для публики» (Курсив мой. — Э. Ф.).

Уошберн настаивает, что «человек обладает психологи­ей мясоеда. И потому его легко приучить к убийству и трудно отучить убивать или развить привычку избегать убийства. Многим людям доставляет наслаждение убивать животных, смотреть на страдания других людей и т. д. Потому у многих народов распространены публичные на­казания, казни, пытки».

Оба последних суждения молчаливо предполагают, что в психологию охотника входит не просто убийство, но и жестокость. Какие же, интересно, аргументы приводит Уошберн в доказательство якобы врожденной тяги к жес­токости и убийству? Один из его аргументов приравнивает убийство к спорту (при этом он говорит «убивать» из спортивного интереса, а не «охотиться», что было бы кор­ректнее). Он пишет: «Вероятно, легче всего это доказыва­ется тем, что человек тратит массу сил, чтобы сохранить убийство ради спортивного интереса. В былые времена ко­роль и его придворные содержали специальные парки, где проводили время, занимаясь «убийством» для развлече­ния; и сегодня правительство США тратит миллионы дол­ларов, чтобы раздобыть дичь и предоставить ее в распоря­жение охотников».

Еще один подобный пример: «Люди применяют легчай­шие спиннинги, чтобы продлить безнадежную битву рыбы, а рыболову продлить ощущение собственного превосход­ства и умения».

Уошберн многократно подчеркивает, что война имеет свою притягательную силу:

И до недавнего времени к войне относились точно так же, как к охоте. В других человеческих существах человек просто видел опасную дичь. Война в истории человека занимала слиш­ком большое место, чтобы она не могла быть удовольствием для участвующих в ней мужчин. Лишь в новое время в свете кардинальных изменений в условиях и характере войн люди начали протестовать против этого института, как такового, заявляя о недопустимости такого пути решения политиче­ских вопросов.

И, подводя итоги, Уошберн констатирует:

О том, насколько глубоко заложена в человеке биологиче­ская тяга к убийству и насколько эта тяга естественна для че­ловеческой психологии, красноречиво свидетельствует опыт вос­питания мальчиков и тот интерес, который они проявляют к охоте, рыбной ловле и военным играм. Ведь эти способы поведе­ния не обязательны, но они легко усваиваются, доставляют удо­влетворение и во многих культурах имеют высокий социальный статус. Проявить ловкость в убийстве и получить от этого удо­вольствие — такие образцы поведения прививаются детям в играх, которые готовят их к их взрослым социальным ролям.

Утверждение Уошберна о том, что жестокость и убий­ство доставляют многим людям удовольствие, означает только одно: существуют садистские личности и садист­ские цивилизации; однако это вовсе не значит, что нет других, несадистов, так что речь может идти о необхо­димости изучения этого феномена. Например, установле­но, что садизм встречается чаще среди людей, пережива­ющих фрустрацию, а также в социальных классах, ко­торые чувствуют свое бессилие и получают мало радости в жизни (как это, к примеру, наблюдалось в Древнем Риме, когда низшие классы компенсировали свое соци­альное бессилие и материальную нищету, наслаждаясь жесточайшими зрелищами). И такой же психологиче­ский механизм определил поведение среднего класса Гер­мании, из которого рекрутировались самые фанатичные последователи Гитлера. Садизм встречается и в среде гос­подствующего класса, особенно когда он чувствует угро­зу своему положению и своей собственности. Садистское поведение характерно и для угнетенных групп, жажду­щих мести.

Но представление о том, что охота формирует потреб­ность мучить жертву, ничем не обосновано и мало что проясняет. Как правило, охотнику страдание зверя не до­ставляет никакой радости, и, более того, садист, получа­ющий удовольствие от чужих мучений, будет плохим охот­ником. Не соответствует действительности и утверждение Уошберна, что примитивные народы занимались охотой из садистских побуждений. Напротив, многое свидетель­ствует о том, что отношение охотников к убитым живот­ным было сочувственным и что они испытывали чувство вины. Так, охотники эпохи палеолита обращались к мед­ведю, называя его «дедушкой»; возможно, они видели в медведе своего мифического предка. Когда медведя убива­ли, у него просили прощения. Одним из обычаев была священная трапеза, на которой медведь был «почетным гостем», которому подносили лучшие угощения...[100]

Психология охоты и охотника нуждается в серьезном изучении, но даже в этом контексте можно сделать не­сколько замечаний.

Прежде всего, необходимо отличать охоту как спорт и развлечение элитарных групп (например, дворянство при феодализме) от всех других форм охоты — от первобытных охотников, крестьян, защищающих своих овец и кур, до отдельных людей, увлекающихся охотой.

«Элитарная охота» удовлетворяет лишь потребность в проявлении своей власти и известной доли садизма, ха­рактерного для властвующих элит. Из материалов о та­кой охоте мы скорее получаем знание о психологии: феода­лов, чем о психологии охоты.

Говоря о мотивах первобытных профессиональных охот­ников и современных охотников-любителей, следует как минимум видеть в них два разных типа. Один уходит корнями в глубину человеческих переживании. В акте охоты человек, хоть на короткое время, чувствует себя снова частью природы. Он возвращается к своему есте­ственному состоянию, чувствует свое единство с живот­ным миром и освобождается от экзистенциального комп­лекса разорванности бытия: быть частью природы и одно­временно в силу своего сознания оказаться по ту сторону природы. Когда человек «гонит зверя», то зверь становит­ся ему своим, они как бы из одной стихии, даже если затем применение оружия разрушит это единство и пока­жет превосходство человека. И у первобытного человека такое переживание вполне осознанно. Он идентифицирует себя со зверем, когда переодевается в его шкуру, когда видит в нем своего предка и т. д. Современному человеку ввиду его рационально-прагматической ориентации очень трудно достигнуть состояния единства с природой и вы­разить его словами; но во многих людях потребность в этом ощущении еще жива.

Однако для страстного охотника на первое место вы­двигается совершенно иной, хотя и столь же сильный, мотив, а именно получить наслаждение своей собственной ловкостью. В высшей степени странно, что многие совре­менные авторы совершенно упускают из виду этот элемент и сосредоточивают внимание только на акте убийства. Но ведь для охотника важен не только навык владения ору­жием, но масса других умений и знаний.

Вильям С. Лафлин подробно освещает этот аспект про­блемы. Его исходный тезис состоит в том, что охота — это образцовая модель поведения человеческого рода. Прав­да, Лафлин никогда не называет жестокость или радость убийства частью этой модели доведения, а описывает ее следующим образом: «На охоте все зависит от находчиво­сти и сообразительности, а кто этого не имеет, тот de facto[101] получает наказание. Поэтому охота сыграла такую роль в развитии человеческого рода и его сохранении в границах одного и того же (меняющегося) вида».

еще рефераты
Еще работы по истории