Реферат: От теорий социетальной эволюции к анализу глобального общества: альтернативные интерпретации и перспективы синтеза


И.Ф. Девятко


От теорий социетальной эволюции к анализу глобального общества: альтернативные интерпретации и перспективы синтеза

Одна из социологических «главных книг» начинается ироничной, хотя и исполненной видимого сожаления цитатой: «Кто сейчас читает Спенсера?», расшифровываемой как подтверждение того, что «Спенсер умер <как олицетворение определенного типа социальной теории - И.Д.>» [34, vol.1, p.3]. Однако сам Т. Парсонс как автор этой книги определенно поддался в своих более поздних работах интеллектуальному очарованию спенсеровской «универсальной эволюции» — «ревнивого бога», жертвой отмщения которого стал, предположительно, Г. Спенсер.

Некоторые современные авторы видят признаки непреходящей актуальности спенсеровского социологического наследия для так называемых «нормативистских» решений проблемы социального порядка – как в индивидуалистской теории рационального выбора, так и в неоэволюционизме. Также отмечается, что предложенная Спенсером картина эволюционного развития не являлась, вопреки стандартным формулам учебников прошедшего века, ни однофакторной, ни однолинейной [5; 51]1. Спор о теоретическом наследии Спенсера не завершен, но здесь нам достаточно отметить, что хотя взгляды Спенсера в чем-то устарели, многие предложенные им теоретические конструкты прямо или опосредованно повлияли на ключевые понятия и объяснительные модели междисциплинарного неоэволюционного синтеза, формирующегося в последние годы.

В данной статье мы пытаемся решить две сравнительно простые задачи: во-первых, очертить главные идеи и направления неоэволюционистского анализа становления человеческой социальности, уделив особое внимание актуальному и потенциальному вкладу социологии в этот междисциплинарный синтез (охарактеризовав, однако, и некоторые достижения и результаты других наук, участвовавших в создании фундамента для него) и, во-вторых, наметить перспективы дальнейшего применения ресурсов эволюционного теоретизирования к исследованию контуров глобального общества, трактуемого некоторыми социальными теоретиками как неотменяемая реальность, однако пока остающегося скорее образом будущего, идеологическим конструктом или, если принять хорошо обоснованную точку зрения Дж. Александера, незавершенной и оспариваемой социальной репрезентацией [14].

В широком смысле под социетальной эволюцией понимается расширенный процесс изменения или трансформации социокультурных систем, в ходе которого последующие стадии или состояния постепенно развиваются из предыдущих. Таким образом, социальная, культурная, экономическая эволюция ─ лишь частные случаи более общего явления. Некоторые определения эволюции биологических, социокультурных и экономических систем подчеркивают их общую существенную черту – рост организации, связанный с ростом количества информации, циркулирующей в эволюционирующей системе. Однако если биологическая эволюция основана на росте биологического разнообразия и возможностей гибкого контроля над поведением организмов, передача которых обеспечивается постепенными изменениями в генетическом коде, то социокультурная эволюция базируется на растущей способности к обучению как приобретению информации с неограниченным потенциалом модификации поведения. Ключевую роль в передаче социокультурной информации играют символические системы, прежде всего устная речь, выступающие своеобразным «культурным эквивалентом» генетического кода. При этом исключительная способность оперировать символами, присущая людям как биологическому виду, сама является важнейшим достижением биологической эволюции. Стартовое событие истории «больших» человеческих обществ — аграрная революция, приведшая к появлению первых неолитических поселений в ближневосточном регионе примерно 10 тыс. лет назад, — стало возможным благодаря межпоколенческой передаче принципиально новой культурной информации о способах разведения одомашненного скота и о первых земледельческих технологиях. Однако этой впечатляющей революции в технологиях сельскохозяйственного производства предшествовала значительно более длительная эпоха кумулятивной эволюции, длившаяся сотни тысяч лет, в ходе которой наши предки обрели способность к социальному поведению, во многом превосходящую способности иных социальных животных — от общественных насекомых до приматов. Сама возможность перехода от столь длительного периода жизни в небольших родственных группах, интегрированных отношениями родства и реципрокации, к жизни в огромных обществах, регулируемой всё более сложными институтами, представляет собой, по справедливому замечанию П. Ричерсона и Р. Бойда, подлинную «эволюционную головоломку» [38, p. 197].

