Реферат: Смысл философии три речи 1914—1923


РЕЛИГИОЗНЫЙ
СМЫСЛ
ФИЛОСОФИИ

Три речи
1914—1923

I. ФИЛОСОФИЯ КАК ДУХОВНОЕ ДЕЛАНИЕ

II. ФИЛОСОФИЯ И ЖИЗНЬ

III. О ВОЗРОЖДЕНИИ ФИЛОСОФ­СКОГО ОПЫТА

I. ФИЛОСОФИЯ КАК ДУХОВНОЕ ДЕЛАНИЕ


Всякий, кто любит философию, — а я обращаюсь мыс­ленно к тем, которые ее любят, — наверное, не раз спра­шивал себя, откуда это проистекает, как это слагается, что в философии такое бесчисленное множество разноре­чий, несогласий, неразрешенных споров, взаимных отрица­ний? Отчего это философия, существующая более двух с половиною тысячелетий и признающая себя за некое высшее, лучшее, безусловно, достоверное знание, — жи­вет доселе в притязании на столь великое и с неопреде­ленностью в своем существе? Приступающие к ее изуче­нию нередко выносят и осуществляют убеждение в том, что именно это обилие разногласий и бесплодных споров отдает философское творчество в распоряжение личного произвола и усмотрения; что философствование есть дело субъективного вкуса, личной склонности, личного настрое­ния; что всякий философствует сообразно своим влечени­ям и симпатиям и что никто не вправе мешать другому в этом занятии: ведь все равно общеубедительной истины нет, или, что (якобы) то же самое, она не находима, или, во всяком случае, еще не найдена; но если бы даже ее вдруг нашли, эту единую, общеобязательную истину, самое истину, то можно быть вполне уверенным, что она не встретила бы общего и полного признания. И вот, сла­гается успокоительная уверенность в том, что на наш век хватит сектантского духа в философии, что не иссякнет так скоро поток распрей и субъективистических построе­ний и что в этой сумятице мнений, в этом водовороте разноречий можно будет с успехом проложить себе путь к «оригинальной» философской системе; ибо, как говорили еще софисты1, истинно то, в чем ты сумеешь убедить других...

Всякая наука имеет свой особый предмет, и судьба ее связана теснейшим образом со свойствами этого пред­мета.

Наука слагается тем легче и достигает содержатель­ной и формальной зрелости тем быстрее, чем менее внут­реннего напряжения и умения, чем меньше душевной и ду­ховной зрелости надо для того, чтобы заметить и воспри­нять явление ее предмета. В этом отношении бесспорное преимущество имеют все те науки, предмет которых дан внешним образом, в чувственно-воспринимаемом виде «вещи» и «вещественности». Здесь, кажется, стоит только «взглянуть повнимательнее», прислушаться, измерить, сравнить одну вещь с другою — и вот уже первые начатки знания состоялись. Предмет, данный с самого начала в виде постоянно окружающей нас материальной или ве­щественной обстановки, доступен всякому, у кого есть достаточно досуга, интереса и желания для того, чтобы сосредоточиться на показаниях зрения, слуха или осяза­ния и, далее, на «бесхитростном» размышлении о воспри­нятом.

В этой чувственной данности, в этой внешней, телес­ной наличности того, что для начала признается «иссле­дуемым предметом», есть некое великое преимущество, которого лишена философия. Опытное знание о вещест­венном мире имеет здесь некую гарантию того, что раз­ногласия не будут бесконечны и безмерны по диапазону своих колебаний. Возможность апеллировать к легко осуществимому, повторному, — если нужно, то постоян­ному, — восприятию наблюдаемой вещи; возможность многократно справляться и проверять свои восприятия, утверждая наличность или отсутствие известных свойств у данного предмета, — эта бесценная возможность и ее сравнительно легкое осуществление облегчает и обеспе­чивает развитие естествознания. Волны субъективной фантазии, легкомысленного произвола и злокачественного уклонения оказываются не в состоянии захлестнуть ко­рабль научного познания. Ошибку зрения или слуха ис­правит повторное восприятие, эксперимент или, наконец, бесстрастная кривая, начерченная измерителем.

