Реферат: Письма марины цветаевой чешской подруге анне тесковой


ПИСЬМА МАРИНЫ ЦВЕТАЕВОЙ ЧЕШСКОЙ ПОДРУГЕ АННЕ ТЕСКОВОЙ

Мокропсы, 2/15-го ноября 1922 г.
Милостивая государыня,
Простите, что отвечаю Вам так поздно, но письмо Ваше от 2-го ноября получила только вчера — 14-го.
Выступать на вечере 21-го ноября я согласна. Хотелось бы знать программу вечера.
С уважением
Марина Цветаева
Адр<ес>: Praha VIII
Liben Svobodarna
M-r Serge Efron (для МЦ.)

Вшеноры, 5-го декабря 1924 г.
Многоуважаемая г<оспо>жа Тешкова,
(Простите, не знаю имени-отчества).
Мне очень трудно ответить на Вашу просьбу (о лекции) утвердительно, — и по двум причинам: первая: для того, чтобы читать лекции, нужно быть уверенным, что в какой-нибудь области знаешь больше, чем другие, — я же такой области не знаю. Тон с кафедры, силой вещей, — поучительный, я же могу гадать, утверждать, но не поучать.
Причина вторая и, объективно, более веская: в феврале я жду сына (непременно сына!) — и совсем не могу загадывать о мае. Думаю, что я буду так связана, что навряд ли, даже переборов все внутренние препятствия, смогу 21-го мая, в 7 ч вечера, стоять на кафедре.
В Едноте [А.А. Тескова в то время была председателем культурно-просветительской комиссии Едноты.] я была несколько раз, но Вас там не видела. Удастся ли 14-го — не знаю, поездки по желез<ной> дороге мне уже трудны, и нет подходящего платья.
А вас повидаю с удовольствием.
Напишите, какой у Вас ближайший свободный день и предупредите открыткой (приходит на второй — третий день) — буду ждать Вас, могу даже встретить.
Если будет хорошая погода — погуляем (здесь чудесные окрестности), дождь и снег — посидим дома и побеседуем, почитаю вам стихи. Познакомитесь, кстати, с моей дочерью и мужем... <…>)
Привет
М. Цветаева.
Мой адр<ес>: Vsenory, c. 23 (D. Р. Dobrichovice)
Ехать до станции Вшеноры (вокзалы: Вильсонов, Винограды, Вышеград, Смихов) — наш дом (23) один из последних в деревне, направо от шоссе, на пригорке, с ярко-голубым забором, <…>

Вшеноры, 11-го января 1925 г.
С Новым Годом, милая Анна Антоновна,
Давно окликнула бы Вас, если бы не с субботы на субботу поджидание Вашего приезда.
Теперь обращаюсь к Вам с просьбой: не могли ли бы Вы разузнать среди знакомых, какая лечебница (“болезнь” Вы знаете) в Праге считается лучшей, т. е. гигиенически наиболее удовлетворительной, считаясь с моей, сравнительно малой, платежеспособностью. Как отзываются об “Охране материнства”? [Родильный дом в Праге на острове Штванице] (сравнительно — дешевая). Срок у меня — месяц с небольшим, а у меня еще ничего не готово, кроме пассивного солдатского терпения, — добродетели иногда вредной.
Простите, что беспокою Вас столь не-светской просьбой, но у меня в Праге ни одной знакомой чешской семьи, — только литераторы, которые этих дел не ведают.
Шлю Вам привет и не теряю надежды в ближайшем будущем увидеть. — У нас прелестная елка, будет стоять до Крещения (6/19-го янв<аря>), приезжайте, зажжем.
Сердечный привет.
МЦ.

Вшеноры, 2-го февраля 1925 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Вам первой — письменная весть. Мой сын, опередив и медицину и лирику, оставив позади остров Штванице, решил родиться не 15-го, а 1-го, не на острове, а в ущелье.
Очень, очень рада буду, если навестите. Познакомитесь сразу и с дочерью и с сыном.
Спасибо за внимание и ласку.
МЦветаева.
Р. S. Мой сын родился в воскресенье, в полдень. По-германски это — Sonntagskind [Воскресное дитя (нем.).], понимает язык зверей и птиц, открывает клады. Февральский камень — аметист. Родился он в снежную бурю.

