Реферат: Мама или Как сердцу высказать себя?



© Александр Баршай, 2011. Все права защищены

Произведение публикуется с разрешения автора

Не допускается тиражирование, воспроизведение текста или его фрагментов с целью коммерческого использования

Дата размещения на сайте www.literatura.kg: 6 декабря 2011 года


Александр БАРШАЙ


МАМА

или Как сердцу высказать себя?


Посвящается всем матерям


Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?


А. Пушкин


Эта ночь неповторима,

А у вас еще светло.

У ворот Ерусалима

Солнце черное взошло.

Солнце желтое страшнее,-

Баю-баюшки-баю,-

В светлом храме иудеи

Хоронили мать мою.


Благодати не имея

И священства лишены,

В светлом храме иудеи

Отпевали прах жены

И над матерью звенели

Голоса израильтян.

Я проснулся в колыбели –

Черным солнцем осиян.


Осип Мандельштам


Подпирая щеку рукой

От житейских устав невзгод,

Я на снимок гляжу с тоской.

А на снимке Двадцатый год.

Над местечком клубится пыль,

Облетает вишневый цвет.

Мою маму зовут Рахиль,

Моей маме двенадцать лет.

Под зеленым ковром травы

Моя мама теперь лежит.

Ей защитой не стал, увы,

Ненадежный Давидов щит.

И кого из своих родных

Ненароком ни назову -

Кто стареет в краях иных,

Кто убитый лежит во рву.

Завершая урочный бег,

Солнце плавится за горой.

Двадцать первый тревожный век

Завершает свой год второй.

Выгорает седой ковыль,

Старый город во мглу одет.

Мою внучку зовут Рахиль,

Моей внучке двенадцать лет


Александр Городницкий


^ МАМИНЫ ОЧИ


Мамины очи своею рукой

Я закрыл на покой.

Сам в обитель вздохов и слез

Тело сестры унес.

Камень тяжелый я положил

Над той, кого больше всего любил.

И есть ли в жизни ужас потерь,

Который меня напугает теперь?


Шин Шалом

(Перевод А.Воловика)


^ МАМА И РУЧЕЙ


…Вот на берег она возвращается медноволоса,

Погружается девичье тело во мглу, в забытьё…

И не думает даже, не знает, что сын её взрослый,

очарованный ею, сквозь время глядит на нее –

не познавшую мужа, нашедшую платье своё

у ручья, там, где пни и коряги шумят безголосы

и где негой ночною охвачено все бытие.


О, родная моя… седина на висках, седина…

Мама!.. Немцем свирепым убита она.

Кровь кричит от земли – твоя мама не отмщена!

И не погребена…


Ури-Цви Гринберг

(Перевод М.Польского)


^ ДВЕ СЛЕЗЫ


Без тебя растаяла планета,

Покачнулась подо мной Земля.

Ты не здесь теперь, но где же, где ты,

Мамочка любимая моя.

От любви перехватило горло,

Воздух сжат – не оставляй меня.

Как жила ты горестно и гордо,

Мама, мама – храбрая моя!

Плачут птицы на ветвях застывших,

Плачет век, в колокола звеня.

Мама улетает – выше, выше,

Легкая и добрая моя.

Я тебе поклажу собираю

В две слезы, и Господа моля,

Я с тобой живу и умираю,

Мамочка, красивая моя.

Видишь ли ты свет над нашей крышей,

Помнишь, как мы шли – метель мела?

Ты меня сквозь смертный стон услышишь,

Мамочка, бессмертная моя!


* * *


Ночь никого не тревожит.

Сонно стучит состав.

Господи, милый Боже,

Маму мою не оставь.

Укрой её ветром теплым,

Крылом своим заслони,

Молитву прочти ей шепотом

И не гаси огни.

Зябко-то как, туманно,

Век поднимает копье...

Если ты дал мне маму -

Не отнимай ее.


Рина Левинзон


^ СМЕРТЬ МАМЫ...


Мама бела на постели своей в этом мире,

словно черный след от костра,

что когда-то горел в полях.

На комоде гребень,

Теперь ненужный уже,

гребень, расчесывавший волосы матери моей

на одну сторону

в те дни, что уже пролетели,

и оставивший открытым лицо ее

на подушке...


Иегуда АМИХАЙ

(Перевод А. Воловика)


^ ВРЕМЯ ДНЕЙ


В темное время дня

Мать просила меня:

— Митенька, помоги умереть.

В светлое время дня, оставшись одна,

Мать обращалась к окну, прося у окна:

— Господи, помоги умереть.

Но каждый из нас был в принципах строг,

Ни я не помог, ни Бог.

И мама молча лежала,

держа на уме слова, запасенные впрок.

Пролежни, мази.