Мало этого, в естественных науках прогресс и единство знания поддерживаются еще и угрозой возмож­ных в будущем роковых последствий, порождаемых ошиб­кою: кажется, что возопиют самые вещи, если их исказит или о них умолчит человеческое сознание. Здесь челове­чество не может и не смеет распустить энергию своего внимания, ослабить волю к верности знания, субъективис­тически исказить подлинное обстояние: практическая расплата приходит слишком быстро, обрушивается слиш­ком нещадно, сметая с лица земли самую жизнь людей, допустивших ошибку или не исправивших ее. Знание о внешнем, вещественном мире ограждено как бы внутрен­ним, естественным образом от того бедствия, под бреме­нем которого страдает философия: от разложения воли к предметной истине и от ослабления теоретической совести. Здесь есть некий, беспощадно карающий перст: самое земное существование человека стоит в зависимости от его верного знания о внешнем мире и от технических умений, вырастающих из этого знания. Забывающему о требованиях теоретической совести, погрешающему этим против духа, материальная природа слишком скоро напо­мнит о том, что он сам существует на земле в виде тела, и если он не сумел познавательно господствовать над вещью, то он погибнет, подчиняясь недопознанным зако­нам природы...

Эта предметная гарантия осуществляется далеко не с тою же силою и верностью в области гуманитарных наук, именно постольку, поскольку они изучают не внеш­ний, телесный состав человеческого существа, но внут­ренний, душевный. Здесь предмет, в его первоначальном виде, дан внутренне, т.е. уже не в виде пространствен­но-временной вещи, одинаково доступной многим, наблю­дающим ее со стороны, но в виде субъективно-душев­ных переживаний, лично испытываемых, у каждого свое­образных и доступных каждому только про себя и для себя. «Душевное» — не пространственно, не протяженно, не материально, хотя оно и длится во времени и потому нередко описывается как «душевный процесс». Но этот процесс всегда субъективен, — это есть процесс или в субъ­ективном сознании, или в субъективном бессознательном, так что «душевное состояние» многих лиц всегда пред­ставляет из себя множество субъективных, личных душев­ных состояний. Для того, чтобы уловить «душу» как предмет научного изучения, недостаточно замечать и рассказывать то, что человек бесхитростно переживает; на самом деле здесь нужна гораздо более сложная и тонкая познавательная техника, и с этой точки зрения понятно, что психология и психопатология становятся научным знанием только в девятнадцатом и двадцатом веке, а социальная психология, психологическая история и фило­софия доселе стоят еще под знаком научного сомнения. И в самом деле, как много еще в этих «науках будущего» случайных догадок, верных предчувствий, неверных пред­восхищений, несобранного и недоступного материала, несистематических, хотя подчас и глубоких интуиций...

Бесспорно, что эта трудная уловимость «души» как предмета исправляется несколько практическими опас­ностями и угрозами: ибо воспитание, душевное лечение и политика как деятельности, основанные на знании о душе, о ее «одинокой» и «общественной» жизни, несут в себе все-таки известные гарантии от чрезмерных укло­нений познающего ума и некоторые побуждения к надле­жащему напряжению познающей воли: люди, душевно измятые уродливым воспитанием; люди, бессильно при­сутствующие при душевном разложении близких или да­леких, но духовно дорогих индивидуальностей (Хельдерлин, Шуман, Ницше, Врубель)2; политические правители, пожинающие плоды созданного их невежественными или порочными предшественниками духовного и нравственного разложения массы, — все эти люди, и мы сами, через знание о них, получаем практическое напоминание и действенный призыв к активности и бодрствованию нашей теоретической совести.

Но, несмотря на то, что гуманитарные науки не лишены некоторых практических гарантий от чрезмерных уклоне­ний от истины; несмотря на то, что в них возможна и предметная проверка, — через подведение уклонившегося ума к строгому восприятию самого предмета, и практи­ческая угроза, — в виде горьких последствий, встающих в итоге познавательной лени или недобросовестности; несмотря на все это, — как часто приходится здесь взы­вать к чистой и бескорыстной жажде знать истину как таковую исключительно ради того, что она сама по себе так прекрасна и что знание о ней само по себе так радостно. Практический вред, проистекающий от ошибок в гума­нитарных науках, слишком часто не возвращается на голову того, кто в них повинен; тяжелые последствия, созданные ложным учением о «душе», слишком легко распыляются в окружающей общественной среде настоль­ко, что бывает трудно доказать с наглядностью причинную зависимость между теоретическим искажением и практи­ческим бедствием. Уже в гуманитарных науках требования теоретической совести, во всей их чистоте и силе, могут оказаться в душе исследователя единственной гаран­тией научного уровня.