Результаты, полученные в последние десятилетия эволюционной биологией, палеоантропологией, археологией и эволюционной психологией, позволяют заполнить лишь некоторые ключевые фрагменты этой головоломки, однако и эти фрагменты приближают нас к пониманию природы человеческой «ультрасоциальности», ставшей фундаментом для собственно социетальной эволюции.

Можно утверждать, что к средине верхнего (позднего) плейстоцена (примерно 50 тыс. лет до н.э.) большинство представителей вида Homo sapiens sapiens уже образовывали сообщества, обладавшие минимальным набором социальных институтов. Однако даже 15 тыс. лет назад, когда многие группы охотников и собирателей открыли для себя преимущества сравнительно оседлого образа жизни, они всё ещё жили в эгалитарных, акефальных группах, несопоставимых по уровню организационной сложности не только с современными, но и самыми ранними историческими обществами. Природно-климатические условия конца плейстоцена всё ещё исключали эффективное земледелие на всех обитаемых территориях — и из-за крайней неустойчивости и засушливости климата в конце последней ледниковой эпохи, и из-за пониженного содержания углекислого газа в атмосфере [18; 38]. Однако начало более благоприятного (и продолжающегося до сих пор) межледникового периода люди встретили во всеоружии «социальных инстинктов», послуживших базой для становления более сложных социетальных институтов племенного уровня. «Социальные инстинкты» здесь - условное обозначение уникальных восприимчивости и способности к обучению, использованию символов и подражанию, отличающих человека от других социальных животных (в том числе, от других приматов) [37, p. 14].

Современное неоэволюционное теоретизирование, в отличие от более ранних версий неоэволюционизма в социальных науках, концентрировавшихся на роли технологических инноваций на разных стадиях мультилинейного эволюционного процесса (прежде всего, [48]), пытается найти ответы на более сложные вопросы, во-первых, о генезисе и специфике исходных «социальных инстинктов» человечества, нередко противоречащих более древним механизмам и инстинктам социального поведения, наблюдаемым уже о животных (родственный отбор, реципрокация), и, во-вторых, о механизмах, обеспечивших эволюцию институтов сложных обществ, которые, в свою очередь, зачастую используют или обходят эти «социальные инстинкты». Релевантность созданных неоэволюционной социальной теорией понятий и объяснительных моделей для анализа текущего социального перехода, с большей или меньшей степенью условности обозначаемого термином «глобализация», достаточно очевидна в ситуации кризиса многих социальных, экономических и культурных институтов, сравнительно успешно переживших более ранние исторические эпохи, однако конкретная оценка диапазона возможных приложений новейших теорий социетальной эволюции к анализу самой поздней из множественных «современностей» требует более близкого знакомства с основными идеями и дискуссиями, обозначившимися в этой области. Поскольку представленный в данной статье анализ по необходимости не может быть полным или детализированным, мы сосредоточимся на наиболее существенных новых теориях и эмпирических результатах, позволяющих дать первые приблизительные ответы на сформулированные выше два типа вопросов.

^ Природа «социальных инстинктов»: основные гипотезы

Происхождение человеческой ультрасоциальности — область эволюционной психологии и социальной теории, в наибольшей мере демонстрирующая преемственность по отношению к идеям Дарвина и их современной интерпретации биологами-эволюционистами.