Тазики, склянки, клеенка.

Тряпки, зеленка.

Светлое время дней становилось темней

Темное время дней становилось трудней.

Кончилось лето.

Дачные кошки котят народили.

Мать почуяла: вот он, срок.

И мать сказала:

— Прощайте, мои дорогие.

Успела сказать слова, запасенные впрок.


Дмитрий Сухарев


* * *


Не горюй, моя мать: мы на свете живем не однажды,

Я клянусь, что тебе чудотворной достану водицы,

Чтобы ртом изнемогшим во гробе от горестной жажды,

Ты могла этой влаги из слез моих жарких напиться...


* * *


И мать встает из гроба на часок,

Берет с собой иголку и моток,

И вспоминает тягостные даты,

И отрывает савана кусок

На старые домашние заплаты.


Вениамин Блаженных


МАТЬ И ДИТЯ

(Песня)


Легли ресницы, словно тени, как тени в полдень,

Какой изгиб каких растений сейчас мы вспомним.

Искать сравненья нету силы, и труд напрасный —

Дитя не может быть красивым — оно прекрасно!

Дитя не может быть красивым — оно прекрасно!

Многие лета детям земли!

Радость ответа — тем, кто нашли.

Аве Мария!

Споемте славу нашей милой, не помня худа,

Чье тело грешное явило вот это чудо!

И что бы с нею ни случилось вдоль жизни долгой,

Уже дарована ей милость — прожить Мадонной!

Уже дарована ей милость — прожить Мадонной!

Счастье прощенья — всем матерям!

Свет утешенья — тем, кто терял!

Аве Мария!


Евгений Клячкин


* * *


Значит, это действительно было –

Первый класс и последний звонок.

И окликнула мать из могилы:

Ты еще не обедал, сынок…


Виктор Голков


* * *


Ангел мамину душу на небо унёс,

К двери рая ее прислоня.

Я отныне закрыта для горя и слез,

Ты больней не ударишь меня:


Ни изменой в любви,

Ни болезнью в крови,

Насылающей адский огонь.

Только детские души к себе не зови,

Только детские судьбы не тронь!


* * *


…А дружба ценилась превыше родства.

Родители роли в судьбе не играли…

Но право любить и другие права –

Суда и своей устаревшей морали –

Они сохраняли, как тайну в душе,

Они – обсуждали, они осуждали…

Нет матери. Пусто в моем шалаше.

И я со свободою справлюсь едва ли…


Нина Королева


* * *


«Я люблю тебя, жизнь…», — пела мама

В темной комнате тоненьким голоском.

А за дверью с косою костлявая дама

Приготовилась перед броском.

Это было давно, а сегодня приснилось,

Словно все это было вчера.

Я у Бога, у Неба выпрашивал милость.

Мне в ответ прозвучало: «Пора!..»

И хоть, кажется, тысяча лет пролетела,

И судьба мне шептала: «Держись!..»

Помню, бедная мама беспомощно пела:

«Я люблю тебя, жизнь…»


Вадим Халупович


НАШИ МАМЫ


Та весна, казалось, будет вечной –

И глядят из рамочек со стен

Наши мамы в платьях подвенечных,

Наши мамы юные совсем.

Брови разлетаются крылато,

Ни одной морщинки возле глаз.

Кто теперь поверит, что когда-то

Наши мамы были младше нас?

Мы еще в рассветных снах витаем _

Мамы поднимаются чуть свет.

Мы опять куда-то улетаем –

Мамы долго-долго машут вслед.

И лежат сыновние печали

Белым снегом на висках у них.

Если б матерей мы выбирали,

Все равно бы выбрали своих.


……………………


Шлите им почаще телеграммы,

Письмами старайтесь их согреть

Все на свете могут наши мамы,

Только не умеют не стареть.


Игорь Шаферан


^ ПО УЛИЦАМ


Мы ехали

за мамой

в морг.

И красный гроб

везли ей в кузове.

Друг другу были мы обузою.

И ни один из нас не мог

заплакать.

Мыслей

горьких

строй

выравнивали мы устало.

Ему

она была

сестрой.

Мне –

мамой.

И ее

не стало…

Терзали душу тормоза.

Гремела кузовом трехтонка.

И дядька мне смотрел в глаза

глазами взрослого ребенка.


Александр Никитенко


^ СЕРДЦЕ МАТЕРИ

(Из песни «Мein idishe momme)


Нет сердца нежнее,

чем сердце матери родной.

Ничто не согреет,

как жар ее души святой.

При всякой непогоде

светит нам ее звезда.

Удары и невзгоды

мать нам смягчит всегда.

В несчастье и горе

утешит на груди своей.

Нет жертвы, которой

не принесла б мать для детей.