Вшеноры, 10-го февраля 1925 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Пишу Вам ночью, при завешенной лампе, почти наугад, — С<ергей> Я<ковлевич> уезжает с утренним поездом, и в суматохе утра не успею... <...>
. .Я уже сижу, — вчера первый день. С прислугой пока ничего, местные (поденные) очень дороги, 12 — 15 кр<он> в сутки, жить не идут. Ищем в Земгоре. Моя угольщица (лесовичка) уходит в пятницу — в леса, очевидно. У С<ергея> <Яковлевича> в ближайшие дни 3 экзамена (Нидерле [Нидерле Любор — чешский историк-славист], Кондаков и еще один), и он весь день в библиотеке. Весь дом остается на Але, ибо я даже если встану, недели две еще инвалид, т. е. долженствую им быть. Я не жалуюсь, но повествую. И все это, конечно, минет.
Когда я встану, перепишу Вам кусочек прозы для чешского женского журнала [Журнал “Ева”, который выходил в г. Оломоуце.]. У меня много прозы, — вроде дневника (Москва, 1917 г. — 1921 г.). Некоторые отрывки уже шли в “Воле России”, “Современных) Записках” и “Днях”. Дам Вам неизданное. Но хотелось бы наперед знать, примут ли. Для образца прочтите мой “Вольный проезд” в “Совр<еменных> Записках” (не то XIX, не то XX книга). Можно выбрать лирическое, есть юмор, есть быт. Напишите мне и приблизительный размер журнала. Есть у меня и маленькая пьеса “Метель” — новогодняя сценка в лесной харчевне 30-х годов — в стихах, ее бы, я думаю, отлично перевел Кубка [Ф. Кубка ранее перевел ее стихотворение “Идешь, на меня похожий...”]. Но экз<емпляр> у меня один (напечатана в 1922 г., в парижском “Звене”). Хотите ознакомиться — пришлю. Если Кубка заинтересуется, было бы очень приятно.
Большая просьба, м. б. нескромная: не найдется ли у кого-нибудь в Вашем окружении простого стирающегося платья? Я всю зиму жила в одном, шерстяном, уже расползшемся по швам. Хорошего мне не нужно, — все равно нигде не придется бывать — что-нибудь простое. Купить и шить сейчас безнадежно: вчера 100 крон акушерке за три посещения, на днях 120 — 130 кр<он> угольщице за 10 дней, залог за детские весы (100 кр<он>), а лекарства, а санитария! — о платье нечего и думать. А очень хотелось бы что-нибудь чистое к ребенку. Змея иногда должна менять шкуру. Если большое — ничего, можно переделать домашними средствами.
Купила коляску за 50 кр<он> — почти новую, чудесную: одновременно и кровать и креслице. Продавали русские за отъездом.
Постепенно мальчик обрастает собственностью, надеюсь, что она не прирастет.
А вчера я совершила подвиг: уступила С<ергею> Я<ковлевичу> имя Бориса, которого мне так хотелось (в честь моего любимого современника, Бориса Пастернака). Мальчик будет называться Георгий и праздновать свои именины в день георгиевских кавалеров. Георгий — покровитель Москвы и, наравне с Михаилом Архистратигом [предводитель небесного воинства в решающей битве против зла; по Апокалипсису, сражался с драконом (ветхозаветн.).], верховный вождь войск. (Он же, в народе, покровитель волков и стад. Оцените широту русского народа!)
Половина четвертого утра. Кончаю. Все спят, это мой любимый час.
У нас весна, на орешнике сережки, скоро гулять! Тогда Вы к нам приедете и уже не будете плутать.
Спокойной ночи или веселого утра. Надеюсь, что здоровье Вашей мамы с весной поправится.
Простите за почерк
МЦ.

Вшеноры, 15-го февраля 1925 г.
Милая Анна Антоновна,
Посылаю Вам для женского журнала свой “Вольный проезд”. Прочтите и подумайте, подойдет ли для женского журнала. Если да и найдется переводчик, очень хотела бы хотя бы письменно с ним сообщиться. Пусть бы мне прислал список не совсем ясных слов и выражений (язык народный) — я бы пояснила.
А не взялись ли Вы сами перевести? С Вами бы наверное столковались. Сейчас, после лежания, очень ослабли глаза, поэтому посылаю уже напечатанное. — Не играет роли?..
...Сегодня целый день в Вашем халате. Приятное ощущение простоты, чистоты и теплоты. Поблагодарите от меня еще раз Вашу милую маму и пожелайте ей здоровья и хорошего лета.
Детские вещи очаровательны, особенно рубашечки. Теперь нужен рост, чтобы их заполнить.
А пирожные — напрасное баловство, никогда не привозите, пусть это будет в последний раз, в честь Георгия.
Целую Вас нежно.
МЦ.
...А чехи тоже забывают! В этом я убедилась тотчас после Вашего ухода: в углу на ящике серый чемодан. Или только побывавшие в России?..

Вшеноры, 26-го февраля 1925 г.
Спасибо за заботу о моей рукописи, но к этому № женского журнала я уже все равно опоздала, — Вы говорили, к 8-му, — нужно выбрать, переписать, перевести. Пришлю, или — надеюсь — передам Вам для следующего №, может быть вместе выберем.
А если устроите “Вольный проезд” в Cest’y — большое спасибо, я знаю этот журнал, — производит прекрасное впечатление<...>
<...> Георгий растет. Ведем с ним длительные беседы, причем говорю и за себя и за него, — и — уверяю Вас — не худший метод беседы! (Приучена к нему своими мужскими собеседниками.)
“Воля России” поднесла ему чудесную коляску <...> Если увидите Слонима [М. Л. Слоним был одним из редакторов журнала “Воля России”.], передайте ему (сторонне, не от меня) мое восхищение: я не умею благодарить в упор, так же, как не умею, чтобы меня благодарили, — боюсь, что они все сочтут меня бесчувственной...
До свидания, надеюсь — до скорого. Приезжайте — я всегда дома.
МЦ.
Р. S. Главное забыла: есть прислуга — приходящая — родом из Теплитца. Приходит ежедневно на три часа. Говорим с ней про Бетховена (Toeplitz, Beethovenhaus [Дом Бетховена (нем.).]).