Биологи, исследовавшие механизмы социального поведения животных, показали, что существенную роль в становлении сотрудничества и разделения труда у других видов со сложным социальным поведением (муравьи, пчёлы, некоторые млекопитающие) играет родственный отбор. Идея родственного отбора возникла для объяснения «альтруистического» поведения у животных2, существование которого не может быть объяснено с точки зрения стандартных моделей естественного отбора (например, «отказ» от размножения у рабочих пчёл), поскольку давление естественного отбора препятствует избирательному выживанию прямого потомства животных-доноров. Роль родственного отбора (единицей которого являются не особи, а гены) как механизма социального поведения в начале 1960-х была обоснована в работах У. Хэмилтона на примере пчёл [25] и в дальнейшем была подтверждена на других примерах. Он же предложил общую формулу, связывающую издержки и выгоды альтруистического поведения со степенью родства организма-донора с организмом-реципиентом (суммарный репродуктивный успех, измеряющий приспособительную эффективность поведения, для организма-донора тем выше, чем выше совпадение его генетического набора с генетическим набором тех сородичей, которые получают репродуктивную выгоду от его «самопожертвования»). Позднее идеи родственного отбора были популяризованы Р. Доукинзом в серии работ, наиболее известной из которых стала книга [4].

Можно предположить, что при соблюдении некоторых специальных условий (небольшие дисперсные популяции, имеющие различия в распределении релевантных генетически детерминированных черт, брачная изоляция), имевших место на протяжении длительных – порядка десятков тысяч лет – периодов эволюции Homo sapiens в плейстоцене, родственный отбор мог играть некоторую роль в формировании уникальных особенностей нашего вида, подобных навыкам распознавания эмоций, повышенной (т.е. значительно отличающей современного человека даже от гоминид) чувствительности к поощрениям и наказаниям, языковых способностей и т.д. Однако попытки применить эту же теоретическую модель к анализу ранней эволюции более сложных форм координации и кооперации сталкиваются с серьёзными трудностями: судя по археологическим и этнографическим данным, даже конкурирующие и воюющие племена часто характеризуются открытым подбором партнера, да и подлинная брачная изоляция является, видимо, большей редкостью, нежели межплеменные браки, что делает маловероятными масштабные эффекты родственного отбора (даже если оставить в стороне вопрос о временных рамках, в которых имело бы смысл говорить об их проявлении). Вместе с тем, возникающие позднее более сложные вторичные механизмы культурного отбора, о которых будет сказано ниже, могут действовать и в противоположном направлении, изолируя группы и создавая символические маркеры родства: люди, говорящие на одном диалекте, использующие сходные ритуалы и элементы материальной культуры, часто (но не всегда) характеризуются большей степенью генетического сходства [45]. Таким образом, возникающие культурные границы могут способствовать проявлению эффектов родственного отбора и в тех обществах, в которых семья не является ключевым институтом социальной интеграции.

Ещё один потенциальный механизм возникновения элементарной координации и кооперации в ходе эволюции социального поведения приматов и человека — реципрокный (взаимовыгодный) альтруизм. Идея реципрокного альтруизма как прямого обмена полезными объектами или действиями (от взаимных почёсываний до передачи части добычи) хорошо подкреплена этологическими наблюдениями. Р. Триверс указал на возможность истолкования непосредственной реципрокации как не зависящего от родства источника эволюции альтруизма и кооперации [44]. Применение теоретико-игровых моделей сотрудничества и координации позволило позднее исследовать условия, при которых реципрокный альтруизм может оказаться эволюционно стабильной стратегией. Эти условия были уточнены в работах Р. Акселрода, У. Хэмилтона, Дж. Мейнард Смита [15; 16; 33]. К ним относятся небольшая численность участников взаимодействия, относительная изоляция, возможности контроля над честностью обмена и наказания обманщиков. Иными словами, роль прямой реципрокации ограничена рамками небольших групп и явно недостаточна для объяснения эволюции социальных институтов даже племенного уровня.