Не подлежит никакому сомнению, что требования тео­ретической совести и вытекающее из них чувство ответ­ственности должны лежать в основании всякого науч­ного творчества как такового; это определяется самым основным заданием, самою единою и единственной целью научной деятельности: познать истинное, т.е. уловить опытом и мыслью подлинное предметное обстояние. Уче­ный, который не имеет в виду этого задания, ученый, ко­торый работает не ради этого достижения, — есть своего рода трагический курьез или явление нравственного уродства. Бесспорно, практическая деятельность во всем ее разнообразии знает подобные и даже еще более рез­кие уклонения действующего от той цели, к которой он призван. Но среди этих уклонений самым тягостным по духовным последствиям и наиболее искажающим челове­ческую жизнь — является уклонение священнослужителя, художника и ученого от чистого и последовательного определения их деятельности содержанием их верховного задания. Эти люди, по самому положению своему, по роду того дела, которому они открыто и сознательно посвятили себя, стоят непосредственно лицом к лицу с тем высшим, верховным жизненным содержанием, через которое жизнь человеческая вообще имеет значение и ценность. Изъять из жизни человечества: живое Добро, которое священно­служитель раскрывает в форме религиозной очевидности; художественную красоту, осуществленную и осуществляе­мую в чувственно-реальных образах; и истину, открывае­мую в опыте научной очевидности, — значило бы превра­тить ее в сумятицу инстинктивных влечений и в судорож­ную, озлобленную борьбу за их удовлетворение. Жизнен­ное дело священнослужителя, художника и ученого есть труд, протекающий в непрестанном предстоянии высшему Предмету; их служение отличается от обычного жизнен­ного дела именно призванностью, непосредственностью и непрерывностью, в которой они стоят пред лицом последнего и безусловного, пред лицом тех сфер, где кончается и отмирает все «только человеческое» и где открывается подлинное духовное и божественное обстояние.

В повседневной житейской суете, в погоне за личной удачей и за удовлетворением инстинктивных влечений, — в их примитивном или слегка приукрашенном виде, — все это забывается с чрезмерной легкостью, и сознание людей, незаметно привыкающее к известному уров­ню разложения и порочности, изумляется и негодует только тогда, когда замечает деяния, из ряда вон выходящие. Процесс обыденной жизни вырабатывает «скрытые» и «терпимые» формы искажений, и только в минуту острого нравственного отрезвления перед челове­ком встает въяве их сущность и их значение. Если свя­щеннослужитель мертв в молитве и корыстен в обряде; если художник льстиво служит своим и чужим больным страстям; если ученый слагает выводы в угоду толпе или силе и непредметно приспособляет научное творчество, то значение этих явлений имеет всегда трагическую глуби­ну. Те люди, которые по самому основному делу своей жизни стоят ближе всего к живым истокам духовной значительности; которые взяли на себя непосредственное служение раскрытию и осуществлению самого добра, са­мой красоты, самой истины; которые добровольно прияли на себя величайшее бремя и с ним величайшую ответ­ственность, — эти люди, если они попирают требование творческой совести, являют поистине величайшее падение, ибо и высота их задания, и размер их ответственности суть величайшие.

И вот, если это сказано о всяком ученом как таковом, то к философу это должно быть отнесено с особенною силою и значением. Ибо, во-первых, философ, единствен­ный из ученых, берет на себя разрешение вопроса о том, что есть истина; подобно священнослужителю, он стоит постоянно перед лицом добра, испытуя его природу и раскрывая другим испытанное; подобно художнику он имеет дело с самою красотою, исследуя ее сущность и обнаруживая пути к ее осуществлению, узрению и уразу­мению. Так, теория познания раскрывает природу истины; этика исследует сущность добра; эстетика познает природу красоты. Во-вторых, философия как познавательное твор­чество есть в особом и углубленном смысле внутреннее делание и притом такое внутреннее делание, предмет которого, — и по сложности, и по значительности своей, и по неуловимости своей для какой бы то ни было внешней и механической проверки, — требует особой, напряженной душевно-духовной культуры, особой остроты и чуткости теоретической совести, особой чистоты ока и воли. Фило­софия, как никакая другая наука, стоит перед последними, самыми углубленными и утонченными, и притом самыми духовно-значительными проблемами; утверждать что-либо в этой сфере — есть дерзание, и философ больше, чем кто-нибудь, должен помнить о размерах своей ответ­ственности.

