Реферат: Электронная библиотека студента Православного Гуманитарного Университета




Электронная библиотека студента Православного Гуманитарного Университета

Текст введен по: "Новый мир", 1991, № 1.

Флоровский Георгий, протоиерей
Евразийский соблазн

Флоровский Георгий Васильевич - выдающийся богослов и историк русской культуры. Родился в Одессе в семье священника. Окончил в 1916 году Новороссийский университет и был оставлен при нем для подготовки к профессорскому званию. В январе 1920 года эмигрировал вместе с родителями в Болгарию, где сблизился с будущими евразийцами Н.С. Трубецким, П.Н. Савицким, П.П. Сувчинским и А.А. Ливеном (вдохновившим друзей на издание в 1921 году первого евразийского сборника "Исход к Востоку"). В августе 1923 года разошелся с евразийцами, хотя делал еще попытки организовать с ними и с представителями более старшего поколения (С. Булгаковым, П. Новгородцевым, В. Зеньковским и другими) двухтомный сборник "Истоки", в котором предлагал поместить и свои статьи "Запад как философская проблема", "Православие как путь творчества".

Печатается по: "Современные записки" (Париж), 1928, №34, стр. 312-346.

^ Комментарии А. СОБОЛЕВА



Евразийство основали... весьма разные по подходам и научным интересам люди. Объединившиеся в своем первом сборнике "Исход к Востоку" (1921) молодые ученые видели свою цель в нащупывании и прокладывании путей для некоторого нового направления, которое они обозначили... термином "евразийство"; ...общее настроение, пронизывающее это и последующие евразийские издания, можно характеризовать как антизападничество. Резко сформулировал эту позицию П. Савицкий: "евразийцы...понимают, что сущность, которая Россией... была воспринята и последовательно проведена в жизнь, в своем истоке, духовном происхождении не есть сущность русская...".

Большая часть критики "евразийского соблазна", содержащаяся в публикуемой статье Г. Флоровского, относится к мировоззрению Льва Карсавина, главного идеолога основанной в 1928 году газеты "Евразия", в которой евразийство рассматривалось как особый вид марксистского ревизионизма.

Жизнь... развела этих выдающихся мыслителей по разным полюсам евразийского движения, в котором они оба участвовали, и показала, где лежит сокровище каждого из них.

Полностью вступительную статью
А.В.Соболева "Полюса евразийства" см.: "Новый мир", 1991, №1 с.180-182



Дни правды дороже воинственных дней...1

Судьба евразийства - история духовной неудачи. Нельзя замалчивать евразийскую правду. Но нужно сразу и прямо сказать, это - правда вопросов, не правда ответов, - правда проблем, а не решений. Так случилось, что евразийцам первым удалось увидеть больше других, удалось не столько поставить, сколько расслышать живые и острые вопросы творимого дня. Справиться с ними, четко на них ответить они не сумели и не смогли. Ответили призрачным кружевом соблазнительных грез. Грезы всегда соблазнительны и опасны, когда их выдают и принимают за явь. В евразийских грезах малая правда сочетается с великим самообманом. "В них рассказ убедительно-лживый развивал невозможную повесть. И змеиного цвета отливы волновали и мучили совесть"2... Первоначальное евразийство хотело быть призывом к духовному пробуждению. Но сами евразийцы, если и проснулись, то для того, чтобы грезить наяву... Евразийство не удалось. Вместо пути проложен тупик. Он никуда не ведет. Нужно вернуться к исходной точке. И оттуда, быть может, откроются новые кругозоры, протянутся новые и верные пути.

1

Революция всех застала врасплох, и тех, кто ждал ее и готовил, и тех, кто ее боялся. В своей страшной неотвратимости и необратимости свершившееся оказалось непосильным и внутренний смысл и действительная размерность происходившего оставались загадочны и непонятны. И нелегко дается мужество видеть и постигать.

