Реферат: Федор Михайлович Достоевский. Идиот

Федор Михайлович Достоевский. Идиот


* ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. *


I.

В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд

Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу.

Было так сыро и туманно, что насилу рассвело; в десяти шагах, вправо и влево

от дороги, трудно было разглядеть хоть что-нибудь из окон вагона. Из

пассажиров были и возвращавшиеся из-за границы; но более были наполнены

отделения для третьего класса, и все людом мелким и деловым, не из очень

далека. Все, как водится, устали, у всех отяжелели за ночь глаза, все

назяблись, все лица были бледножелтые, под цвет тумана.

В одном из вагонов третьего класса, с рассвета, очутились друг против

друга, у самого окна, два пассажира, - оба люди молодые, оба почти налегке,

оба не щегольски одетые, оба с довольно замечательными физиономиями, и оба

пожелавшие, наконец, войти друг с другом в разговор. Если б они оба знали

один про другого, чем они особенно в эту минуту замечательны, то, конечно,

подивились бы, что случай так странно посадил их друг против друга в

третьеклассном вагоне петербургско-варшавского поезда. Один из них был

небольшого роста, лет двадцати семи, курчавый и почти черноволосый, с

серыми, маленькими, но огненными глазами. Нос его был широки сплюснут, лицо

скулистое; тонкие губы беспрерывно складывались в какую-то наглую,

насмешливую и даже злую улыбку; но лоб его был высок и хорошо сформирован и

скрашивал неблагородно развитую нижнюю часть лица. Особенно приметна была в

этом лице его мертвая бледность, придававшая всей физиономии молодого

человека изможденный вид, несмотря на довольно крепкое сложение, и вместе с

тем что-то страстное, до страдания, не гармонировавшее с нахальною и грубою

улыбкой и с резким, самодовольным его взглядом. Он был тепло одет, в

широкий, мерлушечий, черный, крытый тулуп, и за ночь не зяб, тогда как сосед

его принужден был вынести на своей издрогшей спине всю сладость сырой,

ноябрьской русской ночи, к которой, очевидно, был не приготовлен. На нем был

довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромным капюшоном,

точь-в-точь как употребляют часто дорожные, по зимам, где-нибудь далеко за

границей, в Швейцарии, или, например, в Северной Италии, не рассчитывая,

конечно, при этом и на такие концы по дороге, как от Эйдкунена до

Петербурга. Но что годилось и вполне удовлетворяло в Италии, то оказалось не

совсем пригодным в России. Обладатель плаща с капюшоном был молодой человек,

тоже лет двадцати шести или двадцати семи, роста немного повыше среднего,

очень белокур, густоволос, со впалыми щеками и с легонькою, востренькою,

почти совершенно белою бородкой. Глаза его были большие, голубые и

пристальные; во взгляде их было что-то тихое, но тяжелое, что-то полное того

странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в

субъекте падучую болезнь. Лицо молодого человека было, впрочем, приятное,

тонкое и сухое, но бесцветное, а теперь даже до-синя иззябшее. В руках его

болтался тощий узелок из старого, полинялого фуляра, заключавший, кажется,

все его дорожное достояние. На ногах его были толстоподошвенные башмаки с

штиблетами, - все не по-русски. Черноволосый сосед в крытом тулупе все это

разглядел, частию от нечего делать, и, наконец, спросил с тою неделикатною

усмешкой, в которой так бесцеремонно и небрежно выражается иногда людское

удовольствие при неудачах ближнего:

- Зябко?

И повел плечами.

- Очень, - ответил сосед с чрезвычайною готовностью, - и заметьте, это

еще оттепель. Что ж, если бы мороз? Я даже не думал, что у нас так холодно.

Отвык.

- Из-за границы что ль?

- Да, из Швейцарии.

- Фью! Эк ведь вас!..

Черноволосый присвистнул и захохотал.

Завязался разговор. Готовность белокурого молодого человека в

швейцарском плаще отвечать на все вопросы своего черномазого соседа была

удивительная и без всякого подозрения совершенной небрежности, неуместности

и праздности иных вопросов. Отвечая, он объявил, между прочим, что

действительно долго не был в России, слишком четыре года, что отправлен был

за границу по болезни, по какой-то странной нервной болезни, в роде падучей

или Виттовой пляски, каких-то дрожаний и судорог. Слушая его, черномазый

несколько раз усмехался; особенно засмеялся он, когда на вопрос: "что же,

вылечили?" - белокурый отвечал, что "нет, не вылечили".