Таким образом, обеспечиваемые родственным отбором и реципрокным альтруизмом способности к координации и кооперации, играя чрезвычайно важную роль для обеспечения «стартовой» возможности к жизни в организованных семейных группах и влияя на модели группового поведения современных людей, не могут служить объяснением для возникновения как первых социальных институтов племенного уровня, так и более сложных обществ. Однако они оказывали и продолжают оказывать существенное влияние на институциональную эволюцию исторических обществ. Последнее обстоятельство делает ущербным любой теоретический анализ, игнорирующий это влияние под модными в недавнем прошлом, но изрядно обветшавшими лозунгами борьбы с «биологическим редукционизмом/эссенциализмом» (о генезисе этой идеологической позиции и её влиянии на науки о человеке см.: [35]). Древнейшие из «социальных инстинктов», основанные на родственном отборе и прямом реципрокном альтруизме, как справедливо отмечают Ричерсон и Бойд, не только служат фундаментом социетальной эволюции, но и нередко конфликтуют с более сложными формами социального поведения: «Племенные инстинкты расположены поверх более древних социальных инстинктов, укоренённых в родственном отборе и реципрокном альтруизме. Эти древние социальные инстинкты конфликтуют с племенными. Мы одновременно привержены племенам, семьям и самим себе, пусть даже конфликтующие требования весьма часто ввергают нас в большие страдания, подобные тем, которые Фрейд описал в “Неудовлетворенности культурой” или Грэм Грин изобразил в романах, подобных “Почетному консулу”»[38].

Однако возможности эволюционных объяснений кооперации и альтуризма в человеческих группах не сводятся к анализу классических механизмов естественного отбора. Идея группового отбора просоциальных культурных норм и образцов поведения первоначально была сформулирована ещё Ч. Дарвином в «Происхождении человека» (1871 [1, гл. 5]. Дарвин осознавал, что жертвенное и альтруистическое поведение может давать репродуктивное преимущество на групповом уровне лишь за счёт вымирания индивидуальных носителей альтруистических черт, однако он не располагал такой теорией наследственности, которая позволила бы точнее описать условия, при которых общая динамика репродуктивного успеха группы оставалась бы положительной. Более поздние попытки построить неодарвинистскую теорию группового отбора [50] столкнулись с серьёзными трудностями в этом направлении, поскольку, согласно предсказаниям обобщенной модели, численность носителей «альтруистических» генов должно была в долговременной перспективе уступать численности потомства более «эгоистичных» членов группы [32]. Несмотря на то, что в последние годы появились аргументы в пользу того, что в определенных условиях групповой отбор может не уступать по своей эволюционной значимости родственному (рассматриваемому как частный случай первого), вопрос о роли группового отбора многими биологами рассматривается как спорный3.

В теориях социетальной эволюции идея группового отбора получила принципиально новую трактовку, выходящую за рамки естественного отбора генов, прямо детерминирующих просоциальное поведение на индивидуальном уровне. Знаменитый психолог и методолог социальных наук Д.Т. Кэмпбелл, развивая выдвинутый К. Поппером проект эволюционной эпистемологии4 (сам термин был предложен Кэмпбеллом), убедительно обосновал тезис о том, что релевантность идей Ч. Дарвина для социальных наук и наук о поведении заключается не в воображаемой возможности номологической редукции к биологическому уровню объяснения (т.е. не в возможности сведения социальных или психологических закономерностей к закономерностям биологическим), а в принятии дарвиновской модели нетелеологического объяснения целерациональных результатов отбора случайных вариаций5. С точки зрения Кэмпбелла, эта модель применима не только к объяснению биологической эволюции нейрофизиологического субстрата когнитивных способностей человека, но и к объяснению случайной вариативности в возникновении и избирательности в сохранении идей и культурных образцов [19; 7].