Ничего нет на свете дороже

сердца мамы нашей родной.

Сердца матери цену знает

лишь тот,

кто стал сиротой.


* * *


…Помню – мама еще молода,

Улыбается нашим соседям.

И куда-то мы едем. Куда?

Ах, куда-то, зачем-то мы едем...

А Москва высока и светла.

Суматоха Охотного ряда.

А потом – купола, купола.

И мы едем, все едем куда-то.

Звонко цокает кованый конь

О булыжник в каком-то проезде.

Куполов угасает огонь,

Зажигаются свечи созвездий.

Папа молод. И мать молода,

Конь горяч, и пролетка крылата.

И мы едем незнамо куда –

Всё мы едем и едем куда-то.


Давид Самойлов


Думали мы в детстве – мама вечна,

Как извечна моря бирюза.

Крепче всех казались ее плечи,

И красивей всех – ее глаза.


Руки мамы устали не знали

В серых буднях тягот и забот.

Только повзрослев, мы замечали

Как, старея, мама устает.


Редко ездим в гости к нашим мамам,

И причина явно не проста.

Каждый новый день для нас – экзамен.

Вихрем крутит жизни суета.


В хлопотах проходят день за годом...

Но внезапно загремит беда

И летим, не глядя на погоду,

С мамой попрощаться навсегда.


В.Демидова-Бородина


^ НЕ ОБИЖАЙТЕ МАТЕРЕЙ


Не обижайте матерей,

На матерей не обижайтесь.

Перед разлукой у дверей

Нежнее с ними попрощайтесь.

И уходить за поворот

Вы не спешите, не спешите,

И ей, стоящей у ворот,

Как можно дольше помашите...

Пишите письма им скорей

И слов высоких не стесняйтесь,

Не обижайте матерей,

На матерей не обижайтесь.


Виктор Гин


* * *


— Ангеле Божий, хранителю мой святой, — молился Юра, — утверди ум мой во истиннем пути и скажи мамочке, что мне здесь хорошо, чтобы она не беспокоилась. Если есть загробная жизнь, Господи, учини мамочку в раи, идеже лицы святых и праведницы сияют яко светила. Мамочка была такая хорошая, не может быть, чтобы она была грешница, помилуй ее, Господи, сделай, чтобы она не мучилась. Мамочка! – в душераздирающей тоске звал он ее с неба, … и вдруг не выдержал, упал наземь и потерял сознание...


* * *


Внешний мир обступал Юру со всех сторон, осязательный, непроходимый и бесспорный, как лес, и оттого-то был Юра так потрясен маминой смертью, что он с ней заблудился в этом лесу и вдруг остался в нем один, без нее...


* * *


…А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению. Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии. Двигаться вперед в этом направлении нельзя без некоторого подъема. Для этих открытий требуется духовное оборудование. Данные для него содержатся в Библии. Вот они. Это, во-первых, любовь к ближнему, этот высший вид живой энергии, переполняющий сердце человека и требующий выхода и расточения, и затем это главные составные части современного человека, без которых он немыслим, а именно идея свободной личности и идея жизни как жертвы…


Борис Пастернак «Доктор Живаго»


* * *


Мать шла по улице, держа за руку Сару-малышку и неся на другой руке младенца, девочку Либэлэ. Мать озиралась, ища глазами, где бы спрятаться можно. Два петлюровца преградили ей путь, и один говорит:

— Девяносто девять жидов я убил, ты будешь сотая.

— Сначала детей, – попросила мать, — чтоб на свете одни не остались.

— Брось, — взялся рукой за винтовку приятеля бандит постарше, — пойдем.

И они ушли вдоль по улице.

Мама, бедная моя, добрая, если б сейчас – вот сейчас – мог бы я достать кости твои из могилы, я целовал бы их, мама, мамочка моя дорогая. Как я любил тебя, как уютно и нежно было мне спать, мама, вместе с тобой, обнимать тебя, чувствовать рядом! Где теперь твоя жизнь, где теперь жизнь того мальчика? Но не сон – ведь, не бред этот бредовый мир, окружавший, мама, тебя и меня…


Шмил Беринский


* * *


О, как мы любим лицемерить

и забываем без труда,

то, что мы в детстве ближе к смерти,

чем в наши зрелые года...


Осип Мандельштам


Какая радость в том, что дни идут за днями –

то быстро, то медленно — но единственной целью

остается смерть?


Софокл


Но человек рождается на страдание, как искры,

чтоб устремляться вверх.


Иов, гл.5. ст.7


Человек, рожденный женою, краткодневен и

пресыщен печалями.


Иов, гл.14. ст.1


А человек умирает, и распадается; отошел, и где он?