- Хе! Денег что, должно быть, даром переплатили, а мы-то им здесь

верим, - язвительно заметил черномазый.

- Истинная правда! - ввязался в разговор один сидевший рядом и дурно

одетый господин, нечто в роде закорузлого в подьячестве чиновника, лет

сорока, сильного сложения, с красным носом и угреватым лицом: - истинная

правда-с, только все русские силы даром к себе переводят!

- О, как вы в моем случае ошибаетесь, - подхватил швейцарский пациент,

тихим и примиряющим голосом; - конечно, я спорить не могу, потому что всего

не знаю, но мой доктор мне из своих последних еще на дорогу сюда дал, да два

почти года там на свой счет содержал.

- Что ж, некому платить что ли было? - спросил черномазый.

- Да, господин Павлищев, который меня там содержал, два года назад

помер; я писал потом сюда генеральше Епанчиной, моей дальней родственнице,

но ответа не получил. Так с тем и приехал.

- Куда же приехали-то?

- То-есть, где остановлюсь?.. Да не знаю еще, право... так...

- Не решились еще?

И оба слушателя снова захохотали.

- И небось в этом узелке вся ваша суть заключается? - спросил

черномазый.

- Об заклад готов биться, что так, - подхватил с чрезвычайно довольным

видом красноносый чиновник, - и что дальнейшей поклажи в багажных вагонах не

имеется, хотя бедность и не порок, чего опять-таки нельзя не заметить.

Оказалось, что и это было так: белокурый молодой человек тотчас же и с

необыкновенною поспешностью в этом признался.

- Узелок ваш все-таки имеет некоторое значение, - продолжал чиновник,

когда нахохотались досыта (замечательно, что и сам обладатель узелка начал,

наконец, смеяться, глядя на них, что увеличило их веселость), - и хотя можно

побиться, что в нем не заключается золотых, заграничных свертков с

наполеондорами и фридрихсдорами, ниже с голландскими арабчиками, о чем можно

еще заключить, хотя бы только по штиблетам, облекающим иностранные башмаки

ваши, но... если к вашему узелку прибавить в придачу такую будто бы

родственницу, как, примерно, генеральша Епанчина, то и узелок примет

некоторое иное значение, разумеется, в том только случае, если генеральша

Епанчина вам действительно родственница, и вы не ошибаетесь, по

рассеянности... что очень и очень свойственно человеку, ну хоть... от

излишка воображения.

- О, вы угадали опять, - подхватил белокурый молодой человек, - ведь

действительно почти ошибаюсь, то-есть почти что не родственница; до того

даже, что я, право, нисколько и не удивился тогда, что мне туда не ответили.

Я так и ждал.

- Даром деньги на франкировку письма истратили. Гм... по крайней мере,

простодушны и искренны, а сие похвально! Гм... генерала же Епанчина знаем-с,

собственно потому, что человек общеизвестный; да и покойного господина

Павлищева, который вас в Швейцарии содержал, тоже знавали-с, если только это

был Николай Андреевич Павлищев, потому что их два двоюродные брата. Другой

доселе в Крыму, а Николай Андреевич, покойник, был человек почтенный и при

связях, и четыре тысячи душ в свое время имели-с...

- Точно так, его звали Николай Андреевич Павлищев, - и, ответив,

молодой человек пристально и пытливо оглядел господина всезнайку.

Эти господа всезнайки встречаются иногда, даже довольно часто, в

известном общественном слое. Они все знают, вся беспокойная пытливость их

ума и способности устремляются неудержимо в одну сторону, конечно, за

отсутствием более важных жизненных интересов и взглядов, как сказал бы

современный мыслитель. Под словом: "все знают" нужно разуметь, впрочем,

область довольно ограниченную: где служит такой-то? с кем он знаком, сколько

у него состояния, где был губернатором, на ком женат, сколько взял за женой,

кто ему двоюродным братом приходится, кто троюродным и т. д, и т. д, и все в

этом роде. Большею частию эти всезнайки ходят с ободранными локтями и

получают по семнадцати рублей в месяц жалованья. Люди, о которых они знают

всю подноготную, конечно, не придумали бы, какие интересы руководствуют ими,

а между тем, многие из них этим знанием, равняющимся целой науке,

положительно утешены, достигают самоуважения и даже высшего духовного

довольства. Да и наука соблазнительная. Я видал ученых, литераторов, поэтов,

политических деятелей, обретавших и обретших в этой же науке свои высшие

примирения и цели, даже положительно только этим сделавших карьеру. В

продолжение всего этого разговора черномазый молодой человек зевал, смотрел

без цели в окно и с нетерпением ждал конца путешествия. Он был как-то

рассеян, что-то очень рассеян, чуть ли не встревожен, даже становился как-то

странен: иной раз слушал и не слушал, глядел и не глядел, смеялся и подчас

сам не знал и не помнил чему смеялся.