Есть и была вечная и простая правда в белом деле и в белой борьбе. Это - правда наивного и прямого нравственного противления, правда волевого неприятия и отрицания мятежного зла. Но на нравственное противление нужно иметь духовно оправданное право. И духовную силу, собираемую во внутреннем искусе и бдении, нельзя заменить ни пафосом благородного негодования, ни жаждой мести. Белый порыв распался в страстной торопливости, отравленной ядами "междоусобной брани". Нравственное негодование не перегорело в смирении, не просветлело в вещей зоркости трезвенной думы. Среди грохота исторических обвалов казалось странным и неуместным задуматься, сосредоточиться, уйти в себя. Это казалось превратным безделием и бездействием, внутренней сдачею и отказом от борьбы. Максимализм бездумного, мстительного гнева разряжался в кровяное нетерпение внешнего действия и внешнего конца. В такой торопливости нет подлинной силы и действенной правды. Ибо нет воли к покаянию. И нет зоркости. Ненависть выжигает любовь, а только в любви духовная зоркость. Легко было поддаться опьянению нравственного ригоризма и пред лицом зла и злобы, творимой на русской земле ее теперешней антихристовой властью, духовно ослепнуть и оглохнуть и к родине самой, и потерять всякий исторический слух и зоркость. Точно нет России и до конца и без остатка выгорела она в большевистском пожаре,- и в будущем нам, бездомным погорельцам, предстоит строиться на диком поле, на месте пустом. В таком поспешном отчаянии много самомнения и самодовольства, сужение любви и кругозора. За советской стеною скрывается от взоров страждущая и в страдании перегорающая Россия. Забывается ее творимая судьба. И нужно прямо и твердо понять: революция и разруха, обман и отрава не убили Россию; и она живет и жива, жива в безумии и озорстве, жива в буйном хмеле и злобе, жива в молчаливом противлении, жива в незримом преображении своем. Среди бесовского маскарада, под мерзостной маскою есть творимая Россия, и проходит она по мытарствам огненного испытания. И с нею должна быть наша любовь, любовь сочувствия и любовь противления, двоящаяся и строгая любовь. Наша душа должна внутренне обратиться к России, в любви отождествиться с нею. И приять ее роковую судьбу, как свою судьбу, и перестрадать ее покаянный искус. Не всё в любимой России должны мы принять и благословить. Но всё должны понять и разгадать, как тайну Божия гнева, как правду Божия суда. Аще забуду тебе, Иерусалиме, да будет забвена десница моя...3

Нужно понять и признать: русская разруха имеет глубокое духовное корнесловие, есть итог и финал давнего и застарелого духовного кризиса, болезненного внутреннего распада. Исторический обвал подготовлялся давно и постепенно. В глубинах русского бытия давно бушевала смута, сотрясавшая русскую почву, прорывавшаяся на историческую поверхность и в политических, и в социальных, и в идеологических судорогах и корчах. Сейчас и кризис, и развязка, и расплата. В своих корнях и истоках русская смута есть, прежде всего, духовный обман и помрачение, заблуждение народной волн. И в этом грех и вина. Только в подвиге покаяния, в строгом искусе духовного трезвения, может открыться и открывается подлинный выход из водоворотов ликующего зла. На духовный срыв нужно ответить подвигом очищения, внутреннего делания и собирания. Только в бдении и аскезе, только в молитвенном безмолвии накопляется и собирается подлинная сила, - в молчаливом искусе светлеет и преображается душа, куется и закаляется творческая воля. Только в этом подвиге совершится воскресение и воскрешение России, восстановление и оживление ее разбитого и поруганного державного тела. Это трудный н суровый путь. Но нет легких и скорых путей для победы над злом, и в делах покаяния дерзко требовать легкости. Предельный ужас революции был в нашем бессилии - в том, что в грозный час исторического испытания нечего было противопоставить раскованным стихиям зла, что в этот час открылось великое оскудение и немочь русской души. В революции открылась жуткая и жестокая правда о России. В революции обнажаются глубины, обнажается страшная бездна русского отпадения и неверности - "и всякой мерзости полна"...4 Нечего бояться и стыдиться таких признаний, нечего тешить себя малодушной грезой о прежнем благополучии и перелагать все на чужую вину. В раскаянии нет ни отступничества, ни хулы. И только в нем полнота патриотического дерзновения, мужества и мощи.

В таких исторических признаниях, в остром и живом чувстве сверхполитической и лжедуховной природы русской революции, и в призыве к зоркому культурно-патриотическому бдению и раздумью, - в этом была правда и историческое дело начального евразийства. И эта правда оказалась жестокой для самих евразийцев. Они тоже соблазнились о терпении и увлеклись исканием легких и скорых путей. В своем внутреннем развитии, или, сказать правду, разложении евразийство отравилось тем самым соблазном лжедейственной торопливости, с раскрытия и обличения которого оно началось, - отравилось вожделением быстрой и внешней удачи. Верные, но беглые наблюдения разрослись в торопливый и мечтательный синтез, и обманная, хотя и розовая греза заволокла и окутала историческую быль.