Широкую известность приобрела предложенная Р. Доукинсом трактовка культурного отбора как процесса передачи и избирательного сохранения социальных навыков, убеждений и образцов по аналогии с передачей и сохранением генов как единиц естественного отбора. Подобно тому, как отдельные гены служат репликаторами в естественном отборе, единицы культурной эволюции, передаваемые от индивида к индивиду с помощью имитации или обучения, сохраняются или исчезают на групповом уровне в зависимости от их психологической привлекательности и позитивных последствий для носителей с точки зрения взаимодействия с текущим окружением. Доукинс предложил именовать этот новый тип репликаторов «мемами»6. Мемы («мелодии, идеи, модные словечки и выражения, способы варки похлебки или сооружения арок»), соответствуют элементарным единицам культурной информации, сохраняемой мозгом в результате имитации или явного обучения. Они обладают пластичностью и вариативностью и могут, при благоприятных условиях, сохраняться в составе более обширных мемокомплексов на протяжении длительного исторического времени (особо удачные культурные навыки, доктрины или поведенческие образцы могут, таким образом, сохранять в веках память о своих создателях, в отличие от «эгоистичных» генов, не сохраняющих в длительной перспективе уникальный генетический набор своего первого индивидуального носителя). Взгляды Доукинса приобрели популярность и в академических, и, даже в большей мере, в неакадемических кругах, однако многие фундаментальные понятия в формирующемся направлении эволюционной меметики пока остаются спорными и недостаточно проясненными. В частности, внешние и внутренние критерии выделения элементарных мемов остаются спорными и зависящими от способа определения передаваемой информации: даже в широких рамках одной культуры то, что составляет осмысленный «сигнал» для одного индивида (от фонемы до теоремы), может восприниматься как «шум» другим; попытки же связать мемы с узлами семантической памяти и соответствующими им нейронными сетями (Э. Уилсон) пока сохраняют спекулятивный характер, поскольку современная наука о мозге всё ещё не обладает достаточными доказательствами того, что существующие представления о сетевой организации семантической памяти являются чем-то большим, нежели удобным языком модельного описания. Однако сама идея культурного отбора сохраняет свои объяснительные возможности, даже если вопрос об элементарных единицах передачи культурной информации ещё некоторое время останется спорным (как оставался спорным вопрос о единицах естественного отбора до того, как молекулярная биология смогла идентифицировать генетические механизмы наследственности и изменчивости). С этой точки зрения, можно признать несправедливыми выдвигаемые противниками этой идеи. Как полемически замечает У. Рансимен: «Сколь ни трудно в случаях, когда поведение является фенотипическим выражением информации, передаваемой через подражание или обучение, сказать, какие в точности единицы или пакеты информации, переходящие от разума к разуму, соревновательно отбираются (или нет), их мутации и рекомбинации являются действительными в не менее буквальном смысле, чем последствия перестановки и склеивания программных кодов программистом, выясняющим, насколько удачными будут последствия» [41, p. 5].

Более существенным, нежели споры о «веществе культурной наследственности», является то, что типичными носителями, хранителями и распространителями мемов и их комплексов являются не только индивиды, но и группы — неразделённые идеи, приватные символы и идиосинкратические паттерны поведения, не будучи транслированными, не являются мемами по определению. Боле того, именно совокупность мемов зачастую служит символической границей группы, определяя принадлежность к ней (маркировать границу могут и лингвистических либо экстралингвистических «шибболеты», и легко идентифицируемые в системе «свой — чужой» предметы материальной культуры, подобные наконечникам стрел — см., например, [49; цит. по: 36]). Даже если считать основные понятия меметики плохо определенными и требующими уточнения, это не предполагает отказа от центральной идеи культурного отбора убеждений, верований, технологических навыков, художественных форм и т.п., основанного на избирательном «выживании» и распространении групп-носителей этой социокультурной информации. Или, как сформулировал эту идею У. Рансимен, эволюционные сдвиги социетального уровня происходят, когда «информация, влияющая на фенотип, закодирована в правилосообразных (rule-governed) практиках, поддерживаемых парными или более широкими комбинациями институциональных ролей» [41, p.3]. Эти сдвиги могут, при определенных условиях, инициироваться или поддерживаться (а иногда — блокироваться) на «нижележащих» уровнях эволюции, например, с помощью хорошо описанных эволюционной психологией закономерностей полового отбора, оказывающих выраженное влияние на выбор брачного партнера [см., например, 8]. При прочих равных, долговременное давление отбора будет направлено против индивидов, неспособных к соблюдению социальных норм в силу своих когнитивных, эмоциональных и иных качеств, отчасти закрепленных в их генотипе. Хотя идея отбора просоциальных качеств на индивидуальном уровне многими воспринимается как этически спорная и интуитивно неочевидная, в некоторых случаях она может быть проиллюстрирована даже без обращения к идеям полового отбора: если рассматривать правила дорожного движения как достаточно типичный пример простых и хорошо кодифицированных социальных норм, индивиды, которые нарушают их грубо и систематически (езда на красный свет, выезд на встречную полосу, управление транспортным средством в нетрезвом состоянии и т.п.), очевидным образом будут иметь меньшие шансы передать свой генотип потомкам7.