Иов, гл.14. ст.10


Видел я все дела, какие делаются под солнцем,

и вот все — суета сует и томление духа!


Экклезиаст, гл.1 ст.14


...Во многой мудрости много печали;

и кто умножит познания, умножает скорбь.


Экклезиаст, гл.1. ст.18


Все идет в одно место; все произошло из праха,

и все возвращается в прах.


Экклезиаст, гл.3. ст.20


Итак, увидел я, что нет ничего лучше, как

наслаждаться человеку делами своими: потому что

это — доля его; ибо кто приведет его посмотреть

на то, что будет после него?


Экклезиаст, гл.3. ст.21


Лучше ходить в дом плача об умершем,

нежели ходить в дом пира; ибо таков конец

всякого человека, и живой приложит э т о к

своему сердцу.


Сетование лучше смеха; потому что при печали

лица сердце делается лучше.


Сердце мудрых — в доме плача, а сердце глупых —

в доме веселия.


Экклезиаст, гл.7. ст.2-4


Наслаждайся жизнию с женой, которую любишь,

во все дни суетной жизни твоей, и которую дал тебе

Бог под солнцем на все суетные дни твои;

потому что это — доля твоя в жизни и трудах твоих,

какими ты трудишься под солнцем.


Все, что может рука твоя делать, по силам делай;

потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни

работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости.


Экклезиаст, гл.9. ст.9-10


Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце.


Экклезиаст, гл.11. ст.7


Научи нас вести счет дням нашим и надели наше сердце мудростью.


Теилим (90:12)


^ ВСЕ ПРОХОДИТ...


1

Поздно вечером мы с мамой, как всегда, тащимся от тетки домой. На улице — зима, намело горы мягкого свежего снега, он еще падает — медленно, легко, лениво. Все вокруг бело и округло. Все вокруг — искрящаяся пушистая тишина — пронзительная и сонная.

После горячего сытного ужина у тетки, в ее жарко натопленной тесной квартире в доме барачного типа — здесь — на чарующей зимней улице меня размаривает окончательно. Я крепко держусь за мягкую и всегда горячую мамину руку. (Никакой мороз ей был нипочем, она никогда, сколько помню ее, не носила варежек или перчаток, а руки все равно всегда были горячие). Я крепко держусь за мамину руку, но чувствую, что ноги и тело мое делаются непослушными, ватными, веки тяжелеют и слипаются, и я все глубже проваливаюсь в сон, в пушистую невесомую колыбель. Но что-то постороннее, внешнее мешает мне окунуться с головой в сладкое и чистое беспамятство. Это постороннее — необходимость переставлять ноги, не отставать от мамы, не отрываться от ее горячей руки, необходимость время от времени поднимать с плеча тяжелую вязкую голову — держать ее несколько шагов на прямой, напряженной шее, покуда она снова не упадет на заснеженный воротник моего старого полупальто. Внешнее — это и настойчиво-ласковые мамины встряски-призывы: "Саи-и-инька-а-а, а, Саинька, не спи, сынок... Уже скоро будем дома. Там ляжешь на свою кроватку. Не спи-и, Саи-и-и-нька!"

Я отрываю голову от воротника, размыкаю тяжелые веки и вижу туманные желтые круги вокруг фонарей, хлопья медленно летящего снега, искрящиеся валы кустов, деревьев, тротуарных бордюров, и вся эта сверкающая фиолетово-сказочная зимняя ночь на мгновенье пронизывает меня сладким восторгом, смешанным с горечью: "Ух, ты, как дивно! Но как же сильно хочется спать!" Уголком глаза скольжу по силуэтам знакомых зданий, почти автоматически определяю, далеко ли еще до дома, и с тоской отмечаю, что не прошли еще и половины пути. И тут же успокоительная и простая, рожденная из опыта каждодневных наших с мамой хождений от тетки домой, мысль подплывает к моей сонной голове: "Ничего. Все пройдет, все равно дойдем до дому, как доходили вчера и позавчера".

И как вчера и позавчера, буду тяжело перебирать ногами по лестнице, и сонно отряхивать валенки от снега; и мама будет звенеть ключами, открывая сначала дверь общей квартиры, а потом и нашей комнаты; и я, засыпая, буду с трудом стягивать с себя твердый и мокрый валенок, а на второй у меня уже не хватит сил; и мама, сама еще не успев раздеться, стащит его с моей ноги, снимет запорошенное снегом полупальто; и я, уже почти спящий, на ватных ногах зайду в нашу маленькую, но теплую и такую родную комнату и, не раздеваясь, бухнусь на свою тахту и сразу же погружусь в глубокий и сладкий сон; но его нарушит жестоко-ласковая мама: "Саинька, встань, я постелю, а ты разденешься пока". И я с закрытыми глазами, опираясь спиной на шкаф, сползу с тахты и пока в беспамятстве сброшу с себя все надетое на меня, мама быстренько расстелет мою нехитрую постель, и вот тогда-то я уже, наконец, окончательно окунусь в царство Морфея, скручусь калачиком, закрывшись с руками под одеялом, и усну крепким сном праведника. До той самой поры, пока мама осторожным, но настойчивым призывом: "Саинька, просыпайся, пора вставать" не разбудит меня снова, но уже — ранним утром следующего дня.