Вшеноры, 3-го мая 1925 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Давайте — отложим чтение до июня, очень прошу! Как раз около 12-го будет в Праге Степун, мне очень хочется его послушать [В Праге Ф. А. Степун выступил с двумя докладами: “О старых грехах и новых задачах русской демократии” и “Советская и зарубежная Россия”], а выехать два раза на одной неделе мне не удастся. (Можно ли не предпочесть другого — себе?!) К тому же я сейчас как-то очень устала, а такой вечер требует полного сосредоточения, ведь дело в выборе стихов, — я живу по стольким руслам! Кто мои слушатели? Не для себя же читаешь! (Для себя — пишешь.)
Словом, моя большая просьба: перенесем на июнь<...> <...>Я еще не поблагодарила Вас как следует за Вашу память, доброту, заботу — благодарить легко равнодушных — и, когда сам равнодушен. Некоторые слова, произнесенные, звучат холодно и грубо, совсем иначе, чем внутри. Вот эти внутренние слова мои к Вам — как бы я хотела, чтобы я бы их не произносила, а Вы бы их все-таки услышали!
С большой радостью думаю о Вашем приезде как-нибудь на целый день, с Вами мне легко, — Вы не замечаете быта, поэтому мне не приходится ничего нарушать. Будем ходить и сидеть, а может быть — лежать даже! на траве, на горе — и говорить, и молчать.
А я Вас в прошлый раз даже не напоила чаем! Но это, отчасти Вы виноваты: когда мне с человеком интересно, я забываю еду: свою и его. Но, по-настоящему, г<оспожа> А<ндрее>ва [А. И. Андреева.] виновата: в таком хорошем доме должен быть чай. (Иначе, для чего они — “хорошие дома”?!)
Аля в восхищении от Ваших тетрадей. Спасибо. Целуем Вас обе, С<ергей> Я<ковлевич> шлет привет.
МЦ.
Р. S. Госпоже Юрчиновой я уже написала. [Юрчинова Эва — чешская писательница.]

Вшеноры, 9-го сент(ября) 1925 г.
<…> ...Простите за поздний отклик, сердцем я откликнулась раньше.
Бесконечное спасибо Вам за заботу, рукопись Кубке отправлена, сказал, что раздаст ее частично. Вышло, как всегда, впятеро длинней, чем думала, вместо анекдотических записей о Брюсове-человеке — оценка его поэтической и человеческой фигуры с множеством сопутствующих мыслей. Любопытно, как Вам понравится. Задача была трудная: вопреки отталкиванию, которое он мне (не одной мне) внушал, дать идею его своеобразного величия. Судить, не осудив, хотя приговор — казалось — готов. Писала, увы, без источников, цитаты из памяти. Но, м. б. лучше, — мог бы выйти целый том.
Живем все — С<ергей> Я<ковлевич>, Аля, Георгий, я — хорошо. С<ергей> Я<ковлевич> полтора месяца пробыл в <3емгорской> санатории, поправился [В лечебницу Эфрона помог устроить М. Л. Слоним.], но, увы, объявилась нервная астма, недуг неопасный, но трудно-переносимый. Аля вся в грибах и ежевике, — приедете, угостим вареньем и маринованными белыми, есть даже отдельная баночка для Вашей мамы [Севера А. В. — пианистка, преподавательница музыки.], памятуя ее страсть к грибам.
А у меня план: проведем с Вами как-нибудь целый день — волшебный. В Праге, я приеду. Пойдем в старую часть города, в какие-нибудь места, где никто не бывает, потом в кафе, потом домой, к Вам, — музыка и стихи. Ваша мама любит Шопена? Если Да, буду просить ее, — мой любимый.
Осуществим непременно. Попрошу С<ергея> Я<ковлевича> посидеть, вырвусь и дорвусь до настоящей себя.
Целую Вас. Сердечный привет маме и сестре [Тескова Августа Антоновна, писательница.]. Не забывайте... <…>
...Фазанье перо — от Али. Весь лес усеян!..
#11_13#