2

В самом восприятии и в толковании переживаемой современности евразийцы не сумели и не смогли соблюсти строгой внутренней меры, не сумели сочетать свободу исторического внимания со свободою высшего и духовного, оценочного разбора и суда. Евразийцы точно зачарованы историческими видениями, развертывающимися вокруг "в обстановке величайшего социально-практического переустройства и возбуждения"5. Они подавлены исторической необходимостью, мощной поступью неотразимых событий. Для них "жизнь есть конкретность идеи", единой, единственной, и потому "истинной". Истину они хотят найти и расслышать в исторической действительности, в эмпирическом бывании, как его скрытую, но непреложную тему. И потому в их сознании правило исторической чуткости превращается в требование "слушаться" истории, - именно слушаться, не только слушать. Исторический учет и признание косвенно перерождаются в покорное и даже угодливое приятие творимой новизны. Евразийцы не допускают возможности неправедной истории. При всей неизбежности эмпирической неполноты и несовершенства, в истории для них всегда раскрывается, осуществляется и овеществляется правда. И отсюда у них болезненный страх исторической отсталости, страх не попасть в ритм событий. В бессильном испуге рождается торопливая готовность уступить зову времен. Евразийцы как-то веруют в непогрешимость истории, в благодетельную ритмику органических процессов. Они приемлют суд времени как окончательный и неопровержимый суд. И отказываются от суда над историей, как от безумной тяжбы со вселенской и премудрой стихией, властью, проявляющей себя в роке исторической судьбы. В оценочном суде над историей им чудится состав гордости и насилия, чудится мечтательная отвлеченность, гордость неудачников, отброшенных "естественно-органическим" процессом развития и брюзжащих в обиженном сознании своей ненужности и обреченности. Евразийцы готовы подсмеиваться над каждым, кто не поддается с покорностью органическому насилию стихий, как над близоруким изгоем всемощной жизни. И точно, бывают безнадежно опоздавшие и отсталые люди, ослепшие и оскудевшие безвременно и безвозвратно. Но евразийцы забывают, что судить и осуждать, и отвергать историческую новизну можно не только во имя старого, но и во имя вечного, во вдохновении подлинных святынь. В евразийстве оживает "пресловутое змеиное положение" о разумности действительного и действительности разумного, какой-то огрубелый и опрощенный "панлогизм". В испуге отвлеченности евразийцы и не замечают и не хотят заметить греховного и грешного расхождения и несоответствия "истинной идеи" и... самой жизни. Это расхождение не только по степени. То правда, что в жизни, во всех ее изворотах и сращениях, раскрываются и осуществляются "идеи". Но не во всякой жизни воплощается одна и та же, "истинная" идея. Мало и недостаточно уловить "смысл происходящего". Может оказаться, что события текут в бездну отпадения - и в этом их "смысл". Подобает ли тогда радоваться, подобает ли разрушительные идеи возводить в мерило и идеалы, как бы ни были они пестры и многоцветны, как бы "органически" ни были они сращены с жизнью... Бывает злая жизнь. И ей надлежит противиться, без примирения и уступок. В таком противлении нет никакой отвлеченности, нет гордости и отщепенства. Напротив, только в праведном противлении осуществляется подлинное смирение,- смирение пред голосом Божией правды, не пред слепым роком. Только в нем преодолевается человеческая гордыня, овеществившая себя в злом направлении исторических событий. Только в нем проявляется высший и подлинный реализм, учитывающий не только извивы исторического бывания, но и гораздо более действительные, хотя в исторической эмпирии и не осуществленные Божественные меры бытия, - Божию волю о мире. Этого высшего и духовного реализма вовсе нет в евразийстве. Евразийцы приемлют случившееся и свершившееся, как неотвратимый факт, - не как знамение и суд Божий, не как грозный призыв к человеческой свободе.

