Реферат: Ларри Вульф Изобретая Восточную Европу Из книги “Изобретая Восточную Европу”


Ларри Вульф

Изобретая Восточную Европу

Из книги “Изобретая Восточную Европу”

М., Новое Литературное Обозрение

2003
Введение

«От Штеттина на Балтике до Триеста на Адриатике «железный занавес» опустился через весь Конти­нент», — объявил Уинстон Черчилль в 1946 году, в Фултоне, штат Миссури, далеко в глубине другого континен­та. Этой фразе о «железном занавесе», разделяющем Европу на две части, западную и восточную, суждено было стать самой удачной риторической находкой в его политической карьере. Почти подпека занавес этот оставался важнейшим структурным разломом как в сознании современников, так и на карте. Кар­та Европы, с ее многочисленными странами и культурами, оказалась рассеченной этим идеологическим барьером, разде­лявшим континент во время «холодной войны». По словам Черчилля, «тень опустилась над странами, столь недавно осве­щенными победой союзников»; эта тень легла и на карту, ок­расив страны за «железным занавесом» в сумеречные цвета. Любые несчастья, неприятности, страхи могли рисоваться во­ображению в этом сумраке — и в то же время он освобождал от необходимости вглядываться слишком пристально, позволял даже смотреть в другую сторону: в любом случае, что можно разглядеть сквозь «железный занавес», что можно различить в обволакивающем все сумраке?

Странам, оказавшимся за «железным занавесом», Черчилль дал такое географическое определение: «эти восточные государства Европы». Все они оказались теперь «в том, что я вынужден назвать советской зоной», и во всех этих странах ком­мунистические партии стремились установить «тоталитарный контроль». Тем не менее линия от Штеттина до Триеста не была географически безупречной границей этой зоны, и Черчилль допустил одно исключение: «Лишь Афины, Греция, с ее бессмертной славой, остаются свободными». Что же до остальных «восточных государств», то. с одной стороны, Черчилль знавал, что безопасность всего мира требует нового европей­ского единства ни одна нация не может быть навсегда исключена из него. С другой стороны, существовали веские причины для того, чтобы принять, одобрить и даже укрепить все более заметный барьер, разделивший Европу на две поло­вины. "Перед самым железным занавесом, легшим поперек Европы, существуют иные причины для беспокойства», — объя­вил Черчилль, самого начала не сомневаясь, какие страны находятся перед» занавесом (он назвал Италию и Францию) и какие обречены быть «позади». Он опасался политической инфильтрации, идеологической эпидемии, поскольку даже в Западной Европе «коммунистические партии, или пятые колонны, все больше угрожают христианской цивилизации». На протяжении всей «холодной войны» железный занавес воспринимался как карантинный барьер, охраняющий свет христи­анской цивилизации от любых опасностей, мелькающих в су­мраке по другую сторону. Такое восприятие давало лишний повод не особенно вглядываться в этот сумрак.

Фултонская речь Черчилля оказалась пророческой, и его метафора, отлитая в металле геополитических реалий, стала фактом международных отношений. Однако поколение спус­тя такие историки «холодной войны», как Уолтер Лафебр и Даниэл Йергин, стали задаваться вопросом, не повлияло ли само это, пророчество на ход последующих событий, не способствовала ли провокационная речь в Фултоне кристаллиза­ции идеологических зон в Европе и окостенению границ между ними? Из мемуаров самого Черчилля видно, что он не наблю­дал безучастно за несчастиями, постигающими «восточные государства Европы», но активно помогал делить континент и опускать занавес. В 1944 году, менее чем за два года до того, как он в сопровождении Гарри Трумэна отправился в Фултон предупреждать мир о коммунистическом сумраке, Черчилль в Москве встретился со Сталиным, чтобы договориться о пос­левоенном; разделе влияния в этих самых «восточных государствах». Набросав несколько цифр на клочке бумаги, он предложил Сталину 90-процентный контроль в Румынии, 75 процентов в Болгарии, по 50 процентов в Венгрии и Юго­славии, но только 10 процентов в Греции с ее «бессмертной сла­вой». Черчилль хотел сжечь этот документ, но Сталин посове­товал сохранить его.