Вшеноры, 1-го октября 1925 г.
<…> ...Вопрос и просьба: не могли бы Вы похранить у себя некоторое время нашу корзинку с вещами? Некоторое время, потому что: либо через три месяца — вернусь, либо, если устроюсь в Париже (в чем очень сомневаюсь) — С<ергей> Я<ковлевич> ее мне вышлет “petite vitesse” [“Малой скоростью” (фр.).].
Корзина большая, предупреждаю, — но, может быть, нашлось бы место в передней? Невозможно везти с собой всё, не зная, останешься ли. Очень попросила бы Вас поскорей сообщить мне ответ. Заграничный паспорт на днях будет, визу М<арк> Л<ьвович> [М. Л. Слоним.] обещал достать, денег пока нет. Еду с Алей и Муром (самовольное уменьшение от Георгия) — два взрослых билета — и виза — и перевозка — и предотъездная уплата долгов... Но, раз нужно, — думаю, — уеду.
Непременно хочу перед отъездом провести с Вами вечерок. Я у Вас ни разу не была, знаю, что буду жалеть об этом — не хочу жалеть небывшего, а радостно вспоминать бывшее. — Видите, как я сама к Вам в гости напрашиваюсь? —
Отъезд — предполагаемый — после двадцатого этого месяца. Как поеду — не знаю: ужасающе — неприспособлена. Не едет ли, случайно, кто-нибудь из Ваших знакомых? Не знаю, напр<имер>, как устроить с питанием Георгия? Ест он 4 раза в сутки, и ему все нужно греть. Как это делается? Спиртовку ведь жечь нельзя. Впервые я была в Париже шестнадцати лет — одна — влюбленная в Наполеона — и не нуждавшаяся ни в теплой, ни в холодной пище. — Сто лет назад. —
Приезжайте к нам на прощание. Я Вас нежно люблю. Вы из того мира, где только душа весит, — мира сна или сказки. Я бы очень хотела побродить с Вами по Праге, потому что Прага, по существу, тоже такой город — где только душа весит. Я Прагу люблю первой после Москвы и не из-за “родного славянства”, из-за собственного родства с нею: за ее смешанность и многодушие. Из Парижа, думаю, напишу о Праге, — не в благодарность, а по влечению. Издалека все лучше вижу. И, может быть, Вы мне сообщите несколько реальных данных, чтобы все окончательно не уплыло в туман. Итак, мне очень хочется побродить с Вами по Праге, пока еще листья есть. Во мне говорит не любитель старины — это тесно и местно, просто — влекусь в тишину. Очень хотелось бы узнать происхождение: приблизительное время и символ — того пражского рыцаря на — вернее — под Карловым мостом — мальчика, сторожащего реку. Для меня он — символ верности (себе! не другим). И до страсти хотелось бы изображение его — (где достать? Нигде нет) — гравюру на память. Расскажите мне о нем все, что знаете. Это не женщина, и спросить можно: “сколько тебе лет?” Ах, какую чудную повесть можно было бы написать — на фоне Праги! Без фабулы и без тел: роман Душ.
Никому не рассказывайте. Ведь не знаю, напишу ли, а будут знать другие — наверное не напишу.
Никому не рассказывайте также о моем отъезде, т. е. о возможности моего невозвращения. И, если вернусь, помогите мне устроиться в Праге, где-нибудь на окраине, хорошо бы — неподалеку от Вас. Мы бы вместе ходили и бродили. Жизнь зa городом не в меру тяжела — даже мне. Столько лишней работы и такая дороговизна на всё, кроме жилища...
...Дорогая Анна Антоновна, сообщите, пожалуйста, адрес г<оспо>жи Юрчиновой, она мне два раза писала открытки, но все без адреса. Кроме того, у нее или у ее знакомой переводчицы — все мои книги и вырезки из газет, хочу знать, что с ними сталось...

26-го октября 1925 г.
<…> ...Ради Бога — сегодня же передайте это письмо г<оспо>же Юрчиновой. Денег из Парижа до сих пор нет, ехать мне 31-го, в субботу, необходимо. Иначе я остаюсь без квартиры (1-го уже въезжают) и без провожатых (31-го уезжают в Париж г<оспо>жа Андреева с сыном). Положение трагическое.
Я прошу г<оспо>жу Юрчинову одолжить мне эту тысячу крон. 15-го ноября, на Сокольской ул<ице>, в Земгоре, у г<осподи>на Заблоцкого она их получит. Если парижские деньги придут — получит раньше. Объясните ей, что эти деньги — верные, мое ежемесячное чешское иждивение.
Просить мне не у кого, может быть она соберет среди знакомых. За день за два (в крайнем случае в пятницу) необходимо взять билеты. Поезд уходит в субботу, 31-го, в 10 ч. 45 мин<ут> с Вильсонова [Название вокзала в Праге.].
Если ничего не изменилось, завтра у Вас будет Аля. Может быть через нее уже можно будет узнать ответ.
Спасибо Вам, и Вашей матушке, и сестре за чудесный день. Я Вашу матушку не поблагодарила тогда за игру, — это не значит, что я ее не почувствовала. Ей ведь тогда не хотелось играть Шопена, а она играла, — это меня вдвойне тронуло. Пристрастие мое к Шопену объясняется моей польской кровью, воспоминаниями детства и любовью к нему Жорж Санд.
Целую Вас нежно. Убедите г<оспо>жу Юрчинову, что я не аферист и к деньгам, а главное — к просьбам о них — отношусь с отвращением. (Потому их у меня никогда нет.)
До свидания — через Алю — до завтра... <…>


Тесковой А. А.

Вшеноры, 28-го октября 1925 г.
<…> ...Аля от Вас вернулась — как из сказки. Конечно, Ваш дом — зачарованный, жилище не трех душ, а — души. И душам в нем — “дома”. Остальные же пусть не ходят.
И — очаровательное внимание души к телу — спасибо за чудесный чай с таким чудесным названием и в такой чудесной обертке, за шоколад из времен Гомера, за напоминающие детство — сухари. Спасибо за всё.
Деньги беру и ими спасаюсь. Сегодня телеграмма из Парижа — раньше 12-го не могут. А ехать нужно — не все налажено, а все разлажено — разложено — жить в состоянии отъезда немыслимо.
...Если в субботу не удастся — известим. Но пожелайте (верю в добрую волю) чтобы удалось. И приходите на вокзал — непременно. Если будут другие — все равно. Знайте, что Вы и Ваша семья — те полдня у Вас — лучшее, что я оставляю в Праге...