В евразийстве есть воля и вкус к совершившейся революции, и евразийцы приемлют ее как обновление застоявшейся жизни. Они правы, революция есть "глубокий и существенный процесс", не "историческое недоразумение". В русской современности динамически интегрирована и интегрируется длительная и сложная предыстория. Правильно и своевременно говорить сейчас о противоречиях и неувязках старой, петербургской России, в которых зачиналась, и готовилась, и созревала смута. В известном смысле, конечно, революция есть "саморазложение Императорской России", бурный конец петербургского периода. Но смысл этого исторического обрыва евразийцы толкуют узко и превратно, в скудных терминах натуралистической морфологии. Весь смысл трагедии старой России сводится для них к некоему "псевдоморфозу", к "разрыву" правительства с "народом", к правительственному насилию над народной массой, втесняемой в чужеродные и тем самым ложные рамки "европеизма". И торопливое примирение с "новой Россией", рождающейся в кровавой пене революции, для евразийцев вполне оправдывается совершившимся обнажением материка, освобожденного от насильственных наслоений.

Любовь к отечеству - сложное и запутанное чувство: голос крови и голос совести соединяются в нем. чаще перебивая и заглушая друг друга, редко сливаясь в мирном созвучии. И до этой меры патриотическая любовь должна возрастать в суровом внутреннем искусе. Этого искуса нет в евразийстве. В нем недостает строгости к себе, недостает страха Божия, нравственной чуткости, духовного смирения и простоты. В евразийском патриотизме слышится только голос крови и голос страсти, буйной и хмельной. Патриотизм для евразийцев есть "пенящийся и хмельной напиток", не зов долга и не воля к подвигу. Евразийцам кажется, будто сейчас приходится делать выбор между интеллигентскою хилостью и новой "народной" силой и выбирают вторую. Они не понимают, что выбор предстоит между греховным самоутверждением и творческим самоотречением, в покаянной покорности Богу. Не от Духа, а от плоти и от земли хотят набраться они силы. Но нет там подлинной силы, и Божия правда не там. Для евразийцев более чем достаточно ссылки на "органическое рождение" из вихря стихий, из недр инстинктивного самоопределения народного, чтобы приять и оправдать творимую новизну. В евразийстве пробуждается запоздалый романтический пафос стихии, ярой, властной, многоцветной. Евразийцы всюду видят стихию - и любят ее, и веруют в нее, в органические законы естественного роста. В самих себе они с удовлетворением ощущают "веяние необыкновенного стихийного подъема сил", выбивающихся и вырывающихся из-под развалин обреченного прошлого. История для них, прежде всего, мощный силовой процесс, явление силы, не духа, - развитие, а не творчество и не подвиг. После великих исторических потрясений поломанные и искалеченные в них люди от обратного, от усталости и бессилия, начинают грезить о силе и мощи в каком-то надрывном подобострастии пред стихией. В пафосе стихии стираются категорические грани добра и зла как какая-то моралистическая условность, как придирка слишком субъективной рефлексии, несоизмеримой с высшей правдой и мудростью исторического сверхличного бытия. Не по нравственным и духовным мерилам определяется тогда и оценивается достоинство людей и событий, но по потенциалу заряжающей их и в них воплощающейся стихийной энергии и мощи. Так слагается культ "сильных" людей, не то "героев", не то "разбойников"; и в нем получает лжерелигиозное оправдание право на страсть и волю, с забвением о единственном действительном и возможном пути к Богу через крест и любовь. Есть что-то от этого романтического перегара в теперешнем евразийстве. В каком-то смысле евразийцев зачаровали "новые русские люди", ражие, мускулистые молодцы в кожаных куртках, с душой авантюристов, с той бесшабашной удалью и вольностью, которые вызревали в оргии войны, мятежа и расправы. Точно от неожиданности, что в пленной и окованной России оказались "живые" люди, евразийцы загляделись на них; и все кажется в них мило и право уже по тому одному, что они - в России, сидят на родной земле, "естественно-органически вырастают из народного материка". Пусть эти новые люди, этот "новый правящий слой" собрался и скристаллизовался вокруг "воров", бездумных и скудоумных, - "выбора у народа не было", решают евразийцы; по нашей скудости и хилости на "ворах" русский свет клином сошелся. В этих "ворах" евразийцы увидели "воплощение государственной стихии". Их загипнотизировал большевистский пафос "народоводительства", волевой пафос коммунистической партии, пусть скудной и ложной в своей идеологии, но "властной до тираничности". В своей практической работе коммунисты невольно отобрали "здоровых и приспособленных" и властно обратили их на осуществление действительных, хотя и бессознательно угаданных народно-государственных целей. "Как-никак, давно уже сознаются евразийские авторы, революция породила несомненных героев зла и разрушения... " Теперь они подчеркивают - не только разрушения. Ибо во властном пафосе коммунистического интернационала народная стихия "почувствовала формальную наличность нужных ей качеств государственности и власти", нашла в нем свой кристаллизационный центр и упор. В действительности коммунисты оказались "бессознательными орудиями вырождавшейся государственности". Они вынесли на себе, хотя помимо своего умысла и воли, "новый народ", новый правящий слой. В известном смысле, по евразийской оценке, большевики как бы спасли Россию - от анархии, во всяком случае. И потому евразийцы сознательно и хотят быть "следственниками современного большевизма", "следственниками советской государственности" - в психологии и типе, в пафосе и внутреннем строе. Они хотят и призывают равняться по большевистскому примеру и типу, только переменив "конструктивный принцип" с безбожного на религиозный. Странным образом они не замечают и не понимают, насколько в формальном "типе" большевистского максимализма отражается и выражается его безбожная бесчеловечная, бесовская сущность, - не чувствуют, что при "полярных" основаниях окажутся необходимыми инородные и инотипные "методы и силы".