- А позвольте, с кем имею честь... - обратился вдруг угреватый господин

к белокурому молодому человеку с узелком.

- Князь Лев Николаевич Мышкин, - отвечал тот с полною и немедленною

готовностью.

- Князь Мышкин? Лев Николаевич? Не знаю-с. Так что даже и не

слыхивал-с, - отвечал в раздумьи чиновник, - то-есть я не об имени, имя

историческое, в Карамзина истории найти можно и должно, я об лице-с, да и

князей Мышкиных уж что-то нигде не встречается, даже и слух затих-с.

- О, еще бы! - тотчас же ответил князь: - князей Мышкиных теперь и

совсем нет, кроме меня; мне кажется, я последний. А что касается до отцов и

дедов, то они у нас и однодворцами бывали. Отец мой был, впрочем, армии

подпоручик, из юнкеров. Да вот не знаю, каким образом и генеральша Епанчина

очутилась тоже из княжен Мышкиных, тоже последняя в своем роде...

- Хе-хе-хе! Последняя в своем роде! Хе-хе! Как это вы оборотили, -

захихикал чиновник.

Усмехнулся тоже и черномазый. Белокурый несколько удивился, что ему

удалось сказать довольно, впрочем, плохой каламбур.

- А представьте, я совсем не думая сказал, - пояснил он, наконец, в

удивлении.

- Да уж понятно-с, понятно-с, - весело поддакнул чиновник.

- А что вы, князь, и наукам там обучались, у профессора-то? - спросил

вдруг черномазый.

- Да... учился...

- А я вот ничему никогда не обучался.

- Да ведь и я так кой-чему только, - прибавил князь, чуть не в

извинение. - Меня по болезни не находили возможным систематически учить.

- Рогожиных знаете? - быстро спросил черномазый.

- Нет, не знаю, совсем. Я ведь в России очень мало кого знаю. Это вы-то

Рогожин?

- Да, я Рогожин, Парфен.

- Парфен? Да уж это не тех ли самых Рогожиных... - начал было с

усиленною важностью чиновник.

- Да, тех, тех самых, - быстро и с невежливым нетерпением перебил его

черномазый, который вовсе, впрочем, и не обращался ни разу к угреватому

чиновнику, а с самого начала говорил только одному князю.

- Да... как же это? - удивился до столбняка и чуть не выпучил глаза

чиновник, у которого все лицо тотчас же стало складываться во что-то

благоговейное и подобострастное, даже испуганное: - это того самого Семена

Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад

тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?

- А ты откуда узнал, что он два с половиной миллиона чистого капиталу

оставил? - перебил черномазый, не удостоивая и в этот раз взглянуть на

чиновника: - ишь ведь! (мигнул он на него князю), и что только им от этого

толку, что они прихвостнями тотчас же лезут? А это правда, что вот родитель

мой помер, а я из Пскова через месяц чуть не без сапог домой еду. Ни брат

подлец, ни мать ни денег, ни уведомления, - ничего не прислали! Как собаке!

В горячке в Пскове весь месяц пролежал.

- А теперь миллиончик слишком разом получить приходится, и это, по

крайней мере, о, господи! - всплеснул руками чиновник.

- Ну чего ему, скажите пожалуста! - раздражительно и злобно кивнул на

него опять Рогожин: - ведь я тебе ни копейки не дам, хоть ты тут вверх

ногами предо мной ходи.

- И буду, и буду ходить.

- Вишь! Да ведь не дам, не дам, хошь целую неделю пляши!

- И не давай! Так мне и надо; не давай! А я буду плясать. Жену, детей

малых брошу, а пред тобой буду плясать. Польсти, польсти!

- Тьфу тебя! - сплюнул черномазый. - Пять недель назад я, вот как и вы,

- обратился он к князю, - с одним узелком от родителя во Псков убег к тетке;

да в горячке там и слег, а он без меня и помре. Кондрашка пришиб. Вечная

память покойнику, а чуть меня тогда до смерти не убил! Верите ли, князь, вот

ей богу! Не убеги я тогда, как раз бы убил.