В 1989 году революция в Восточной Европе, а точнее - череда связанных между собой революций в различных «вос­точных государствах» опрокинула усыновленные там после воины коммунистические режимы. Политические перемены принесли с собой демократические выборы, внедрение рыноч­ного капитализма, возможность путешествовать за границу и в конце концов, в 1991 году, роспуск Варшавского договора. С 1950-х годов именно Варшавский договор, вместе со своим западноевропейским аналогом, НАТО, придавал военное из­мерение расколу европейского континента, сплотив отдельные страны в два противостоящих блока, которые вели между собой "холодную войну». С приходом революций, распадом ком­мунистических режимов в Восточной Европе и окончанием «холодной войны» такие традиционные понятия, отражавшие разделение Европы на две половины, как придуманный Чер­чиллем «железный занавес», «зона советского влияния» или пресловутая «тень», потеряли всякое значение. Казалось, рас­кол Европы надвое внезапно оказался в прошлом, был забыт и отменен историей, а две части континента вновь воссоеди­нились в единое целое. В 1989 году я в составе целой группы американских профессоров посетил Польшу, чтобы обсудить с польскими профессорами пока еще неясные последствия, которые советская политика гласности несла для Восточной Европы. Совместными усилиями наша группа экспертов по­родила целые горы наблюдений, парадоксов, предсказаний и заключений, но мы не видели ни единого намека на разразив­шуюся через год революцию. Ни я, ни мои коллеги не имели ни малейшего представления о том, что таилось в дымке бу­дущего; никто не мог даже вообразить, что последствия глас­ности окажутся столь огромными и через год сама идея Вос­точной Европы как отдельной геополитической единицы и предмета специальных академических штудий окажется дале­ко не очевидной.

Революция 1989 года почти отменила полувековую интел­лектуальную традицию, сделав неизбежным взгляд на Европу как на единое целое. На настенных картах Европа всегда была разноцветным континентом, мозаикой многочисленных госу­дарств; на других картах, которые находятся в нашем сознании, темная черта «железного занавеса» отделяла «свет» цивилиза­ции «перед» этой чертой от «сумрака- по ту его сторону. Эти карты предстоит исправить и пересмотреть, но проблема в том, что в основе их лежат краппе убедительные и глубоко укоре­нившиеся представления. В 1990-х обеспокоенные итальянцы депортируют албанских беженцев; «Albanesi, no grazie!» — на­писано на стене. Немцы ворочают поляков насилием и нео­нацистскими демонстрациями, а в Париже туристов обыски­вают в магазинах лишь потому, что они приехали из Восточной Европы. Государственные мужи, столь недавно с энтузиазмом рассуждавшие о европейском единстве, пытаются делать вид, будто осажденное Сараево находится где-то на другом конти­ненте. Отчасти это отчуждение основано на экономической пропасти, пролегшей между богатой западной и бедной вос­точной половиной Европы; но несомненно и то, что эта про­пасть окружена многовековыми наслоениями предрассудков и культурных стереотипов. «Железный занавес» ушел в прошлое, но тень по-прежнему лежит над Восточной Европой.

Эта тень по-прежнему с нами потому, что, хотя «железно­го занавеса» и нет, сама идея Восточной Европы жива. Дело здесь не только в том, что сложившиеся за полвека интеллек­туальные привычки упрямо сопротивляются переменам, но прежде всего в том, что концепция Восточной Европы роди­лась задолго до «холодной войны». Изобретенная Черчиллем метафора «железный занавес» оказалась убедительной и живу­чей благодаря той исчерпывающей глубине, с какой она опи­сывала возникновение советской зоны влияния как междуна­родный катаклизм исторических пропорций. В то же время, при всей своей глубине, эта метафора смогла так легко подчинить себе сознание современников лишь потому, что была основа­на на долгой интеллектуальной традиции. На самом деле про­веденная Черчиллем линия «от Штеттина на Балтике до Три­еста на Адриатике» была нанесена на карту и осмыслена еще два столетия назад, во времена его знаменитого предка, воин­ственного герцога Мальборо. «Железный занавес пришелся как по мерке, и тот факт, что раскол континента на две части, на Западную и Восточную Европу, восходит к другому периоду интеллектуальной истории, был почти забыт или намеренно затушевывался.