И действительно, все происходило точно так или почти точно так, как я это себе представлял. Из последних сил за маминой рукой, как за поводырем, я добредал до дома, мы поднимались по лестнице на второй этаж, мама доставала связку ключей и открывала дверь... Тут, правда, случались варианты. Иногда двери оказывались закрытыми изнутри на крючок и засовы, и тогда приходилось стучать, чего ни я, ни мама очень не любили. Я внутренне сжимался и почти отряхивался ото сна, вслушиваясь в мерные удары маминого кулака в дверь. Иной раз это продолжалось довольно долго, и тогда меня даже посещала трусливая мысль: а не придется ли нам возвращаться обратно к тетке, не можем же мы всю ночь оставаться на этой обледенелой и темной лестничной площадке. Но вот, наконец, слышались шорохи, шарканье ног в темноте, и приглушенный голос строго спрашивал: "Кто там?" И мама быстро отвечала: "Свои, свои, откройте!" Хорошо, если это была наша добрая соседка Варвара Емельяновна или ее дочь Катя. Они сразу же сбрасывали крючки с петель и только спрашивали: "А ключи есть?", но мама уже сама поворачивала ключ, и мы вваливались в коридор.

Хуже было, если к дверям подходил другой наш сосед — Лев Ильич Ушполь (О, Ушполь — злой гений коммунальной склоки! О нем разговор отдельный) или его жена Анна Степановна Дмитриева. Уже по их злому шипению и раздраженному допросу: "Кто это — свои?" становилось не по себе. Он или она долго и недоверчиво выспрашивали маму, кто же она все-таки такая, потом почему-то возвращались в свою комнату, снова выходили, зажигали свет, долго и со злобным шипением: " ходят допоздна, не могут раньше прийти" открывали крючки и засовы, приоткрывали дверь на цепочку и только потом впускали нас в нашу общую жактовскую квартиру. (О, эта наша жактовская квартира!). Мы с мамой, как-то сжавшись, стараясь не шуметь, словно мыши проскальзывали в нашу комнату, мама включала свет, и дальше уже все шло как обычно...

Эти вечерние и часто даже ночные наши переходы от тетки до дому совершались каждый день (за редким исключением по воскресеньям) в течение нескольких лет. Мы с мамой жили в маленькой комнате в коммунальной квартире на три семьи. Мама работала на заводе до шести вечера, и я, вернувшись из детского сада, а потом и из школы, и наскоро поев и сделав уроки, бежал к тетке, которая была всегда дома, потому что нигде не служила, а вела домашнее хозяйство. В этом хозяйстве были ее муж — дядя Ефим — начальник ТЭКа — железнодорожной транспортно-экспедиционной конторы, двое детей много старше меня — дочь Тамара и сын Володя, а также наш общий дедушка Хаим Баршай — теткин и мамин отец — старый старик (как говаривал Бабель), который большую часть времени дремал, уронив голову на стол, застеленный клеенкой.

И дедушка, и тетя, и ее семья очень жалели мою маму и меня, потому что мы остались без папы, который погиб где-то под Ленинградом в 42-м году, и маме приходилось поднимать меня — ее единственного ребенка — самой. И так получилась, что тетя Фаня — старшая мамина сестра — стала для меня второй матерью — внешне очень строгой, даже суровой, но по существу – бесконечно доброй и предельно заботливой.

Было и еще одно обстоятельство, по которому я почти всегда полдня проводил у тети. Я панически боялся оставаться один, особенно, если дело шло к вечеру. Я и сейчас не могу без дрожи вспоминать то свое состояние, когда в темнеющих за окном сумерках я с нарастающей и безотчетной тревогой дожидался возвращения мамы. То и дело я отвлекался, прислушиваясь и вздрагивая при каждом шорохе, при каждом стуке в дверь. Все валилось у меня из рук, и чем темнее становилось на улице, тем тягостнее было у меня на сердце, тем сильнее била меня дрожь необъяснимого страха. И некуда было от него убежать, спрятаться, закрыться. В эти минуты и часы все мое существование сводилось лишь к одному — судорожному, почти паническому ожиданию: когда же, наконец, появится на пороге дома мама. Иногда дело доходило до еле сдерживаемых мною внутренних истерик, немого плача и тихой паники.