Париж, 7-го дек<абря> 1925 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Узнаю из письма С<ергея> Я<ковлевича>, что Вы до сих пор от нас ничего не получали. Мы написали Вам с Алей тотчас же по приезде, т. е. на второй день, с подробным описанием дороги, видов, чувств, спутников, разговоров. О последней Чехии — мимолетной Германии — первой Франции. Обо всем.
Потом ждали ответа, потом устраивались, потом я, не отрываясь, дописывала к сроку две последние главы своей поэмы “Крысолов” (“Воля России”). Вторично написать не собралась не по отсутствию желания, но по абсолютной занятости: я в Париже месяц с неделей и еще не видела Notre-Dame!
До 4-го декабря (нынче 7-ое) писала и переписывала поэму. Остальное — как во Вшенорах: варка Мурке каши, одеванье и раздеванье, гулянье, купанье — люди, большей частью не нужные — бесплодные хлопоты по устройству вечера [Первый литературный вечер Цветаевой в Париже состоялся лишь 6 февраля 1926 г.] (снять зал — 600 фр<анков> и треть дохода, есть даровые, частные, но никто не дает. Так, уже три отказа.) Дни летят.
Квартал, где мы живем, ужасен, — точно из бульварного романа “Лондонские трущобы” [По приезде в Париж Цветаева первое время жила на рю Руве (на севере города), в квартире О. Е. Колбасиной-Черновой ]. Гнилой канал, неба не видать из-за труб, сплошная копоть и сплошной грохот (грузовые автомобили). Гулять негде — ни кустика. Есть парк, но 40 мин<ут> ходьбы, в холод нельзя. Так и гуляем — вдоль гниющего канала.
Отопление газовое (печка), т. е. 200 франков в месяц.
Как видите — мало радости... <…>
...Может быть можно было бы достать у г<оспо>жи Юрчиновой какое-нибудь темное платье мне, для вечера. Никуда не хожу, п. ч. нечего надеть, а купить не на что. М. б. у нее, как у богатой женщины, есть лишнее, которого она уже не носит. Мне бы здесь переделали. Если найдете возможным попросить — сделайте это. Меня приглашают в целый ряд мест, а показаться нельзя, п. ч. ни шелкового платья, ни чулок, ни лаковых туфель (здешний — “uniforme”). Так и сижу дома, обвиняемая со всех сторон в “гордости”. С<ергею> Я<ковлевичу> об этой просьбе не говорите, — пишу ему, что у меня всё есть. А платье, если достанете, передайте — “посылает такая-то”... <…>

Париж, 19-го декабря 1925 г.
<…> ...Поздравляю Вас с наступающим Рождеством. Волшебный город — Прага: там все подарочно, все елочно. Здесь (нынче 19-ое) ёлкой и не пахнет, в самом настоящем смысле слова. Елка считается германским обычаем, большинство ограничивается сжиганием в (дымящем!) камине — “buche de Noёl” [“Рождественское полено” (фр.).]. Подарки к Новому Году, в туфлю. И всё.
Выставки великолепны и — потому — холодны. Жалею детей, соблазняемых всеми окнами. Не отсюда ли — раннее разочарование?
С моим вечером дело, пока, не двинулось. Живу на окраине, ни с кем не вижусь, у наших хозяев у самих забот по горло. Не Париж, а Смихов, только гораздо хуже: ни пригорка, ни деревца, сплошные трубы.
Есть мечта переехать в Версаль, но от меня ничего не зависит... <…>
...Другое горе: нет своей комнаты. Человек приходит ко мне — должен сидеть со всеми. Так было недавно с одной моей знакомой, приехавшей из России. А на людях — я не я, то есть тоже я, но не основная. Врожденная воспитанность заставляет направлять разговор на общие темы, — не интересные никому. И человек меня не видит. Как я — его... (пр. 9 с.)
...Очень много работаю. Только что сдала в “Дни” и “Последние новости” рождественскую прозу [25 декабря 1925 г. была опубликована проза Цветаевой: в газете “Последние новости” — “Из дневника”, в газете “Дни” — “О любви”.]. Просмотрите рождественские номера... <…>.
...Читали ли отзыв в “Днях” о “Ковчеге”? И как встречен “Ковчег” чехами? Напишите. Интересно... <…>

Париж. 30-го декабря 1925 г.
С Новым Годом, дорогая Анна Антоновна!
Мне живется очень плохо, нас в одну комнату набито четыре человека, и я совсем не могу писать. С горечью думаю о том, что у самого посредственного фельетониста, даже не перечитывающего — что писал, есть письменный стол и два часа тишины. У меня этого нет — ни минуты: вечно на людях, среди разговоров, неустанно отрываемая от тетради. Почти с радостью вспоминаю свою службу в советской Москве, — на ней написаны три моих пьесы: “Приключение”, “Фортуна”, “Феникс” — тысячи две стихотворных строк.
Я не люблю жизни как таковой, для меня она начинает значить, т. е. обретать смысл и вес — только преображенная, т. е. — в искусстве. Если бы меня взяли за океан — в рай — и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая. Мне вещь сама по себе не нужна.
Спасибо за привет и ласку. И чудное платье — чье? Читали ли в “Днях” мое “О Германии”? [ Выдержки из дневника 1919 г. “О Германии”] и узнали ли меня в такой любви?
Здесь много людей, лиц, встреч, но все на поверхности, не затрагивая. С<ергей> Я<ковлевич> очарован Парижем, — я его еще не видела. И, пока, предпочитаю Прагу, её — несмотря на шум, а может быть — сквозь шум — тишину.
Целую нежно Вас и Ваших. Страшно не нравится жить.
МЦ.