Этот раскол возник задолго до Черчилля и задолго до на­чала «холодной войны», но происхождение его вовсе не теряется во мраке веков. Он возник отнюдь не сам по себе не в силу естественных причин, и не случайно, но был продуктом создав­шей его культуры, плодом интеллектуальной ловкости, орудием саморекламы и идеологической корысти. Черчилль мог отправиться в Фултон, штат Миссури, дабы, притворяясь сторонним наблюдателем, анализировать издалека сам раскол Европы и его причины. Раскол этот, однако, был вполне домашнего происхождения. Именно Европа Западная в XVIII веке в эпоху Просвещения, изобрела Восточную Европу, свою вспомогательную половину. Именно Просвещение, чьи интеллектуальные центры располагались как раз в Западной Европё, поддерживало, а затем монополизировало изобретенный в XVIII веке неологизм, понятие «цивилизованности»; а затем на том же самом континенте, в сумеречном краю отсталости, даже варварства, цивилизованность обнаружила своего полудвойника, полупротивоположность. Так была изобретена Восточная Евро­па. Эта исключительно живучая концепция с самого XVIII вёка всегда находила себе обильную пищу, а в наше время точно наложилась на риторику и реалии «холодной войны»; она, несомненно, переживет распад коммунистической системы, оставаясь и в нашей культуре, и на тех картах, которые мы носим в своем сознании. Чтобы понять концепцию Восточной Европы и хоть как-то преодолеть ее, мы можем лишь начать изу­чение причудливых исторических процессов, вписавших ее в ткань нашей культуры.

Для европейцев эпохи Ренессанса континент подразделялся на две основные части — Север и Юг. Итальянские города-государства были несомненными центрами наук и искусств, живописи и скульптуры, красноречия и философии, н, не говоря уже про финансы и торговлю. Итальянские гуманисты не стеснялись смотреть на другие страны с откровенным снисхождением, наиболее ярко выраженным Макиавелли в знаменитом «Призыве освободить Италию от варваров», последней главе его «Государя». Он вспоминал вторжение французского короля Карла VIII в Италию в 1499 году, бывшее для каждого флорентийца и почти каждого итальянца его поколения главным событием эпохи, как начало «варварских» набегов с севера положивших конец quattrocento, периоду наивысшего расцвета итальянского Ренессанса. Еще более болезненным было поколение спустя, в 1572 голу, разграбление Рима германскими солдатами императора Карла V. Итальянский Ренессанс у себя на глазах приходил в упадок под ударами варваров, и гумани­сты, мыслящие понятиями античной истории, от разграбления Рима германскими |наемниками в 1527 году обращались к разграблению и готами в 476 году: им становилось ясно, что на севере лежат именно земли варваров. Подобно древним римлянам, итальянцы эпохи Ренёссанса узнавали из Тацита, что германцы совершают человеческие жертвоприношения, носят шкуры диких животных и в целом отличаются отсутстви­ем культуры: «В перерывах между воинами они уделяют неко­торое время охоте, но в основном предаются безделью, помыш­ляя лишь о сне и пище». Тацит знал, что где-то дальше на восток обитают другие варварские племена, сарматы и даки, но основной его интерес был прикован к германцам на севере; подобное видение мира идеально соответствовало взглядам итальянцев эпохи Ренессанса. В этом смысле Макиавелли, используя для своих целей интеллектуальную традицию Древ­него Рима, проявив столь же блестящий риторический оппор­тунизм, что У.Черчилль, положивший в основу изобретенного им «железного занавеса» интеллектуальную традицию Просвещения.

Унаследованное из классической античности и пришедше­еся столь по вкусу итальянским гуманистам разделение евро­пейского континента на цивилизованную Италию и северных варваров дожило до XVIII века. Уильям Кокс, опубликовавший в 1785 году свои «Путешествия через Польшу, Россию, Шве­цию и Данию», все еще объединял эти страны под общей руб­рикой «северных королевств Европы». Тем не менее эта гео­графическая перспектива становилась анахронизмом, и именно интеллектуальные достижения эпохи Просвещения привели к появлению новой оси координат на континенте и к обособлению 3ападной Европы и Европы Восточной. В сознании современников Польша и Россия более не ассоциировались со Швецией и Данией, а взамен оказались связанными с Венгрией и Богемией, балканскими владениями Оттоманской империи, и даже с Крымом.

За несколько столетий, пролегших между эпохой Ренессан­са и веком Просвещения, культурные и финансовые центры Европы переместились из Рима. Флоренции и Венеции, с их сокровищами и сокровищницами, в более динамичные Париж, Лондон и Амстердам. В Париже XVIII века Вольтер видел Ев­ропу совсем иными глазами, чем Макиавелли во Флоренции века XVI. Именно Вольтер возглавил философов Просвещения, старавшихся найти и сформулировать новую концепцию кон­тинента, простиравшегося для них не с юга на север, а с запа­да на восток. При этом они сконструировали новый образ Европы, завещав его нам, видящим континент их глазами, — а вернее, это мы сами послушно переняли заново изобретен­ную ими картину Европы. Подобно тому как в век Просвещения новые центры пришли на смену старым столицам эпохи Ренессанса, кран варварства и отсталости находился теперь не на севере, а на востоке. Две Европы, Восточная и Западная. были изобретены сознанием XVIII века одновременно, как две смежные, противоположные и взаимодополняющие концеп­ции, непредставимые друг без друга.