Однажды, помню, то ли заметив мое отчаяние и слезы, но, может быть, по моей собственной просьбе, меня завела в свою комнату очень не любимая мною наша соседка Анна Степановна, жена злополучного Ушполя. (Кажется, его, на мое счастье, не было дома, да она бы и не осмелилась пустить меня в комнату, будь этот угрюмый еврейский домостроевец на месте). Она сухо и как-то, как мне показалось, раздраженно приговаривала: "Никуда мать твоя не денется, придет скоро". И действительно, через какое-то время мое чуткое ухо уловило торопливое движение ключа в двери (крючки и цепочки я предварительно сбрасывал сам), я вихрем вылетел из чужой комнаты и встретил на пороге разрумянившуюся от спешки и мороза мою толстенькую маму, такую мягкую, теплую и родную. Отвечая на мои упреки, мама говорила что-то про затянувшееся партсобрание, про какие-то выборы, но мне уже было все равно, что задержало ее (впрочем, про себя я проклинал последними словами это подлое партсобрание). Теперь, слава Богу, все мои терзания и страхи были позади: вот она — мама — живая и невредимая — уже раздевается, уже ставит чайник на плитку, и можно теперь обо всем позабыть и с тихой радостью уснуть на любимой тахте, на любимой подушечке-думке с вышитым мамой глубокомысленным изречением «Шути любя, но не люби шутя», смысла которого я очень и очень долго не понимал...

Сейчас, когда я вспоминаю детство, свои детские страхи, наложившие отпечаток на всю мою последующую жизнь, я думаю, что эти страхи были не за себя, вернее, не столько за себя (ибо страх за ближнего это всегда немного и страх за самого себя), но, прежде всего, страх за маму, страх потерять ее. Конечно, это была неврастения, это был комплекс единственного ребенка матери-одиночки, ребенка, у которого не было ни отца, ни братьев и сестер, к тому же еврейского ребенка — генетически вобравшего в себя все страхи и печали своего народа; плюс ко всему — ребенка страшных лет войны и послевоенья.


2

В основе моих страхов перед жизнью, за жизнь, за маму, в основе моей боязни людей (помню, еще в глубоком детстве сформулировал для себя, что самый страшный зверь — это человек и что я не боюсь ни воды, ни огня, ни кошек, ни собак, ни темноты, а пуще всего страшусь людей, человека) кроме естественного генетического страха, лежали и переживания мамы, оставшейся со мной месячным один на один с войной (отец, призванный на военную переподготовку, так и остался в армии и, как миллионы солдат советской Красной армии, сгинул где-то в человеческой мясорубке)...

Конечно, мама моя всегда крепко и трезво держалась за жизнь, не раскисала и не паниковала перед испытаниями. К тому же, не предъявляя больших претензий окружающим, она почти всегда находила в них живой отклик и доброе отношение к себе. Наверное, все это вместе взятое помогло ей спастись и убежать со мной из пылающего Киева, выжить, не пропасть в эвакуации в Саратове, а потом и во Фрунзе.

Не очень охочая и способная до сентиментальных рассказов и воспоминаний о прошлом, она все-таки сообщила кое-какие подробности нашего с ней военного жития. Например, как в поезде из Киева в Саратов, да и в самом Саратове приходилось ей сушить мои пеленки на своем теле, как делились с ней продуктами раненые из Саратовского госпиталя, где по удивительному стечению обстоятельств оказался и ее младший брат Беня — Бенцион. Как подкармливали нас с ней и в поезде из Саратова во Фрунзе, где к тому времени уже обосновалась ее сестра — тетя Фаня со своей семьей и дедушкой Хаимом. Как сломала в Саратове руку, спеша за мной в садик, и как потом со сломанной рукой донесла меня домой и только на следующий день обратилась в заводскую медсанчасть, где неумело наложили ей запоздалый гипс. Рука в кисти срослась так криво, что это было заметно всю жизнь, вплоть до смертного ее часа.

А извещение о гибели отца на фронте — так называемая похоронка! Она пришла в Саратов, но несколько дней или даже недель хозяева квартиры, на которой мы жили — Агафья Семеновна и Борис Наумович Ратнеры, не показывали ее маме. Как встретила мама известие о смерти мужа, с которым не прожила и года, как перенесла этот удар молодая вдова, ставшая матерью-одиночкой и, как оказалось, навсегда?

Мама никогда не рассказывала мне об этом, а на мой дурацкий вопрос, плакала ли она (я всегда больше всего на свете боялся и не мог видеть маминых слез), мама ответила коротко: "Плакала. Конечно, плакала". И после паузы добавила: "Но я уже чувствовала: страшное что-то случилось, потому что письма от него перестали приходить..."