Таким образом, при всей своей незавершенности, концепция культурного группового отбора как механизма социетальной эволюции обладает правдоподобием и, как небезуспешно стремятся показать в последние годы её сторонники, значительными объяснительными возможностями (см., например, [39]).

Описанные механизмы, обеспечивающие кооперацию и социальную интеграцию на уровне семейной группы и племени, существовали, как уже было сказано, по меньшей мере, к концу плейстоцена. Однако объяснение возникновения сложных обществ требует существенного расширения и дополнения общей модели культурного отбора на групповом уровне, поскольку описанные до сих пор процессы и механизмы максимально эффективны для небольших, локально распределенных популяций. Причины таких ограничений связаны с пространственными и временными факторами, воздействующими на вероятность и интенсивность межличностной коммуникации и обмена в большинстве известных обществ. Лишь революция в средствах транспортировки и коммуникации, произошедшая во второй половине двадцатого века, уменьшила роль коммуникативных посредников в больших популяциях и увеличила вероятность формирования «новых трайбалистских лояльностей» и групповых идентичностей, не совпадающих с границами территориальных сообществ. Последнее обстоятельство неожиданно вернуло значимость древним «социальным инстинктам» и механизмам координации, кооперации и интеграции, характерным для ранних обществ, породив у многих социальных теоретиков представление о принципиально новом, «сетевом» типе социальной организации, преобладающем в глобальном обществе (см. далее).

^ Механизмы институциональной эволюции

Ричерсон и Бойд предложили гипотезу институциональной эволюции сложных обществ голоцена как результата ряда «временных приспособлений», обходных путей (work-around), позволяющих отчасти использовать более древние социальные инстинкты, отчасти – обойти их. По их мнению, возникновение стратифицированных, обладающих политической организацией обществ около 5000 лет назад, нуждавшихся, по мере роста разделения труда, во всё более сложных и иерархических институтах управления, координации и контроля, стало серьёзным испытанием для сложившихся в течение десятков тысячелетий «социальных инстинктов», которые позволяли (и по сей день позволяют) людям переносить лишь минимальное количество неравенства, принуждения и контроля. «Культурная эволюция сложных обществ в эпоху голоцена должна была обойти (to work around) эти неудобные реальности наших древнейших и племенных [социальных] инстинктов, используя содержащиеся в них просоциальные элементы, и при этом ловко обогнуть элементы, не отвечающие требованиям больших социальных систем» [38, p. 200]. К главным типам таких институциональных «обходных путей» эти авторы относят:

— ^ Принудительное господство, позволяющее обществу-победителю навязать власть и контроль группе побежденных, «привязанных» к завоеванной территории способом поддержания существования (так, например, кочевые империи обретали власть над оседлыми аграрными обществами) [20; 21; 6]. Разумеется, насилие и принуждение распространены и в племенных обществах (например, для поддержания равенства в доступе к ресурсам), однако масштабы этого явления ограничены. Формальные и обезличенные институты более эффективны для принудительного поддержания порядка в сложных обществах. Они предполагают высокую степень организации и разделения труда, однако возникновение ролей, каст или классов, специализирующихся на выполнении «силовых» функций, может порождать риски злоупотребления ими властью в узкоэгоистических целях, что, в конечном счете, усиливает социально-экономическое неравенство в масштабах, делающих вероятным открытый конфликт.