Путешествия из Западной Европы в Европу Восточную были неотъемлемой частью этого процесса. О восточноевро­пейских странах в XVIII веке знали слишком мало, и каждый путешественник считал себя вправе дополнять, исправлять и пояснять воображаемую карту этого региона в своем сознании и сознании своих современников. В основе этой карты лежали прежде всего обобщения и сравнения — обобщение восточ­ноевропейских стран под единой рубрикой, объединявшей их концептуально в единое целое, и сравнение их с Западной Европой, подразделявшее континент на разные части в зави­симости от степени развития. Эта книга открывается историей одного путешественника, графа де Сегюра, француза, учас­тника американской Войны за независимость, который зимой 1784/85 года проехал через Восточную Европу, направляясь в Санкт-Петербург посланником при дворе Екатерины II. По дороге из Пруссии в Польшу, примерно в тех же местах, где двести лет спустя опустился «железный занавес», он остро ощутил громадную важность пересекаемой им границы. Он почувствовал, что «оставил Европу позади», и более того, «пе­ренесся на десять столетий назад». Завершается эта книга рас­сказом о путешественнике, который, наоборот, возвращался в Западную Европу, американце Джоне Ледъярде, обогнувшем земной шар вместе с капитаном Куком. В 1788 году попытка Ледъярда пересечь в одиночку Сибирь закончилась его арес­том по приказу Екатерины II. Проехав на запад через всю Рос­сийскую империю и затем через Польшу, он лишь на прусской границе ощутил себя вновь в Европе. Именно там, между Польшей и Пруссией, проходил, по его мнению, «великий водораздел между азиатскими и европейскими манерами», который он с горячим энтузиазмом «перепрыгнул», чтобы «вновь принять Европу в ... самые горячие объятия». Едва ли нужно справляться по атласу, чтобы заметить, что Сегюр «ос­тавил Европу позади», даже отдаленно не приблизившись к границе континента, а двигавшийся в противоположном на­правлении Ледъьярд встречал Европу с распростертыми объя­тиями, уже проделав через нее тысячемильный путь.

У Ледъярда был наготове специальный термин для подоб­ных свободно изобретаемых географических ощущений — он называл их «философической географией». В этом названии проявлялось то упрямство, с которым век Просвещения под­чинял географию своим философским конструкциям, населяя атласы идеологическими деталями, неподсудными стандартам научной картографии. У Сегюра было название для того про­странства, "которое он обнаружил, когда вроде бы, покинув Европу, он понял, что по-прежнему остается в ней; в конце концов он описал свое местопребывание как l'orient de l'Europe, «восток Европы» — название, с многозначительной легкостью допускающее существование также «европейского Востока». Вплоть до самого начала Первой мировой войны французские географы колебались между двумя. казалось бы, внешне иден­тичными терминами, l’Еurоре orientale (Восточная Европа) и l'Orient еиrорéеп (европейский Восток). В своей работе под названием «Ориентализм» Эдвард Саид утверждает, что «Вос­ток», так называемый «Ориент», как культурно-географичес­кая единица был сконструирован Западом как его «противо­положность в образе, идее, личности, переживании», символ чуждости, а сам «ориентализм» — это «стиль, с помощью ко­торого Запад подавлял, перекраивал и подчинял себе Восток»6. Возникновение концепции Восточной Европы неразрывно связано с развитием «ориентализма», поскольку, с одной сто­роны, «философская география» с небрежностью исключала Восточную Европу из Европы в полном смысле этого слова, исподволь объединяя ее с Азией, а с другой — научная картография сопротивлялась этим произвольным построениям. Ho даже картография предоставляла достаточно места для неопределенности. В восемнадцатом веке существовали различные точки зрения на местонахождение границы между Европой и Азией: иногда ее проводили вдоль Дона, иногда - вдоль Волги, а иногда, как и сегодня, вдоль Урала.