Философствование, как всякая познавательная практи­ка, есть не внешнее умение или делание, но внутреннее; это есть творческая жизнь души. Однако это не есть просто душевное, но душевно-духовное делание. Душа не то же самое, что дух. Душа — это весь поток не-телесных переживаний человека, помыслов, чувствований, боле­вых ощущений; приятных и неприятных, значительных и незначительных состояний; воспоминаний и забвении, деловых соображений и праздных фантазий и т. д. Дух — это, во всяком случае, лишь те душевные состояния, в которых человек живет своими главными, благородными силами и стремлениями, обращенными на познание исти­ны, на созерцание или осуществление красоты, на соверше­ние добра, на общение с Божеством — в умозрении» молитве и таинстве; словом, на то, что человек признает высшим и безусловным благом. Этим различие между «ду­шою» и «духом», конечно, не исчерпывается; но, в преде­лах человеческого опыта, оно начинается именно здесь. Дух это то, что объективно значительно в душе; и фило­софствуя, человек живет в сфере именно этих, объективно значительных состояний. Стать участником в духовном делании — значит, прежде всего, создать в своей душе необходимый уровень внутренней жизни, отсутствие кото­рого делает неизбежными совлечение и пошлость. Тот, кто создал в себе этот уровень, испытывает нечто, как самое лучшее и высшее, и поставляет его надо всем остальным; но он испытывает и сознает это лучшее не как лучшее только для него, не как субъективно наиболее приемлемое, приятное, но как объективно ценнейшее, как объективно-главное; как главное не только для всех людей, но безотносительно, как главное и совершенное само по себе и на самом деле, так, что оно не может потер­петь ущерба в этом качестве своем даже и в том случае, ес­ли бы никто из людей не захотел признать его, или если бы все от него отвернулись и отвергли его совершенно. Это «нечто» испытывается притом как бытие или как про­явление некоего высшего Предмета и в то же время как объективная мера для всего остального; может быть, как самый этот Предмет, главный в жизни мира и в делах лю­дей. И человек, обращающийся к нему, чувствует и всегда должен чувствовать себя стоящим перед лицом Божиим.

Именно за это, в силу такого своего значения и совер­шенства, это «нечто» делается предметом любви и радости. Оно любится всем сердцем, всею душою, всем помышле­нием; душа радуется ему и стремится к нему, как к источ­нику истинной радости; но это «нечто» не потому хорошо, что оно приятно, что оно радует; но радует оно потому, что оно в самом деле драгоценно и объективно прекрасно. Человек любит его не просто «душевно», — по сильному и слепому влечению, доверяя своему настроению и пола­гаясь на свое чувство; но духовно, — по столь же сильному, но предметно удостоверенному и объективно правому, зрячему и все более прозревающему влечению. Душа оказывается побежденною объективным качеством Пред­мета, следует его зову, готовит себя к его восприятию, к полной и чистой радости его явления. Эта любовь к совер­шенному есть любовь, поглощающая личный интерес, лич­ную страсть, личную корысть человека; она приходит с сознанием, что невозможно не любить этого предмета; с непреложною уверенностью, что раз увидевший его, пойдет за ним, оставляя иное. Это чувство, эта бескорыстная радость объективному качеству предмета, приучает чело­века к тому, что все, что есть в нем самом только лич­ного, только субъективного, — второстепенно и несущест­венно; что важно, значительно и ценно, — и в нем самом, и в других людях, и в вещах, — то, что объективно ценно, объективно значительно; что эрос души должен принадле­жать и не может не принадлежать именно объективному, безусловному качеству предмета: истинности знания, нравственному совершенству душевного настроения и делания, красоте воспринимаемого и осуществляемого образа, таинственной божественности мироздания. Уметь бескорыстно радоваться объективному и безусловному качеству предмета, — вот первое условие и первая основа истинной и благородной философской атмосферы. Это есть тот уровень, на котором философствование, действитель­но, получает значение духовного делания.