— ^ Сегментарную иерархию управления и контроля, использующую в разных сочетаниях аскриптивные и меритократические принципы заполнения позиций в формальной политической системе. Каждый из уровней иерархии воспроизводит некоторые существенные черты небольшого клана, т.е. основан на описанных выше социальных механизмам реципрокации, группового отбора, а также на способности лидеров сохранять свою легитимность на уровне личного взаимодействия с ближайшим кругом соратников8. С неизбежным в больших обществах увеличением числа звеньев такой вложенной иерархии управления и контроля возрастают риски конфликта интересов между верхними и нижними «этажами», а также утраты управляемости из-за недостаточной легитимности локального лидера в наиболее слабом звене (в этой ситуации низы с большой вероятностью будут рассматривать его как марионетку, выполняющую волю вышестоящих лидеров). Преимущества сегментарных иерархий не менее очевидны, чем их недостатки: сохранение неформального авторитета лидеров на всех уровнях служит важнейшим источником легитимности политической организации в целом, однако оно же остаётся причиной её уязвимости. Формализация же властных отношений стабилизирует управление и контроль, но с большой вероятностью ведёт к возникновению жёстких барьеров на пути одаренных «низовых» лидеров в элиту, порождая условия для появления организованной оппозиции в случае социального недовольства масс [38, p. 201-202].

— ^ Использование символических систем. Уже позднепалеолитические охотники и собиратели демонстрировали выраженные региональные различия в материальной культуре, ритуалах и т.п. Экспрессивные символы маркировали границы родственного клана, облегчая распознавание «своих» и делая более эффективной работу описанных выше древних «социальных инстинктов», в том числе механизмов родственного отбора. Этнографические данные об охотниках и собирателях также подтверждают роль локальных культурных символов в проведении границ между группами [например, 27; 49]. Таким образом, уже в ранний период символически очерченные границы между группами начинают играть ведущую роль в процессах социальной интеграции и дифференциации, надстраиваясь над более древними эволюционными механизмами, обеспечивающими возникновение и поддержание семейных и племенных связей, а иногда и заменяя их. Усложнение политической и социальной организации первых аграрных обществ сопровождалось ростом роли символов, прежде всего религиозных, подобных всё более монументальным храмовым и ритуальным комплексам, которые служили культурными и идеологическими центрами первых городов-государств Междуречья и Египта. Расширение границ усложнявшихся территориальных сообществ вело к постоянному росту гетерогенности социального окружения, т.е. к ситуации, когда абсолютное большинство индивидов взаимодействовало скорее с «чужаками», нежели со «своими» с точки зрения родства и общности происхождения. Это вело к возникновению всё более сложных и изощрённых способов использования возникших в древности «временных приспособлений» символического маркирования границ между своей группой и чужими группами для укрепления новых солидарностей и новых групповых лояльностей, а также для поддержания культурно-идеологических барьеров между сообществами. Возможности инструментального использования и даже преднамеренной эксплуатации культурного символизма, задающего территориальные рамки того, что позднее превратится в «этнический феномен» [45], неоднократно описывались, в том числе в работах, в которых само присутствие в индустриальных обществах механизмов этнической интеграции, основанных на структурах родства, ставится под сомнение или даже объявляется результатом социального конструирования9. Социально-психологические исследования прекрасно иллюстрируют и силу, и опасности межгрупповой дискриминации, проводимой зачастую на основании случайных когнитивных признаков категоризации, идентифицирующих свою и чужую группы [43; 9]. В современных обществах нетрудно найти иллюстрации значимости символических границ и культурных маркеров, относящиеся к языковым диалектам или религиозным и субкультурным символам, а также обнаружить примеры их воздействия на групповой фаворитизм и дискриминацию чужаков. Как отмечают Ричерсон и Бойд, возникновение глобальных движений, угрожающих сложившейся системе межгосударственных отношений и формирующих свою идентичность на основании изменчивого набора религиозных, культурных или идеологических символов, указывает на границы эффективности «временных решений», найденных до сих пор в процессе культурной эволюции [38].