Лондон, 24-го марта 1926 г.
Дорогая Анна Антоновна! Привет Вам и Вашим из Лондона, где вот уже две недели . Это первые мои две свободные недели за 8 лет (4 советских, 4 эмигрантских) — упиваюсь. Завтра еду обратно. Рада, но жаль. Лондон чудный. Чудная река, чудные деревья, чудные дети, чудные собаки, чудные кошки, чудные камины и чудный Британский Музей. Не чудный только холод, наносимый океаном. И ужасный переезд. (Лежала, не поднимая головы.) Написала здесь большую статью. Писала неделю, дома бы писала 11/2 месяца. Сердечный привет Вам и Вашим. Люблю и помню...
МЦ.

St. Gilles-sur-Vie, 9-го мая 1926 г.
Запоздалое Христос Воскресе, дорогая Анна Антоновна! (Сейчас последний день нашей русской Пасхи.)
Я уже две недели как в Вандее, одна с детьми, С<ергей> Я<ковлевич> очень занят новым журналом “Версты”.
Прочтите, пожалуйста, мою статью “Поэт о критике” во 2-ой книге “Благонамеренного” (только что вышла), за которую меня дружно травят: Адамович, Осоргин, А. Яблоновский и даже Петр Струве, которого, впрочем, еще не читала [Георгий Адамович на статью не откликнулся.].
“Laisser dire” [“Пусть говорят” (фр.).] — вот что написано над дверью одного из здешних рыбацких домиков. То же говорю и я.
Дорогая Анна Антоновна, мне очень нужен весь мой матерьял (книги и вырезки), взятый у Кубки г<оспо>жой Юрчиновой. Как ее адрес?
Мой: St. Gilles-sur-Vie (Vendee) Avenue de la Plage
Ker. Eduard.
Спасибо за рыцаря. Такая радость.
Целую Вас и Ваших.
Всего доброго. Где будете летом?
МЦ.

St. Gilles-sur-Vie, 8-го июня 1926 г.
<...> Ваше письмо было для меня большой радостью и поддержкой. Самая большая редкость — чистый подход к вещи, вещь и ты, — так Вы подошли к моему “Поэт о критике”.
Статья написана просто (это не значит, что я над ней не работала, — простота дается не сразу, сложность (нагроможденность!) легче!), читалась она предвзято. Один из критиков отметил, что я свою внешность считаю прекрасной (помните о красоте и прекрасности) — я, которая вообще лишена подхода к какой-либо внешности, для которой просто внешности (поверхности, самого понятия её!) нет.
Грызли меня: А. Яблоновский, Осоргин, Адамович (впрочем, умеренно, втайне сознавая мою правоту) и... Петр Струве, забыв на секунду и Кирилла и Николая Николаевича [Двоюродный брат Николая II Кирилл Владимирович и его дядя Николай Николаевич. В русской эмигрантской прессе этого времени шли споры о том, кто именно из них должен считаться наследником русского престола.]. Ни одного голоса в защиту. Я вполне удовлетворена.
Но все это уже прошлое. Настоящее вещи — когда она пишется. Дописано — прошло. Самостоятельное существование вещи вне меня — вот цель и итог...
<…> ...Погода ужасная, смена дождя и ветра, ходим в зимнем. На этом побережье tous les vents se donnent rendez-vous [Все ветры назначают друг другу свидание (фр.).]. Какие-то Норды, Осты, Весты, — и хоть бы один теплый!
Океан. Сознаю величие, но не люблю (никогда не любила моря, только раз, в первый раз — в детстве, под знаком пушкинского: “Прощай, свободная стихия!”).
Она свободная, а я на ней — связанная. Свобода моря равна только моей несвободе на нем. Что мне с морем делать? Глядеть. Мне этого мало. Плавать? Не люблю горизонтального положения. Плавать, ведь это лежать, ехать. Я люблю вертикаль: ходьбу, гору. Равнодействующую сил: высоты и моей. На Океане я зритель: в театре: полулежа: в ложе. Пляж — партер. Люблю в театре только раёк (верх), т. е. горы, которых здесь нет.
Кроме того, море либо устрашает, либо разнеживает. Море слишком похоже на любовь. Не люблю любви. (Сидеть и ждать, что она со мной сделает.) Люблю дружбу: гору... <…>
...Но все-таки радуюсь, что в Вандее, давшей когда-то столь великолепную вспышку воли. В семи километрах от нас, возле фермы Mathieu, крест с надписью: здесь такого-то числа 1815 г. убит Henri de la Rochejaquelin [Анри де ля Рошжаклен — предводитель восстания в Вандее, направленного против Французской республики.]. — Вождь Вандеи. —
Народ очаровательный: вежливый, веселый, легко жить. Одежда и головные уборы как века назад. В нашем St. Gilles церковь XIII в.
Дорогая Анна Антоновна, у меня к Вам большая просьба, трудная, не знаю как приступить.
У Новэллы Чириковой [дочь Е. Н. Чирикова.] на вилле Боженка во Вшенорах (где жила Андреева) осталась наша большая корзина. Если бы Вы забрали ее к себе, Вы бы нас спасли. Вещи там очень хорошие (всё Муркино приданое), много моих, письма, тетради, всё, что я не забрала с собой, уезжая... <…> Нынче же пишу В. Ф. Булгакову и его жене, живущим во Вшенорах. Они Вам во всем помогут, только нужно списаться или сговориться. Vsenory, c. 33 (Aулгаков)... <…>
Да! Последняя просьба! На дне корзины должна находиться толстая коричневая немецкая мифология, в переплете, с картинками.
Gustav Schwab — Die schonsten
Sagen des klassischen Altertums
[Густав Шваб — Прекраснейшие легенды классической древности (нем.).].
Эту книгу нужно отправить отдельно, почтой, заказной бандеролью, не багажом. Она мне крайне нужна в возможно скором времени для II ч. Тезея, которую пишу сейчас. Толстый, коричневатый, несколько разъехавшийся том. Там же имя с припиской: книга на всю жизнь... <…>