Предметная чистота воли, направленной к истинному знанию, — вот необходимое условие для жизни и роста философии. Конечно, не только в том отношении, чтобы не подчинять процесса познания и обнародования познанного грубым соображениям о личной жизненной выгоде. Нет, тот, кто единожды возвысился душою до самозабвенной радости объективному качеству Предмета, для того опас­ность этих элементарных, деморализующих уклонений не страшна. Но есть в пределах самого процесса философско­го познания не столь заметные, но тем более опасные воз­можности уклонения от истинного пути, с которыми каж­дому из нас предстоит бороться всю жизнь. Философия как духовное делание должна быть и здесь свободна от незаметных упущений и попущении, от уступок личным потребностям, влечениям, тайным симпатиям, от потакания своей личной, осознанной и неосознанной несчастности и от вырастающих изо всего этого ложных проблем и их мнимых решений.

Дело в том, что предмет философии, по первоначаль­ному способу своего «бытия», не подобен предметам дру­гих наук: он не дается нам в пространственно устойчивом или легко повторяющемся внешнем виде. Философствую­щий человек имеет перед своим внутренним взором пред­мет незримый, неслышимый, нечувственный, не материаль­ный, не существующий в пространстве и не длящийся во времени. Правда, все, что предстоит другим людям, пред­стоит и ему: и цветы, и реки, и горы, и звезды, и люди; и слово ему звучит, и звук поет ему; и цвета, и линии, и дали говорят его оку. Но философская мысль ищет в явлении не явления; она не прельщается видимостью и не успокаи­вается на знаке. Видимое и слышимое, телесное и душевное радует ее, как верный знак, подлежащий приятию и уразу­мению, ибо лесной огонек горит там, где таится сокровище. В содержании всякого явления и всякого состояния фило­софская мысль видит духовный смысл его, полагая в этом духовном смысле свой предмет, а в его разумном, для каждого очевидном раскрытии — свою задачу. Познава­тельно обращаясь к этому предмету, вступая с ним в по­знающее «общение», человек сосредоточивается на своем собственном, непосредственно переживаемом опыте и потому оказывается внутренне замкнутым и отъединен­ным от других людей; в своем духовном опыте человек предоставлен всецело самому себе, на основе самопомощи и самоконтролирования. В этом внутреннем отъединении философ должен сам, одиноким и самостоятельным напря­жением воли, внимания, воображения, чувства, памяти и мысли вызвать в себе реальное переживание того пред­мета, который он хочет исследовать; он должен предоста­вить силы своей души для того, чтобы в них осуществилось, стало непосредственно и подлинно наличным то содержа­ние, которое подлежит изучению. Познаваемый предмет должен как бы завладеть тканью души и состояться в ней; содержание его должно выступить как бы объектив­ным узором на ткани отдавшейся ему души. Этим и только этим философ может поставить себя в положение ученого, исследующего объективную природу предмета; творческое и согласованное сотрудничество всех указан­ных сил души в совместном напряжении и общей заботе о верном испытании предмета, его отчетливом, увидении и точном описании, дает философу возможность обре­сти подлинный опыт и объективность в подходе к своему предмету. Мысли предшествует видение (интуиция); виде­нию предшествует опыт. Создав в себе душевным напряже­нием подлинное переживание своего предмета, философ приступает к одинокому напряженному внутреннему вглядыванию в сущность внутренне данного содержания. Понятно, что это внутреннее вглядывание тоже требует участия всех сил души, напряжения ее сознательных спо­собностей и ее бессознательных сил. Здесь осуществляется своеобразное увидение, интуитивное вхождение духа в исследуемое содержание; то, что опыт принял, включил в свой жизненный состав то, что осуществилось в его нед­рах, — является теперь предметом систематически интуи­тивного восприятия. При этом само собой разумеется, что воспринимающее внимание сосредоточивается не на субъ­ективном переживании, не на состоянии или настроении испытавшей души, но на сущности испытанного предмета; эта духовная сущность самого предмета и есть то искомое, философски познаваемое, радующее и любимое обстояние, к которому стремится познающий разум философа3.