Такая неопределенность помогала воображать Восточную Европу как некий парадокс, одновременно Европу и не-Европу. Подобно тому как Запад описывал себя через противопоставление с Востоком, так и Западная Европа описывала себя через контраст с Восточной Европой, которая в то же время служила мостом между Европой и Востоком. Изобретение самой концепции Восточной Европы похоже на «недо-ориентализацию», изобретение концепции «Востока», только в более мягкой форме. Этот процесс мог развиваться и в обратном направлении. Мартин Берналь, автор «Черной Афины»», обратил наше внимание на то, как, преследуя вполне определенные цели, интеллектуальная традиция эллинизма вытеснила из нашего сознания все следы африканских и азиатских влияний, в древнегреческой культуре. Тот же эллинизм помог Греции избежать включения в Восточную Европу, и в ХХ веке Черчилль открыто радовался тому, что тень «железного занавеса» не накрыла ее «бессмертной славы». Развивавшийся параллельно интеллектуальные традиции «ориентализма» и эллинизма уходят своими корнями в XVIII век и оказываются тем фоном, на котором возникла сама концепция Восточной Ев­ропы. Интересно, что представление о Европе в едином целом оказалось в центре культурного сознания именно в тот период, когда сам континент в представлении современников был разделен на две части. Итальянский историк Федерико Чабод, отстаивая после Второй мировой войны идею европейского единства, доказывал, что именно в эпоху Просвещения образ Европы обрел стройную форму и смысл, независимый от христианской религии. По мнению Чабода, важную роль в этом процессе сыграл Монтескье, противопоставивший в сво­их «Персидских письмах» Европу и Восток, а в «В духе законов» — европейскую приверженность свободе и азиатский дес­потизм. Тем не менее противопоставления оставляли место для некоей промежуточной культурной зоны, в которую как раз и поместили Восточную Европу.


Философская география была игрой с очень вольными правилами - настолько вольными, что считалось вполне допустимым «открывать» Восточную Европу, ни разу в ней не побывав. Некоторые отправлялись в этот вояж, исполненные невероятных ожиданий и окруженные международной шуми­хой. В 176б году мадам Жоффрен покинула философские са­лоны Парижа, чтобы посетить короля Польши, а в 1773 году Дидро отправился в Санкт-Петербург, чтобы засвидетельство­вать свое почтение Екатерине Великой. Тем не менее никто не писал о России с большим энтузиазмом и авторитетом, чем Вольтер, никогда не бывавший восточнее Берлина, и никто не отстаивал свободу Польши с большей энергией и красноречи­ем, чем Руссо, никогда не бывавший восточнее Швейцарии. Для Моцарта, граница между Западной Европой и Европой Восточной оказалась волнующе близкой, где-то между Веной и Прагой. На самом деле, Прага располагается севернее и не­много западнее Вены, но для Моцарта, как и для нас в XX веке, поездка в Прагу была поездкой в Восточную Европу, в славян­скую Богемию. Он отметил пересечение границы вполне в своем стиле, присвоив себе, своей семье и своим друзьям на­рочито бессмысленные псевдовосточные имена: «Я теперь Пункититити. Моя жена теперь Шабла Пумфа. Хофер теперь Розка Пумпа. Штадлер теперь Нотщибикитщиби». Поездка в Восточную Европу оказалась игриво-опереточной комедией, и театральный занавес был натянут между Веной и Прагой еще задолго до того, как он опустился там же, но уже отлитый в железо.

Игрив ладили философичен интерес к Восточной Европе, основан он на экстравагантных фантазиях или добросовестной эрудиции, он, как и «ориентализм», был стилем интеллекту­ального обладания, а его конечным продуктом был сплав зна­ния и власти, ситуация интеллектуального превосходства, воспроизводившая отношения господства и подчинения. Как и в случае с «ориентализмом», здесь невозможно провести четкую грань между интеллектуальным «открытием» и превосходством, с одной стороны, и вполне реальным завоеванием — с другой. Французские знатоки Восточной Европы в конце концов ока­зались на службе у Наполеона, и «открытие» этого региона сознанием эпохи; Просвещения подготовило дорогу его арми­ям. Создание Наполеоном Великого Герцогства Варшавского в 1807 году, оккупация Иллирии на Адриатике в 1809-м, и, наконец, вторжение в Россию в 1812 году продемонстрирова­ли, что философская география прокладывает дорогу военным картографам. Поход Наполеона был не последней попыткой Западной Европы подчинить себе Европу Восточную.