У евразийцев сложилось совсем не оправданное представление, будто революция в каком-то смысле уже кончилась и выплавливание новой России завершилось. Заглядевшись на мнимую социальную стройку, завлеченные "современною страстью к твердому устроению и максимализму", евразийцы проглядели самое существо русского процесса. Они странно оглохли к той духовной смуте, которая в действительности и пучит и взрывает историческую поверхность. Евразийское внимание рассеялось по социально-политической поверхности, в евразийском восприятии притупляется и меркнет весь острый и могучий трагизм Русской смуты. Внутри России, в самых недрах русского бытия и духа, все еще продолжается смертельная борьба, борьба разночестных и несовместимых начал, - и, может быть, именно сейчас она в наивысшем разгаре и напряжении. Раскаленная и расплавленная народная масса все еще в огне, вулканические сотрясения не прекратились, и основной кристаллизационный процесс едва еще начался.

Наивная доверчивость к органической работе темных подсознательных сил соединяется в евразийском сознании с жутким, хотя и мечтательным упоением властью. Ибо "только единая и сильная власть способна провести русскую культуру через переходный период, канализировать и направить пафос революции". В этой сильной власти найдет и оформит себя сама народная стихия, в ней воплотится, осуществит себя.

Евразийцы признают, конечно, что "зло, действительно, сильно в мире". Но смутно и наивно представляют они себе и другим пути и приемы борьбы со злом. Они как бы мечтают о самоукрощении мятежной стихии чрез организующую властную волю ею же рожденных и ее воплощающих "сильных" людей. Они недосматривают и недооценивают мотивы злостного бунтарства и одержимого беснования в воспеваемом ими процессе органического вырастания и сложения "нового народа, не менее русского", чем прежний. Они забывают об упрямой инерции зла, всосавшегося в самую духовную конституцию народа, забывают о взошедшем в кровь и дух нигилизме, безбожии и богоборчестве. Конечно, в чистое "зло" ни народы, ни личности никогда не превращаются, они бывают и становятся только "злыми", только носителями зла, - но этого ограничительного "только" не следует преувеличивать. Ибо "зло" не есть что-то внешнее и не в качестве прибавочного груза присоединяется к своим "носителям"; оно становится для них роковым внутренним законом, онтологически разлагает своих "носителей" и может довести их до полного и необратимого распада - в окаменелом нечувствии и нераскаянности. Духовные яды глубоко всосались в русскую жизнь и еще долго будут в ней чадить и смердить. И, конечно, не только "старый правящий слой" изъязвлен и отравлен ядами исторического разложения, но в гораздо большей степени и "новый", рожденный и повитый в буйстве и злобе. И напрасно и наивно надеяться на выцветание и самовыветривание этих ядов, на их самообессиливание и самообезвреживание. От бесспорной лживости исторического материализма и коммунистической идеологии евразийцы слишком поспешно заключают к ее естественному, практическому краху. Разоблаченные заблуждения веками сохраняют свое роковое обаяние и злую власть над людьми, и от их страшного дурмана не в силах без благодатной помощи освободиться греховная человеческая воля, немощная в добром, упорная и упрямая в злом. У евразийцев есть какая-то поспешная готовность отвлечься от зла, в излишней доверчивости к мнимому закону исторической гетерогонии целей. Им кажется, что "потери и жертвы, несомые в период возобладания исторического материализма, могут быть искуплены тем обнаружением сути вещей, которое происходит в этот период..." Они как-то забывают, что это "потери и жертвы" исчисляются в тьмах и тысячах живых душ, замученных, озлобленных и извращенных... Есть что-то от самого тупого просветительства в евразийских представлениях о борьбе с ложью и злом - на корню устарелая помесь толстовства и руссоизма. Точно в самом деле можно весь страшный вопрос духовного очищения и преображения свести к смене идеологий, к замене одной "программы" другой, "ясной и четкой", точно все зависит от додуманности, настойчивости и упорства...