И вот это испытывание и это вглядывание имеют из­вестный, теоретическою совестью определяемый необходи­мый уровень, по достижении которого наступает третья стадия: аналитическое описание и разумно-логическое рас­крытие испытанного и усмотренного содержания. Душа, переходя к этой последней стадии, должна иметь твердую уверенность в чистоте и верности выполненной ею работы; но для этого она должна использовать сначала все пути и средства, могущие ей дать гарантию в этом, она должна уметь творчески сомневаться, испытующе вопрошать и беспристрастно проверять; она должна создать в себе твер­дую и обоснованную уверенность в отсутствии субъекти­вистических искажений. И только тогда, когда все это сде­лано и осуществлено, она имеет право приступить к разумному раскрытию того, что она испытала и увидела, — к непредвзятому, отчетливому описанию и логически ясному формулированию того предметного содержания, которое как бы ждет своего окончательного раскрытия; к избавлению видимого предмета от той видимости нера­зумного пленения, в котором он томится. Настоящее под­линное философствование дает человеку истинное знание и притом в форме разумной мысли, которая должна заклю­чить в себе все, что объято опытом и преодолено видением. Вот почему философия всегда имеет единое задание: раскрыть с силою разумной очевидности подлинное содер­жание предмета, систематически испытанного и усмотрен­ного философствующею душою.

В этом внутренне сосредоточенном и утонченном духовном делании философствующая душа, как это уже ясно, пребывает в отъединении и своеобразном одино­честве. Она остается в непроницаемой для чужого созна­ния замкнутости, с глазу на глаз с самостоятельно добытым, испытываемым, интуитивно исследуемым и мысленно раскрываемым содержанием предмета. Вообще говоря, никто никого не может впустить в свою душу; ник­то не может заменить другого в делах духовного строитель­ства; никто не может снять с чужой души бремя самодея­тельного очищения души и самостоятельного вынашивания очевидности — бремя одинокого опытного интуитивно­го и разумного, духовного познавания. Философское познание требует высокой, лично выращиваемой и осуществ­ляемой духовной культуры. И в этом деле необходима именно та неустанная нравственная активность в позна­нии, которой учил Сократ и к которой взывал Фихте4. Здесь необходима личная непреклонная воля к совершенному знанию и напряженная чуткость личной теоретической совести. Теоретическая совесть ставит перед познающей душой всегда одно и то же единое требование: «ты можешь и должен признавать и открыто исповедовать как истинное только то, в познании чего ты, по крайнему, активно проверенному разумению своему, освободил себя от всех субъективистических искажений, осуществил все средства личного очищения и предметного углубления, известные человечеству, и достиг на этом пути испытания личной по душевному переживанию, но сверхличной по содержанию и значению познавательной очевидности». Это требование теоретической совести поистине неуклонно и неумолчно; и философ, больше, чем какой-либо другой ученый, должен постоянно иметь его в виду, уже по одному тому, что философское познание имеет в теоретической совести свою главную, а может быть, и единственную ограду от искажений и от субъективистического вырожде­ния. Ибо практический жизненный вред, приносимый лож­ным философствованием, виден воочию только тому и постижим только для того, кто уже закалил свою душу в требованиях духовного уровня; и этот вред не всегда есть вред материального или только душевного характера, как в других областях знания и жизни, но прежде всего вред духовной природы; он выражается в том коренном вырождении религиозного, познавательного, эстетического и политического уровня жизни, которое обладает свойст­вом — в течение долгого времени быть незаметным и вдруг обнаруживаться с вопиющей очевидностью уже состояв­шегося падения и разложения всей духовной атмосферы.

Философствование обязывает. Сознание этого должно непрестанно гореть в душах тех, кто говорит от лица фило­софии. Оно обязывает уже потому, что философия есть знание; а всякое знание дает духовные права и возлагает духовные обязанности. Знание есть дар и богатство, пото­му что знающий именно в том, что он знает и поскольку он знает, знает не только «наверное», но знает верно, под­линно, объективно: он выбрался из колеблющейся трясины мнений и достиг очевидности. У того, кто знает, знание и вера не расходятся и не стоят в противоречии: то, что он знает, достоверно той единой достоверностью и очевид­но той единой очевидностью, которая силою объективности своей создает верующее знание и знающую веру. Верить и веровать можно лишь в то, что верно, что в самом деле так. Нельзя верить во что-нибудь, зная, что на самом деле «это иначе»: такой человек был бы невменяем. Но нельзя и знать что-нибудь, веря, что на самом деле «это иначе»: такой человек был бы лишен и веры и знания. Знать — зна­чит иметь объективно обоснованную уверенность; но как же может тогда человек, говорящий о знании, не верить в знаемое? Верить значит гореть признанием истины; но как же может тогда человек, признавший истину, не иметь объективно обоснованного знания? Знание может быть еще нераскрытым, вера может временно пребывать в состоянии бессознательного аффективного опыта; но по существу — они одно. Ибо гипотеза и предположение не есть еще знание; а воздыхание и мечта, ожидание и вожде­ление, чаяние и упование не есть еще вера. Вот почему знание есть дар и богатство.