...Странно, что в лихорадке тревожного ожидания мамы, когда в моем воспаленном мозгу рождались самые фантастические и страшные картины беды, вплоть до ее гибели (мнилось всегда почему-то именно самое страшное — попала под машину, напали бандиты, раздели, избили), мне как-то не приходила в голову та спасительно-философская, все объясняющая и успокаивающая мысль, которую я уже успел сформулировать и повторял по сонной дороге от тетки домой: "Все проходит" (иногда подсознательно она трансформировалась во мне чуть ли не в толстовско-библейское "Все образуется"). Но — сейчас понимаю — это было не для тех случаев. Ведь "все проходит" — означает: "всему приходит конец", "все рано или поздно кончается", а это в ситуации пугающей меня неизвестности — "где же мама?", "что с ней случилось?" — и означало самое страшное — конец жизни, конец всему. Как же могла спасти и утешить меня подобная мысль? Все-таки надежда всегда умирала во мне последней...

...Но случались, случались все-таки острые житейские потрясения. Особенно, когда их не ждешь. И это потом всегда так будет, как закон, — когда ты не чаешь, не предполагаешь — обязательно случится. Потрясения — особенно нестерпимо-жгучие, поскольку касались моей мамы — Мары Ефимовны.


3

Первое такое потрясение случилось летом 1952 года, когда было мне 11 лет. В летние месяцы мы с мамой частенько оставались у тетки с ночевкой. В школу мне идти не нужно было, а мамина контора от тети Фани была гораздо ближе, чем от нашего дома. К тому же летом хорошо было спать на улице, в зеленой теткиной беседке на старой пружинной кровати. В тот день я остался ночевать у тети, а мама почему-то пошла домой (кажется, ей нужно было взять партбилет для завтрашнего партсобрания). Веселые суматошные дни летних каникул в большом теткином, вернее, общественном дворе, где было у меня полно друзей — мальчишек и девчонок, полном шумных игр и затей, — на какое-то время отвлекли меня от мамы, что называется, притупили бдительность. Вечером, набегавшись, наигравшись до изнеможения в прятки, в лапту, в "штандарт", в "казаков-разбойников" и футбол, я, едва ополоснув ноги в летнем душе, взбирался на свою кровать в беседке с электрической лампочкой и мгновенно проваливался в сон, часто забывая при этом выключить лампочку, за что мне здорово попадало от тети Фани.

К вечеру следующего дня мама почему-то не зашла к тете после работы. Но я не успел заволноваться: тетка сказала мне, что мама пошла сразу домой и будет ночевать там, у нее дома есть какие-то дела. Я успокоился, и меня снова завертела-закрутила бешеная дворовая суматоха с одним-двумя краткими перерывами на зычный теткин призыв съесть что-нибудь, наконец. Не явилась мама и на второй день, и лишь к вечеру третьего дня она появилась у тетки. Кажется, я проносился по двору, кого-то догоняя или убегая от кого-то, и краем глаза заметил маму, идущую от ворот в дальний теткин угол. Я крикнул: "Мама!", но так как за мной гнались, не мог остановиться возле нее и пробежал мимо. Но что-то в мамином облике меня "зацепило", насторожило, что-то было в ней непривычное. Я на ходу обернулся, мама стояла, глядя в мою сторону, и я вдруг увидел, что она в темных солнцезащитных очках, коих никогда не носила. Я побежал дальше, но азарт игры из меня уже выветрился. Кое-как "отмаявшись" в догонялках или "прятках", прибежал я в беседку, где сидели две сестры — мама и тетя Фаня. Тетка что-то возмущенно-взволнованно и строго выговаривала маме, но как только я вбежал в беседку и притерся к маминому колену, тетка замолчала и после паузы коротко кинула мне: "Иди, мой руки, сейчас кушать будем". Но мне было не до еды: я вглядывался в лицо мамы, которая так и не сняла очки, и не столько увидел, сколько почувствовал, что там, за очками — что-то неблагополучно. Левая щека была явно опухшей, от крыльев носа к глазу шли какие-то царапины, а там — под темным стеклом очка чернело и угадывалось нечто ужасное. Я схватился было за очки, но мама мягко перехватила мою руку: "Не надо, сынок, ничего страшного там нет". Но я уже внутренне натянулся как струна, и увернуться от меня моей мягкохарактерной маме уже не было никакой возможности. Она неохотно стянула с носа очки, и под заплывшим глазом обнажился страшный чернющий кровоподтек. На мой немой вопрос: "Что случилось, мама?", она неумело соврала: "Ударилась о ящик в прихожей. Заживет. Ничего не будет, не волнуйся, сынок", — и снова надела очки. Я дрожал и задыхался. И не верил ни одному ее слову. С мольбой устремил я взгляд на тетку, разливающую нам с мамой суп из кастрюли. Она коротко глянула на меня и сказала, как отрезала: "Ну, как же: ударилась об ящик! Твоя умная мама ввязалась в драку с Ушполем, так он ее же и избил. Мог бы и глаз выбить и убить". И добавила уже чуть спокойнее, но с тем же, всегда ей присущим обидным и уничижительным осуждением: "Это ж надо быть такой шлимазолой — связаться с этим говном, жидом пархатым, чтоб он сдох".