3

Евразийцы приемлют революцию в ее факте и свершении. И вместе с тем, в порядке мнимого закона исторической гетерогонии целей, они подчеркивают несоответствие и несовпадение революционной онтологии и замыслов эмпирических вожаков и совершителей смуты, волевой коммунистической группы. Коммунистическую идеологию, систему "воинствующего экономизма" и исторического материализма евразийцы решительно и резко отвергают и признают, что уже теперь она "стоит перед окончательным крахом", "несомненно и окончательно погибает", разложенная в самих своих исповедниках "сознанием ее неосуществимости и нежизненности". Устойчивости коммунистической идеологии в России евразийцы не допускают еще и потому, что она есть плод чужой "европейской" культуры, последнее слово и завершение "европеизма" и, стало быть, не опасна для самоопределяющейся "евразийской" души. Силой вещей она неизбежно отпадет и уже отпадает, И потому евразийцам становится боязно и страшно за судьбы "нового правящего слоя", сложившегося и скрепленного на коммунистическом "упоре". Ради спасения революции в ее социально-онтологических достижениях и итогах, для закрепления осуществившегося в ней великого народно-государственного сдвига нужно заменить выдыхающуюся коммунистическую идеологию новой, органической системой идей. "Ложной, сатанинской и злой, но огромной идее коммунизма" нужно противопоставить новую идею, "соравную" ей по мировому размаху, по широте и охвату, - нужно найти и противопоставить ей новую "идею-правительницу". Найти ее и подслушать можно и нужно "в недрах общей духовной обстановки момента и эпохи", ибо "семя идеи - сама жизнь". Эта новая идеология должна сразу стать реальной силой - "идеи должны иметь аппарат прямых действий". Новая "идея должна заменить нам государство, средоточие и вождя до тех пор, пока наше государство, средоточие и вождь не будут реально созданы, сделаны идеей". Так говорят евразийцы. И это возможно только чрез создание новой "партии", - правда, партии особого типа и строя. В этом типе и строе евразийцы стараются учесть пример и урок большевизма. Это партия единая и единственная, правительствующая, исключающая самую "партийную систему", т. е. множественность партийных группировок. Эта новая партия слагается и должна слагаться на основах единого и общего, конкретного и всеобъемлющего миросозерцания. Это не простое объединение по частному поводу и для частных целей, хотя бы и политических, - но крепкий и строгий "государственно-идеологический союз", некая "идеологически-политическая лига". Он слагается по началу отбора, но отбора органического, творимого самою жизнью. В свободном, изнутри направляемом развитии и росте "симфонической народной личности", в порядке естественной и необходимой социальной дифференциации, выделяется и слагается в себе своеобразная "соборная личность" второго порядка, "правящий слой", и в нем, как его средоточие и сердцевина, как его живой стержень, выделяется некий "государственный актив", - это и есть "единственная правительствующая партия". Система сплошных и непрерывных органических связей между семи слоями, уровнями и концентрами социального бытия обеспечивает прямое и непосредственное соответствие между ними в мысли и воле. Выражая и утверждая свою мысль и свою волю, правящий слой и правительствующая партия тем самым выражает "бессознательную, стихийную", но твердую всенародную общую волю, которую в себе самих они носят, и знают, и опознают. Они "формулируют народное миросозерцание", в народных массах "лишь неосознанное, хотя и определенное". И мысль, и воля правящего слоя "в нормальных условиях являются в целом и главном лишь индивидуацией и конкретизацией народного сознания", и "существо этого процесса индивидуации и конкретизации- органично". Народная воля органически выражается и