Но философия как знание о важнейшем, о духе, о безусловном — есть лучший дар и большее богатство. Философия, познавая сущность духа и безусловного, должна вынашивать именно ту объективно обоснованную уверенность, очевидность, достоверность, без которой нель­зя ни знать, ни верить. Но эта очевидность и достовер­ность не должна храниться в тайне и открываться только посвященным. Философский предмет объективен и един для всех; он должен быть доступен всем вопрошающим и ищущим; и то, что знается, и то, во что веруется, что утверждается как очевидное и достоверное, — должно быть раскрыто всем, жаждущим знания, ибо философия есть наука, она организует свой опыт, проверяет свое интуитив­ное восприятие, описывает воспринятое, анализирует, син­тезирует и доказывает. В философии не должно быть места для произвольных построений или воздушных замков, для самообмана, мнимых наитии или волшебства. Философия не мистифицирует ни себя, ни других. Она может и должна быть вполне свободна от суеверия, когда чело­век достаточно «верит», чтобы бояться, и не достаточно «верит», чтобы не бояться, «верит» от страха и боится от «веры», унижая себя своею «верою». Философия ищет света и находит свет, и работает всегда при том свете, который ей дан свыше и умножен ею самою; и потому она не только не питает и не создает страха, но стремится не оставить и места для него: ибо страх возникает лишь там, где противоразумные вожделения и отъединившиеся силы, томясь, работают во мраке и грозят из темноты. Начиная, как и всякое знание, с опыта, и испытуя природу духа и Духа, философия не имеет основания к тому, чтобы прятать дающееся ей в опыте предметное богатство от разумного раскрытия, побеждающего и возводящего, и потому радостного. И если истинно рели­гиозный человек приемлет лишь то и верует лишь в то, что открылось ему с очевидностью, в личном, но подлинном духовном опыте, то философия по содержанию своему есть религия.

Вот какая ответственность встает перед душой, которая решает посвятить себя философии. И тот, кто, философ­ствуя, будет иметь перед своими очами это высшее назна­чение философии и неизменное требование теоретической совести, тот сразу увидит и до конца будет помнить те опасности и уклонения, которые могут встретиться на его пути. Необходимо продумать эти опасности и увидеть, куда они ведут, для того чтобы их преодолеть.

Первая опасность в том, что философствование может потерять свою единственную верховную цель и превратить­ся в не самодовлеющее, не самоценное, не самозаконное делание, т. е. начать служить посторонним и чуждым ему целям. О намеренных и сознательных искажениях истины можно здесь и не говорить: своекорыстное извра­щение правды о духе и софистическая апология сильного может осуществляться только тем, кто никогда не знал, что есть настоящая философия. Однако здесь есть и другие уклоны. Философское знание должно быть свободно не только от посторонних мотивов, но и от всяких непред­метных влияний, основываясь на самостоятельно добытом опыте и лично испытанной очевидности. Это испытание очевидности, как бы вырастающей из глубины самого пред­мета, не может быть ничем заменено или вытеснено. Правда, авторитет есть великая культурно-воспитательная сила; но задача его в том, чтобы временно заменить очевидность, предварительно, лишь в виде педагогической или пропедевтической5 опоры, необходимой на первых порах для сохранения и утверждения благих традиций. Задача авторитетного руководства состоит именно в том, чтобы воспитать неопытную душу к самостоятельному познанию, чтобы научить ее самодеятельно обретать пред­метно обоснованную очевидность, и, наконец, чтобы вовремя увидеть ее зрелость и предоставить ей свободный путь. Заменить очевидность авторитет не может, и как только она состоялась, так, строго говоря, между нею и ав­торитетом невозможен даже и конфликт. Философ как ученый и как верующий может быть верен только одно­му — предметной очевидности; и всякий авторитет призван уступить ей добровольно, так как некогда ему самому уступили авторитеты прошлого. Повиновение не предме­ту, не Богу, но «человекам», — не может быть добродетелью философа: в этом основа философии как верующей науки, — в этом автономия духовного опыта.