Описывая экономическую историю «Происхождения евро­пейской мир-экономики», Иммануэль Валлерстайн относит к шестнадцатому веку возникновение капиталистического «ядра» Западной Европы, под все возрастающую экономическую ге­гемонию которого попадает восточноевропейская «периферия» (а также испанские владения в Америке), превращая первона­чально минимальные экономические различия во «взаимодо­полняющие расхождения». Когда Европа Восточная стала «пе­риферией» Западной Европы, се экономическая роль свелась к экспорту зерна, которое производили подневольные работ­ники в рамках установившейся постсредневековой «второй редакции крепостного права». Однако выводы Валлерстайна основываются почти исключительно на примере Польши, чья экономика действительно сильно зависела от балтийского экс­порта зерна из Гданьска в Амстердам. Он открыто признает, что в XVI веке не все страны сегодняшней Восточной Европы входили в состав европейской мир-экономики даже в качестве "периферии»: «Россия вне Европы, по Польша в ее составе. Венгрия -- в ней, но Оттоманская империя — нет». В извест­ной степени, называя Восточную Европу периферией, мы при­нимаем за данность некое сконструированное в XVIII веке культурное целое и проецируем ею назад, строя на его основе экономическую модель. В действ! цельности Европа Западная и сконструировала Восточную Европу как некий дополнитель­но-вспомогательный регион; процесс этот не был полностью предопределен социальными и экономическими факторами.

Историческая проблема ядра и периферии, к которой Вал­лерстайн привлек внимание исследователей в 1970-х годах, задала направление дальнейшему изучению Восточной Евро­пы. и в 1985 году в Белладжио состоялась международная на­учная конференция «Происхождение отсталости в Восточной Европе». Эрик Хобсбаум сравнивал Швейцарию и Албанию, внешне похожие своим ландшафтом и скудностью природных ресурсов, но различающиеся своими экономическими судьба­ми. Роберт Бреннер доказывал, что «проблема отсталости в Восточной Европе—это вопрос неудачно сформулированным», поскольку «с исторической точки зрения не-развитие — ско­рее правило, чем исключение», а потому ученым следует го­ворить о проблеме уникального капиталистического развития Западной Европы. Конференция признала, что «Восточная Европа никоим образом не является целостным образовани­ем», что различные ее части стали «экономическими придат­ками» Западной Европы на разных исторических этапах и были «отсталыми каждая по-своему». Проблемы отсталости и раз­вития в Восточной Европе были впервые подняты и сформу­лированы в XVIII веке вис связи с экономикой; сегодня они продолжают направлять наше восприятие этих стран. Именно неопределенность положения Восточной Европы, которая гео­графически находилась в Европе, но не была вполне европейской, вызвала появление таких концепций, как отсталость и развитие, призванных сформулировать взаимоотношения меж­ду полюсами цивилизации и варварства. На самом деле, в XVIII веке Восточная Европа послужила Европе Западной про­тотипом для самой первой модели «неразвитости»; сегодня мы применяем концепцию «неразвитости» к самым разным странам земного шара.

Сама идея созвать в Белладжио, под патронажем Фонда Рокфеллера, международную конференцию ученых-экспертов для обсуждения «проблемы отсталости в Восточной Европе» глубоко созвучна представлениям Просвещения. По другую сторону Альп, в Ферне, двадцать лет продолжался симпозиум с одним-сдинственным участником — гений Вольтера посвя­тил себя проблеме восточноевропейской отсталости. В Пари­же физиократы регулярно сходились для обсуждения экономи­ческих аспектов той же самой проблемы в салоне старшего Мирабо. Более того, в 1774 году этот салон с большой помпой отправил в Польшу одного из физиократов, подобно тому как в 1989-м экономический факультет Гарвардского университе­та отправил туда же одного из своих профессоров. После ре­волюции 1989 года, когда новые правительства пытались рас­чистить руины коммунизма и присоединиться к мировой рыночной экономике, проблема -отсталости» в Восточной Европе стала еще более актуальной. Их стремление воспользоваться советами наших экспертов и нашей экономичёской помощью будет, несомненно, воспринято как решающее до­казательство наших экономических успехов и восточно-европейской отсталости. Готовясь преобразовать себя в экономический союз, «Европу 1992 года». Европейское сообщество создало специальный банк. Европейский Банк Реконструкции и Раз­вития, чтобы помочь Восточной Европе в решении проблем. В 1990-х Восточная Европа будет по-прежнему наводиться в неопределенном положении, балансируя между включенностью в Европу и исключенностью из нее, в экономике и культурном признании.