осуществляется в сильных людях, в сильном и собранном меньшинстве. В живом и здравом народно-государственном организме не может и не должно быть внутренних противоречий, расхождений и натяжений. И потому властное народоводительство единого и единственного полномочного меньшинства не только не включает в себя элементов насилия и диктатуры, но, напротив, представляет собою последовательное осуществление начала народоправства. "Ведущее" меньшинство органически и непреложно выражает подлинную, хотя и бессознательную волю народа, воплощает и олицетворяет ее, отчеканивает ее в целостную идеологию. Выражая свое миросозерцание и осуществляя свою волю, правительство тем самым выражает и осуществляет народное миросозерцание и народную волю. Грядущая правительствующая партия изображается евразийцами в патетических и героических чертах. "Партия, отвечающая традиции и потребности (евразийского) месторазвития в сильной и собранной власти; партия, железная спайка которой проникнута духом братства; партия со своею символикой и своей мистикой; партия, которая использует и включает в себя потребности и навыки русского сектантства, и обращает их на служение нравственным заповедям Церкви и мирскому государственному делу; партия, строящая культуру как систему..." - Это Партия уже с большой буквы. И уже не pars civitatis, но pars mundi ("Не часть общества, но часть света" - лат., - прим. ред. НМ), - "носительница и выразительница потребностей и воли великой "partis mundi" - Евразии"... В избранном и отборном волевом меньшинстве народная жизнь получает и обретает свое единство, обретает свое лицо. Евразийцы оговариваются: "само по себе" государство есть только "форма"; и все же, по их утверждению, "на первое место в иерархии сфер культуры следует поставить сферу государственную, преимущественным выразителем и носителем которой является правящий слой". Ибо в государстве, в государственной организации впервые и вполне осуществляется и выражается единство культурной жизни. В нем и только в нем получает "действительное личное бытие" симфонический "культуро-субъект". И ниоткуда, кроме как из "личной" по преимуществу государственной сферы нельзя получить "личную" организованность и законченность. Поэтому на подчиненных местах оказывается не только сфера "материально-культурная", хозяйственная и техническая, но и "сфера духовного творчества". Правда, обе эти сферы обладают собственным бытием и тяготеют к своим собственным средоточиям, стремятся каждая стать "соборным" субъектом, слагающимся из "соборных" личностей низших порядков. Но государственное верховенство распространится и на них, и притом в формах направляющего и руководящего вмешательства, - ибо, будучи одною из частных сфер, государство есть, вместе с тем, и целое, "соотносится" с другими частными сферами, "как целое со своими частями". "Не должно быть каких-то внегосударственных организаций или объединений", утверждают евразийцы, но "всякая организация должна быть и органом государства". "Правящий слой не такой же субъект, как субъекты хозяйства и духовной культуры; он как бы порождается ими для того, чтобы они чрез него над собою властвовали". Органическое происхождение правительства и правящего слоя в евразийских представлениях устраняет принципиальную опасность насилия. Евразийцы согласны, что в эмпирическом и действительном бывании "государство всегда стремится расширить свою сферу и растворить в себе индивидуальные и частные". Более того, "государственности всегда угрожает разрыв между народом и его правящим слоем, нарушение органического их взаимодействия". Но это относится к области неизбежного эмпирического несовершенства и неполноты. И дело "государственного искусства" находить в каждое время свои здравые меры сохранения должного и надлежащего жизненного равновесия.