— ^ Легитимные институты. В этой наименее проработанной части теории институциональной эволюции речь идёт о легитимации существующих социальных сегментов, символических институтов и властных иерархий в глазах большинства. Эта легитимация достигается и закрепляется с помощью кодификации права, рационально организованной бюрократии, социально эффективного распределения прав собственности и тех или иных форм политического участия. Ощущение справедливости и правильности существующего институционального порядка может достигаться разными средствами — от политического участия и влияния на представительство в законодательной и исполнительной власти в индустриальных и постиндустриальных обществах до прямого участия в работе советов деревенских старейшин или народных собраниях, возможности прямого обращения к вождям или религиозным лидерам и т.п. в сложных обществах древности. Легитимные институты, в отличие от принудительных, основаны на совместности норм, равно обязывающих тех, кто получает выгоду от их соблюдения, и всех остальных, что предполагает некоторую общность интересов со стороны первых и вторых. Отсутствие общественного доверия («фидуциарной установки», в терминах Парсонса) по отношению к существующему институциональному порядку может порождать кризис легитимации и революционную мобилизацию масс. Другой проблемой легитимных институтов является их внутренняя уязвимость для инструментального использования специальными группами интереса, всё более очевидная в современных демократиях и требующая поиска новых «обходных путей». Легитимные институты представляют собой интересный пример исторической вариативности дизайна и трудностей воспроизводства однажды найденных институциональных инноваций: так, модель бюрократической системы правления, основанной на меритократическом принципе отбора персонала, была впервые опробована две с небольшим тысячи лет назад в период правления династии Хань в Китае и просуществовала до эпохи Тан, т.е. до седьмого века нашей эры. Попытки воспроизвести эту систему предпринимались во многих современных обществах, никогда не достигая эффективности исходного образца [ibid].

Концепция институциональных «обходных путей» позволяет, судя по некоторым приведённым примерам, обрисовать и истоки универсализма ряда институциональных решений, сохраняющих свои контуры в многообразии сложных обществ, и причины исторической изменчивости и ограниченной (во времени и пространстве) эффективности ранее найденных временных решений. Она, однако, пока не включает в себя явным образом социально-географическое и временное измерения, позволяющие увидеть внутренние механизмы институциональной эволюции в разных типах сложных обществ, существовавших параллельно или последовательно сменявших друг друга.

^ Что эволюционирует?

Очень близкая, на наш взгляд, к описанным выше представлениям о механизмах институциональной эволюции теоретическая модель использована в концепции сетей социальной власти М. Манна. Принудительному господству и сегментарной иерархии как институциональным решениям, сохраняющим своё значение в становлении и развитии всех сложных обществ, в концепции М. Манна соответствуют военная и политическая организационная власть. Более диффузными и экстенсивными по своему радиусу действия и инфраструктуре, согласно Манну, являются идеологическая (символическая, в терминах Ричерсона и Бойда) и экономическая власть.

Принципиальная новизна вклада М. Манна в анализ и доисторических, и исторических обществ связана, однако, с попыткой переосмысления (или, вернее, уточнения) представления о том, что, собственно, эволюционирует10.

Манн стремится преодолеть характерный для многих эволюционных и историко-социологических теорий «государственнический» подход к описанию доисторических и ранних исторических обществ, связанный с осознанным или неосознанным перенесением на них типичного для Нового времени представления об обществе как унитарной социальной, политической и культурной целостности, идеальным воплощением ко7. P. 1-16 and 17-52.

Lechner F. J. Systems Theory and Functionalism // The Blackwell Companion to Social Theory / Ed. by B. Turner. Oxford: Blackwell, 2000 (1996). P. 112-132.

Lopreato J., Crippen T. Crisis in Sociology: The Need for Darwin. New Brunswick and London: Transaction Publishers, 1999.

Luhmann N. The Differentiation of Society. New York: Columbia University Press, 1982.

Mandalios J. Historical Sociology // The Blackwell Companion to Social Theory / Ed. by B. Turner. Oxford: Blackwell, 2000 (1996). P.389-415.

Mann M. The Sources of Social Power. Vol.1: A History of Power from the Beginning to A.D.1760. Cambridge: University Press, 1986.

Mann M. The Sources of Social Power. Vol.2: The Rise of Classes and Nation-States. Cambridge: University Press, 1993.

Maynard Smith, J. Group Selection and Kin Selection // Nature, 1964, No. 201. P. 1145-1147.

Maynard Smith J. Evolution and the Theory of Games. Cambridge: Cambridge University Press, 1982.

Parsons T. The Structure of Social Action: A Study in Social Theory with Special Reference to a Group of Recent European Writers. 2 Vols. N.Y.; L.: The Free Press – Collier-Macmillan Limi
еще рефераты
Еще работы по разное