Вторая опасность в том, что суровая, очищающая лич­ную душу борьба за объективно-верное испытание и за действительное усмотрение предмета может замениться или скорым и легким нахождением субъективных впечат­лений, или же нагромождением хаотических созданий личной бессознательной сферы.

В первом случае происходит подмена философского опыта личными впечатлениями, догадками или мнениями; и философия вырождается в праздные разговоры, в пре­тенциозные, хотя, с виду, и ни к чему не обязывающие сообщения, которые, может быть, и не лишены автобиогра­фического интереса, но свободны от философского значе­ния. Именно на этом пути философствование оказывается во власти людей, не имеющих отношения к философскому предмету и все же слагающих более или менее легко­мысленные суждения и мнения по поводу предметов и проблем. Этим философское искание перестает быть иска­нием, оно утрачивает свою практическую серьезность и превращается в непрерывное и легкое «нахождение»; оно отвязывается от предмета, порывает с опытом и очевид­ностью и слагает вокруг себя атмосферу вседозволенности. Философское общение вырождается в более или менее искусную «диалектику»6 и теряет свое глубокое, духовное и нравственное значение. Понятно, что на этом пути нетрудно дойти и до принципиального субъективизма и релятивизма7, до успокоительного учения о том, что «все относительно». Философское исследование превра­щается в более или менее неудачный рассказ о том, «что я за человек» и «каковы мои мнения», а призыв к пред­метности, к ответственности и сверхличной очевидности объясняется претенциозностью и самоуверенностью при­зывающего.

Во втором случае предметный опыт заменяется нагро­мождением хаотических созданий личной бессознатель­ной сферы, и философствование вступает на путь своеоб­разного волхвования. Двигаясь на этом пути, люди стано­вятся профессиональными «тайноведами» и разделяются на две большие группы: одни технически владеют при­емами своего «тайноведения»8 и искусно прививают их своим неприхотливым, простодушным, наивно-доверчивым ученикам; другие сами оказываются во власти своих мни­мых откровений и растерянно несутся в их неуравнове­шенном течении.

К первым принадлежат, например, современные «ант­ропософы»9, которые любят прикрываться словом «нау­ка», а на самом деле проповедуют некую, якобы мисти­ческую, душевную практику. В этой сумеречной душевной практике, которая представляется им, если не мудростью, то во всяком случае истинною дорогою к мудрости, мерк­нет чистый свет философского знания, и разумная жизнь духа растворяется в культивировании наиболее физиоло­гических сторон и способностей души. Таково их «яснови­дение», покупаемое ценою беспредметности и отказа от предметного опыта. Напрасно говорят они о науке: их «наука» не имеет ничего общего с тою наукою, которая ищет объективности в исследовании, открыто утверждает и открыто доказует; их «наука» есть магия, а содержание их «учения» — смутная химера. «Антропософ» старает­ся магически овладеть тайною своей личной бессозна­тельной сферы и вступает для этого в практическое жизненное общение не с предметом, а со своим собствен­ным бессознательным. Это общение погружает центр его личной жизни в непонятную для него глубину родового инстинкта; и совершается это не ради знания: как ис­тинный «маг», антропософ ищет не знания, а господства, власти над непокорной и несчастной стихией своего суще­ства. Играя и ужасаясь, страдая и наслаждаясь этим процессом медленной, постепенной утраты своего личного духа в предписанных «учителем» «медитациях», он идет ко дну, не выходя из себя, ничего не познавая, хотя испытывая «новые ощущения»; и так он покупает себе, наконец, лично
^ II. ФИЛОСОФИЯ И ЖИЗНЬ

1

Философия больше, чем жизнь: она есть завершение жизни. Но жизнь первее философии: она есть ее источ­ник и предмет.

Среди людей, чуждых и предмету и заданию, издрев­ле существует распространенное воззрение, согласно ко­торому философия не имеет никакого отношения к «дей­ствительной жизни» и сама по себе не есть «наука». Фи­лософия — это в лучшем случае «прекраснодушная меч­та»; тогда как жизнь и наука суть нечто трезвое: трезвая практическая деятельность и трезвое практиче
еще рефераты
Еще работы по разное