Замысел духовного преодоления русской смуты выдохся и измельчал в евразийстве. Евразийцы не поняли, не сумели понять ни его смысла, ни размерности, ни сложности; они и упростили его, подменили его другим, более простым, быть может, но зато и пустым и опасным. Духовное преодоление смуты не может ограничиваться эмоциональным оценочным разбором и судом. Оно должно быть действенным, творческим и трудовым. Должно быть радостным покаянием, бодрым подвигом национального преображения. Это преображение уже совершается, - об этом благодатном возрождении русской души свидетельствует мученическая история Русской Церкви, гонимой и скитающейся, но торжествующей в духе и силе Илии6. И вот подлинную творимую Россию евразийцы увидели не там, где есть она, не в твердыне православного духа, а у "воров". Всю жуткую и трагическую проблематику религиозно-культурного перерождения и преображения евразийцы по старой интеллигентской манере свели на задачу создания нового направления, новой партии, единой и единственной, которая должна переслоить выброшенный революционными бурями "новый правящий слой", с тиранической властностью организовать его вокруг себя и стать его основою и направляющей силой. Допустим, в исторической действительности так иногда бывает, приходит "частночеловеческий" или "многочеловеческий" Бонапарт. Решается ли этим проблема культурного возрождения и религиозного восстановления взвихренного в смуте народа?.. Сложную и трудную задачу религиозно-творческого возрождения евразийцы разменяли на суемудрие идеологических упражнений. Допустим выветривается коммунистическая идеология, ничтожная по предельному суду, но разве не оставляет она в душах больного и ядовитого наследия и последствия? И разве выздоровела одержимая ею душа? И исцелят ли ее "идеи"? В сущности, евразийцы стремятся перевести опустошенных людей из одной одержимости в другую, в "подданство" другой, новой, евразийской идее. И. прежде всего, спросим: разве душа - пустой сосуд, в котором легко и по произволу можно менять идеологическое содержимое? Вряд ли. Евразийцы так слепо верят в подсознательные силы русской стихии, что точно ждут, что опустошенная душа сама себя и из себя, без искуса и без подвига, в процессе органического роста наполнит абсолютной идеологией... Евразийцам как бы представляется, что эмпирическая свобода по отношению к истинным целям и заданиям может выражаться только в степени приближения и совершенства, только в степени сознательности и радения, только в делании или не-делании. Они не чувствуют страшной свободы прямого противления, избрания лжи и зла. И потому именно не понимают до конца русской трагедии как творческого искупления греха и вины. Они довольствуются декларацией "абсолютного" значения новой, рождающейся русской культуры. Есть странная и жуткая наивность в евразийских представлениях о смене идеологий и полное забвение острого трагизма религиозно-исторических процессов.

Евразийцы сознают себя "третьим максимализмом"7. В действительности, конечно, ни один из этих притязаемых максимализмов подлинным максимализмом не был, - ни черный, ни красный, ни новоявленный черно-красный. Ибо все это "максимализмы" средств, не заданий. И во всех трех случаях тяжелые и томительные задачи действительной жизни снижаются до уровня и пределов внешнего общественного строительства и даже простой организации, при жутком нечувствии трагической проблематики духовно-культурного творчества. Во всех трех случаях сказываются духовное опрощение, оскудение и немочь, прикрываемые распущенностью страстей и произвола. И в этом общее между ними. С этим связана и другая общая черта, - величайшая духовная узость, кружковской дух, дух самопревозношения и полной презрительности к человеку, к человеческой свободе. От внутренней слабости исчезает понимание того, что только свобода есть достаточная и необходимая среда для подлинного творческого самоопределения и творчества. Иссякнувший пафос творчества подменяется пафосом распределения и "водительства" максимализмом власти, не только дерзновенной, но и дерзостной. И в евразийстве, при всех декларациях о "внепартийности", копится и возгревается дух человеконенавистнической нетерпимости, дух властолюбия и порабощения. В них искривляются все перспективы, все кругозоры. Под прикрытием органических ссылок евразийцы откровенно и открыто подчиняют кружковому суду и разбору всю человеческую жизнь. Они куют для нее идеологические цепи. В евразийстве снова оживает худшая и самая опасная черта старой интеллигентской психологии - делить все на "правое" и "левое", на "благонадежное" и "неблагонадежное", под новыми обозначениями "старое" и "новое", "европейское" и "евразийское". Евразийство по своему психологическому складу есть последнее интеллигентское направление, совмещающее в себе все прежние пороки. Вся задача сводится к тому, чтобы пленить в послушание, в "подданство идее". Психологический тип остается прежним, духовная ткань не обновится, переменятся только слепые вожди у слепых по-прежнему масс. Евразийцы здесь переворачивают перспективу. Действительная религиозная "идеология" есть путь или ступень к вере, а не зрелый плод. Она свидетельствует, исповедует, запечатлевает молитвенный опыт, родится из него. Из идей
еще рефераты
Еще работы по разное