St. Gilles, 20-го июля 1926 г.
Дорогая Анна Антоновна,
Потеряла Вашу открытку с адресом, всё надеялась найти при тщательной уборке, она не осуществилась, пишу по старому в надежде, что дошлют.
К 15-му сентября возвращаюсь в Прагу [Чтобы не потерять ежемесячное чешское пособие], на оставшиеся здесь два месяца буду получать половинную стипендию, т. е. по 500 кр<он> вместо 1000 кр<он> Большего в мою пользу ни Булгаков, ни Завадский [С. В. Завадский.], ни другие хлопотавшие добиться не могли. Надеюсь, что прежнюю стипендию возобновят при моем приезде, на 500 кр<он> я с детьми никак не проживу. Выясню это к 15-му августа.
Теперь — в случае прежней тысячи в месяц — можно ли мне надеяться, дорогая Анна Антоновна, устроиться на эти деньги в Праге? Как бы хотелось возле Вас! Район ( — думаю о детях, я фабрики и вокзалы, как самое печальное — люблю) должен быть непременно хороший, с близким садом для прогулки. Мне хочется в Прагу, а не за город, чтобы немножко побыть человеком, — не только душой и чернорабочим. Но я связана детьми и деньгами. О квартире думать нечего? Квартира — свобода, но — дорого? недоступно? Нельзя ли было бы найти две комнаты у чехов, любящих русских и не слишком строгих к порядку? Самое лучшее было бы — с уборкой (платила бы прислуге), м. б. с обедом? (только не за общим столом!). В той же Чехии можно жить по-человечески, я жила не по-человечески и устала так жить, заранее устала. Прагу я люблю самым нежным образом, но, по чести, так мало от нее взяла — и не по своей вине. В Праге везде — музыка! Ни разу не была в концерте. Хотелось бы познакомиться с чехами, особенно с женщинами, все это было бы возможно в Праге, невозможно загородом. Я буду жить одна с детьми, как я могу на целый день уехать в Прагу, оставляя Мура одного с Алей. Аля — большая, но девочка, большая девочка. Мур промочит ноги, Мур упадет со стула и т. д. Заместительницы у меня нет, я ни разу не выеду в Прагу. Я знаю себя. В Праге я могу уйти на час — это другое дело, или вечером, уложив Мура, все это другое. Мне хочется влюбиться в этот город, для этого нужен досуг.
Одну комнату — трудно, мне дети не дадут писать, я курю, (Муру вредно) — много вещей и т. д.
Так вот, дорогая Анна Антоновна, обдумайте и ответьте, возможно ли? Если нет — что ж, буду искать загородом, жить где-нибудь же нужно.
Иногда по вечерам я буду приходить к Вам, читать Вам стихи, беседовать, слушать музыку Вашей мамы. Не часто. Не бойтесь. Может быть — когда-нибудь — пойдем с Вами побродить по старым местам. Я люблю Прагу совсем особой любовью, вижу ее городом ames en peine [Неприкаянных душ (фр.)], — м. б. от тумана?
Я уже здесь не живу, оставшиеся полтора месяца пролетят, я не могу жить тем, что заведомо кончится. Моя Вандея уже кончилась. Вижу уже вечер укладки, утро отъезда. Передышка в Париже — рачьте дале! [Едем дальше! (чешcк.)] (Безумно люблю этот крик кондукторов, жестокий и творческий, как сама жизнь. Это она кричит — кондукторами!)
Рачьте дале — но куда? У меня сейчас в Чехии ничего твердого нет, в устройстве я совершенно беспомощна. Вильсонов вокзал — куда? Боюсь, что просто сяду с Алей и Муром под фонарь — ждать судьбы (дождусь полицейского).
О здешней жизни уже не пишется, я уже еду. Вы это чувствуете. Больно (не очень, но всё-таки) что эсеры, которых я считала друзьями: Сталинский [Сталинский Е. А. — соредактор журнала “Воля России”, до 1917 г. был парижским корреспондентом “Русского богатства”.], Лебедев [Лебедев В. И. — соредактор журнала “Воля России”.], Слоним — ничего для меня не сделали, даже не попытались. Реально: вступись они — меня бы не сократили на половину, душевно — не понимаю такого платонизма в любви. Их поведение для меня слишком лирично... <…>
— Знаете ли Вы, что редактор Благонамеренного, Шаховской (22 года) на днях принимает послух на Афоне. (Послухпослушник — идет в монастырь.) Чистое сердце. Это лучше, чем редакторство... <…>