И тут уж мы с тетей моей незабвенной, Фаней Ефимовной выдавили из мамы все подробности того кухонного ЧП. А произошло все это довольно просто и обыденно. Маме нужно было набрать в кухне ведро воды. Но у крана что-то делал сосед наш Лев Ильич Ушполь. Потом он отошел от крана, но не закрыл его. Мама и подставила ведро. Но, оказывается, этот Ушполь еще не закончил свои дела у крана. Вернулся, а там мама стоит. Старый коммунальный мизантроп — он от такой неслыханной дерзости взвился, как ужаленный петух. Выкрикивая отборную русскую матерщину, брызгая слюной и злобой, он набросился на маму с кулаками и стал отталкивать ее от крана. Но мама, еще не успевшая набрать ведро воды, и не думала отступать. И тогда этот маленький, но плотный и ядовитый мужичонка стал молотить ее кулаками по лицу. Мама от боли, возмущения и обиды схватила единственное орудие, которое было у нее под руками — ведро, выплеснула из него воду и надела его со всего маху на голову гниды-обидчика. Что тут началось! Ушполь взвыл-заголосил во всю силу своих легких, на крики выскочила в кухню жена его Анна Степановна, и они вдвоем стали теснить маму к нашему кухонному столу. При этом Анюта — женщина плотная и увесистая повисла на маме, а Ушполь наносил ей удары кулаками. Один из них — мощный и резкий — пришелся прямо по глазу. Мама взвыла от боли, стряхнула с себя тяжелую Аннушку и, сама себя не помня, ринулась на Ушполя. Отбиваясь от "милых" супругов, царапая и расталкивая их, она, наконец, выбралась из кухни и пробралась к себе в комнату. Все лицо у нее было в крови, глаз заплыл, руки в ссадинах и платье разорвано.

Как уж она там отдышалась, отмылась, пришла в себя, мы не узнали. Но на следующий день мама, надев темные очки, пошла на работу, где ее сразу же надоумили пойти сначала в больницу, а потом — к судмедэксперту — "снять побои". Так это называлось. Эксперт определил тяжесть ее телесных повреждений и выдал справку. Справка эта потом ей очень пригодилась. Оказалось, что Ушполь, мало того, что избил маму, но и подал на нее в суд за то, что, оказывается, именно она его побила. И этот ублюдок тоже обратился в судебно-медицинскую экспертизу и эксперт тоже усмотрел на нем какие-то телесные повреждения и зафиксировал это на бумаге. Короче говоря, не успел еще у мамы сойти кровоподтек под глазом, как ей пришла повестка явиться в суд. Добрые люди посоветовали маме подать встречный иск на Ушполя — иначе она пропала бы совсем.

По малости лет не был я на тех судебных заседаниях, помню только, что в качестве вещественного доказательства приложил Ушполь к делу (и суд приобщил это) старую рваную майку-сетку, порванную на нем гражданкой М.Е.Баршай, а в качестве свидетеля выставил свою собственную жену А.С. Дмитриеву, помогавшую ему избивать гражданку Баршай.

Интересно, что Первомайский районный суд города Фрунзе (советский суд — самый справедливый и гуманный суд в мире!) на полном серьезе разбирал бред коммунального садиста Ушполя об избиении его и нанесении физического, материального (в виде порванной майки-сетки) и морального ущерба соседкой Баршай Марой Ефимовной. Еще более удивительное заключается в том, что суд признал-таки иск гражданина Ушполя к гражданке Баршай справедливым и назначил ей в виде наказания исправительно-трудовые работы в течение шести месяцев, то есть, обязал выплачивать полгода в доход государства 20 процентов зарплаты, а также выплатить гр-ну Ушполю компенсацию за нанесенный ему материальный ущерб в размере 11 рублей 16 копеек (стоимость порванной майки)!

Справедливости ради, надо сказать, что тот же самый народный суд удовлетворил и мамин иск к гр-ну Ушполю за нанесенные им побои и обязал его выплачивать в пользу государства 20 процентов от заработной платы. А вот в мамину пользу выплачивать суд ничего не присудил, поскольку истица не догадалась приложит
еще рефераты
Еще работы по разное