Философы эпохи Просвещения исследовали и использовали эту неопределенность, примеряя ее к схеме отсталости и развития, превращая в определяющую характеристику, объе­диняющую различные страны под общей рубрикой Восточной Европы. Уже в эпоху Ренессанса подобная схема применялась к Польше, и Эразм в 1523 году обращался к полякам, чтобы «поздравить народ, который хотя ранее и считался варварским, но теперь достиг такого расцвета в литературе, юриспруден­ции, обычаях, религии и во всем остальном, способном избавить его от упрека в неотесанности, что может соперничать с отличнейшими и достохвальнейшими из всех народов. Для Эразма отказ от варварства не имел никакого отношения к экономике. Монтень в XVI веке объявлял всех людей своими согражданами и обещал «не делать различия между поляком и французом», хотя за этим показным кocмoпoлитизмом, пожалуй, стоит не меньше снисходительного высокомерия, чем за поздравлениями Эразма. Когда французский пpинц был избран в 1573 году королем Польши, а на следующий год оставил ее трон, чтобы возвратиться во Францию и стать Генрихом III, Филипп Депорт, французский поэт из его свиты, написал саркастическое «Прощание с Польшей». Это было прощание со льдом и снегом, дурными манерами и «варварским народом».

В первой половине XVI века Рабле ставил в один ряд «московитов, индейцев, персов и троглодитов»: Россия оказалась восточной, и даже мифологической, страной. После того, как в 1550-х голах английский мореплаватель Ричард Чанселлор обнаружил арктический маршрут в Россию и была основана торговая Московская Компания, описаниям России стали уде­лять больше внимания. Вместе с описаниями Нового Света они в состав «Главнейших плаваний, путешествии и от­крытий английской нации», составленных Ричардом Хэклютом в елизаветинскую эпоху. В 1600 году французский наем­ник капитан Жак Маржерет вступил на службу русского царя, Бориса Годунова и в конце концов создал самое серьезное французское описание России в семнадцатом веке. Русских он описывал как тех, кого раньше называли скифами», «совер­шенно грубый, |варварский народ». Кроме того, Россия в этом описании населена мифологическими чудесами флоры и фа­уны, включая животное-растение, пускающее в землю корпи:

«Овца съедает траву вокруг себя и затем умирает. Они разме­ром с ягненка, с кудрявой шерстью. У некоторых шкура совер­шенно белая, у других немного пятнистая. Я видел несколь­ко таких шкур». Пока капитан Маржерет находился в России, другой солдат, удачи, капитан Джон Смит, пересек континент, направляясь из Англии в Оттоманскую империю; эту экспеди­цию он описывал как «службу и стратагемы во время войн против турок и татар в Венгрии, Трансильвании, Валахии и Молдавии», В 1603 году он попал в плен к крымским татарам, а в 1607-м, уже в Вирджинии, — к американским индейцам Похатанского союза племен, откуда он спасся благодаря три­надцатилетней принцессе Покахонтес. Из татарского плена он спасся сам, убив своего хозяина, и затем пересек Россию, Ук­раину и Польшу; он описал просто как «страны, достойные скорее сочувствия,: чем зависти». Благодаря своему пребыва­нию в татарском плену и рабстве, он мог сообщить, что татары не поддаются описанию: «Теперь вы понимаете, что Татария и Скифия — одно и то же. При этом, это нечто столь про­странное и обширное, что немногие — а может, и вовсе ник­то — смогли бы исчерпывающе описать этот край или те край­не варварские народы, которые там обитают». Скифы были известны как варвары (в греческой перспективе) из сочинений Геродота; в данном случае вектор варварства смешался с севера на восток. В XVIII веке понятие «скифы» толковалось расши­рительно, включая в себя все восточноевропейские народы, пока Гердер не позаимствовал другое наименование у варва­ров древности, благодаря чему Восточная Европа обрела свой сегодняшний образ славянского края.