St. Gilles-sur-Vie, <1926>
<…> Ваша открытка. Взглянув, я почувствовала странное волнение. В чем дело? Деревья. Деревья, которые я не видела в Париже (фабричный район), которых не вижу здесь (один песок). Деревья, которые люблю больше всего на свете. У моря я у моря, в лесу я — в лесу: mitten drinnen [В самой середине, внутри (нем.).]. У моря я в гостях (ненавижу гостить, такой расход любезности!), в лесу я дома, одна, сама своя. Я, по чести, не люблю моря и не думаю, чтобы его можно было любить. Оно несоизмеримо больше меня, я им подавлена. И величие его — не родственное (оттого подавлена!). Всякое величие родственное, но иное величие исключает понятие родства. Таково море. Я охотно отказываюсь (м. б. неохотно, но... приходится!) от родственности в жизни, но с вещью (Ding) я роднюсь. Пусть меня не любят люди, но деревья пусть меня любят. Море меня не любит.
— Вот —
На Вашей открытке деревья явственно протягивают мне руки, и открытка больше взволновала меня, чем море (даже Океан!), в котором я в тот день купалась. В море я купаюсь, в листве я тону.
Всякое не люблю сложно — как и люблю! — поэтому так пространно... <…>

St. Gilles, 24-го сент<ября> 1926 г.
^ ДЛЯ ВАС ОДНОЙ
Дорогая Анна Антоновна!
Какая трудная задача! Письмо, долженствующее убедить человека, меня не знающего, что мне — внешне — плохо. Мне внешне всегда плохо, потому что я не люблю его (внешнего), не считаюсь с ним, не отдаю ему должной важности и с него ничего не требую. Все, что я люблю, из внешнего становится внутренним, с секунды моей любви перестает быть внешним, и этим опять-таки, хотя бы в обратную сторону, теряет свою “объективную” ценность. Так, напр<имер>, у меня есть с моря, принесенный приливом или оставленный отливом, окаменелый каштан-талисман. Это не вещь. Это — знак. Чего? Да хотя бы приливов и отливов. Потеряв такой каштан, я буду горевать. Потеряв 100 царск<их> тысяч рублей, в Госуд<арственном> Банке (революция), я не горевала ни минуты, ибо, не будучи с ними связана, не считала их своими, они в моей душе не числились, только в ухе (звук!) или в руке (чек), — на поверхности слуха и руки. Не имев, их не теряла.
Чешское иждивение. Я всегда удивлялась, за что мне дают. Если бы кто-нибудь из них любил мои стихи — да, как меня лично — да, но так, вообще, на веру... Таинственно. Я знаю себе цену: она высока у знатока и любящего, нуль — у других, ибо (высшая гордость) не “держу марки”, предоставляю держать — мою — другим.
Для настойчивости в просьбах нужны — наивность, цинизм, бесстыдство: нужно поверить в то, что ты — для Чехии напр<имер> — фигура, поэт, для общественных) деятелей — ценность, поверить в целый ряд несообразностей и внушить их другим. Или же: прикинуться дурачком, убогеньким, нищеньким:
“по-о-дайте, Христа ради!”
Для первого я слишком скромна, для второго — слишком я, в обоих случаях — трезва.
Поэтому, и днесь и впредь, мои просьбы неубедительны: застенчивы, юмористичны (чего не прощают!), иногда — прямолинейны (что отталкивает), всегда своеобразны, т. е. с печатью моего образа, который сильным мира сего не нравится. Начинаю прошение — просыпается мысль, юмор, “игра ума”. Если два раза “что” или два раза “бы” — беру другой лист, не нравится, хочется безукоризненной формы, привычка слуха и руки.


1926>Тесковой А. А.

Мне бы нужно списывать свои прошения, тогда бы они удовлетворяли и — удовлетворялись.
“Умираю с голоду” — “голодная смерть” — “страдаю общим малокровием” — не могу. Безвкусно, преувеличенно, грубо, неправдоподобно, не я. Я: “Несколько стеснена”... “жизненные условия тяжелы — как и полагается, впрочем” — и дело уже провалено: обобщение, убивающее частный (мой) случай. — Voila [Ну вот (фр.).] — ... <…>
О нас всех: квартира снята, — в 15 мин<утах> поездом от Парижа. Meudon. Лес. Отдельно садик для Мура. Жить мы будем с одной вшенорской семьей [В пригороде Парижа Медон-Бельвю Цветаева сняла дом вместе с семьей А. 3. Туржанской], дом пополам. Так легче. Адрес пришлю на днях. Нынче 24-ое, выезжаем, д<олжно> б<ыть>, 1-го — 2-го. Тотчас же по получении от С<ергея> Я<ковлевича> точного адреса, пришлю Вам — еще отсюда.
Франц<узские> хозяйки не лучше чешских, гораздо хуже: уезжая надо лакировать шкафы и кровати, этого со мной в Чехии — да и нигде — не было. Грозят агентами и жандармами. Неизвестно за что. Очевидно, простое желание выжать из последних иностранцев (мы здесь последние, как были
еще рефераты
Еще работы по разное