Самое влиятельное описание России в XVII веке было на­писано Адамом Олеарием, который совершил свое путешествие в 1630-х годах в составе голштинского посольства, искавшего торговый путь в Персию через русскую территорию. Появле­ние подобного проекта не только указывало на экономическое значение России, но и намекало на ее связь с Востоком; одна­ко сам Олеарий, чей отчет был впервые издан по-немецки в 1647 году и затем непрестанно переиздавался на протяжении всего столетия в немецком, французском, голландском, англий­ском и итальянском переводах, в общем оценивал Россию не с экономической точки зрения. Олеарий сообщал о русских, что «их кожа того же цвета, что и у остальных европейцев». Такое замечание показывало, сколь малых познаний о России он ожидал от своих читателей. «Наблюдая дух, нравы и образ жизни русских», писал Олеарий, хотя в ту эпоху лишь немно­гие имели эту возможность, «вы непременно причислите их к варварам». Затем он осуждал русских, в основном сточки зре­ния морали, за «использование отвратительных и низменных слов», за недостаток «хороших манер» — «эти люди громко рыгают и пускают ветры», за «плотскую похоть и прелюбодея­ния», а также за «отвратительную развращенность, которую мы именуем содомией», совершаемую даже с лошадьми. Был, впро­чем, и элемент экономических соображений в его рассужде­нии, что русские «годятся только для рабства», что их надо «гнать на работу плетьми и дубинами. Век Просвещения пересмотрел восприятие России, давая ей шанс на искупление, то есть исправление нравов и возможность выйти из варвар­ства. Перспектива подобного искупления уже проглядывает в «Краткой истории Московии», написанной Джоном Мильтоном, вероятно, в 1630-х годах. Будущий автор «Потерянного рая» и «Возвращенного рая» объяснял, что интересовался Рос­сией «как самой северной из тех частей Европы, которые счи­таются цивилизованными». В эпоху Просвещения Россию откроют заново, как восточную окраину континента, и ее об­раз, и философски, и географически, окажется в одном ряду с образами других восточноевропейских земель.

23 марта 1772 года, придя к Самюэлю Джонсону, Джеймс Босуэлл обнаружил, что тот «занят, готовя четвертое издание своего "Словаря" in folio». Они обсудили некий неологизм, который Джонсон исключил из словаря, считая, что он иска­жает английский язык; «Он не хотел признать слово "цивили­зация" (civilization), а признавал лишь "цивильность" (civility). Со всей возможной почтительностью, я полагал, что "цивили­зация", от "цивилизовать" (tо civilly), лучше подходит как про­тивопоставление "варварству" (barbarity)». В тот же день они обсудили этимологию и проблему языковых семей, и Джонсон заметил, что «богемское наречие действительно принадлежит к склавонским языкам». Кто-то обратил внимание на некото­рое сходство богемского с немецким, на что Джонсон отозвался: «Конечно же, сэр, те части Склавонии, которые граничат с Германией, будут заимствовать немецкие слова, а те части, которые соседствуют с Татарией, будут заимствовать татарс­кие». Обращаясь к этому дню сейчас, более чем два века спу­стя, мы видим, как параллельно развиваются эти две идеи:

представление о цивилизации, описываемой как противопо­ложность варварства, и представление о Восточной Европе, описываемой как «Склавония». Босуэлл и Джонсон рассмат­ривали их как две отдельные проблемы, но в ретроспективе мы видим, что они довольно тесно переплетались между собой. Новая концепция цивилизации была важнейшей и незамени­мой точкой отсчета, которая позволила в XVIII веке сформу­лировать и закрепить пока еще рудиментарную концепцию Восточной Европы.

Словарь доктора Джонсона с гордостью настаивал на по­чти уже ставшем архаичным определении «цивилизации» как чисто юридического термина, обозначающего превращение уголовного судебного процесса в гражданский. Тем не менее в 1770-е годы и во Франции, и в Англии другие словари — та­кие как иезуитский «Словарь Трево» (Париж, 1771) или «Но­вый и полный словарь английского языка» (Лондон, 1775) — уже признавали новое значение этого слова. Первый заметный случай употребления этого термина связывают с именем старшего Мирабо и его кружком физиократов, которые также активно интересовались Восточной Европой. Начиная с пользо­вавшегося большим успехом «Amis des hommes» (1756), Мирабо использовал это слово и в экономическом, ив культурном контексте, понимая цивилизацию и как увеличение богатства. и как исправление нравов. Он, однако, был очень чувствите­лен к проблеме «ложной цивилизации», особенно в связи с реформаторскими устремлениями Петра Великого в России.' Другой физиократ, аббат Бадё, лично посетивший Польшу и Россию, писал о стадиях и степенях цивилизованности, осо­бенно о «развитии» цивилизации в России; он добавил к но­вой концепции важный элемент, оговорившись, что речь идет о «европейской цивилизации». Французская революция, особенно в понимании французс Заключение
Восточная Европа была плодом философского и географического синтеза; ее изобрели люди эпохи Просвещения. Разумеется, сами по себе восточноевропейские земли не
еще рефераты
Еще работы по разное