- Вы его чем-нибудь рассердили? - отозвался князь, с некоторым

особенным любопытством рассматривая миллионера в тулупе. Но хотя и могло

быть нечто достопримечательное собственно в миллионе и в получении

наследства, князя удивило и заинтересовало и еще что-то другое; да и Рогожин

сам почему-то особенно охотно взял князя в свои собеседники, хотя в

собеседничестве нуждался, казалось, более механически, чем нравственно;

как-то более от рассеянности, чем от простосердечия; от тревоги, от

волнения, чтобы только глядеть на кого-нибудь и о чем-нибудь языком

колотить. Казалось, что он до сих пор в горячке, и уж, по крайней мере, в

лихорадке. Что же касается до чиновника, так тот так и повис над Рогожиным,

дыхнуть не смел, ловил и взвешивал каждое слово, точно бриллианта искал.

- Рассердился-то он рассердился, да, может, и стоило, - отвечал

Рогожин, - но меня пуще всего брат доехал. Про матушку нечего сказать,

женщина старая, Четьи-Минеи читает, со старухами сидит, и что Сенька-брат

порешит, так тому и быть. А он что же мне знать-то в свое время не дал?

Понимаем-с! Оно правда, я тогда без памяти был. Тоже, говорят, телеграмма

была пущена. Да телеграмма-то к тетке и приди. А она там тридцатый год

вдовствует и все с юродивыми сидит с утра до ночи. Монашенка не монашенка, а

еще пуще того. Телеграммы-то она испужалась, да не распечатывая в часть и

представила, так она там и залегла до сих пор. Только Конев, Василий

Васильич, выручил, все отписал. С покрова парчевого на гробе родителя,

ночью, брат кисти литые, золотые, обрезал: "они дескать эвона каких денег

стоят". Да ведь он за это одно в Сибирь пойти может, если я захочу, потому

оно есть святотатство. Эй ты, пугало гороховое! - обратился он к чиновнику.

- Как по закону: святотатство?

- Святотатство! Святотатство! - тотчас же поддакнул чиновник.

- За это в Сибирь?

- В Сибирь, в Сибирь! Тотчас в Сибирь!

- Они все думают, что я еще болен, - продолжал Рогожин князю, - а я, ни

слова не говоря, потихоньку, еще больной, сел в вагон, да и еду; отворяй

ворота, братец Семен Семеныч! Он родителю покойному на меня наговаривал, я

знаю. А что я, действительно, чрез Настасью Филипповну тогда родителя

раздражил, так это правда. Тут уж я один. Попутал грех.

- Чрез Настасью Филипповну? - подобострастно промолвил чиновник, как бы

что-то соображая.

- Да ведь не знаешь! - крикнул на него в нетерпении Рогожин.

- Ан и знаю! - победоносно отвечал чиновник.

- Эвона! Да мало ль Настасий Филипповн! И какая ты наглая, я тебе

скажу, тварь! Ну, вот так и знал, что какая-нибудь вот этакая тварь так

тотчас же и повиснет! - продолжал он князю.

- Ан, может, и знаю-с! - тормошился чиновник: - Лебедев знает! Вы, ваша

светлость, меня укорять изволите, а что коли я докажу? Ан, та самая Настасья

Филипповна и есть, чрез которую ваш родитель вам внушить пожелал калиновым

посохом, а Настасья Филипповна есть Барашкова, так сказать, даже знатная

барыня, и тоже в своем роде княжна, а знается с некоим Тоцким, с Афанасием

Ивановичем, с одним исключительно, помещиком и раскапиталистом, членом

компаний и обществ, и большую дружбу на этот счет с генералом Епанчиным

ведущие...

- Эге! Да ты вот что! - действительно удивился, наконец, Рогожин; -

тьфу чорт, да ведь он и впрямь знает.

- Все знает! Лебедев все знает! Я, ваша светлость, и с Лихачевым

Алексашкой два месяца ездил, и тоже после смерти родителя, и все, то-есть,

все углы и проулки знаю, и без Лебедева, дошло до того, что ни шагу. Ныне он

в долговом отделении присутствует, а тогда и Арманс, и Коралию, и княгиню

Пацкую, и Настасью Филипповну имел случай узнать, да и много чего имел

случай узнать.

- Настасью Филипповну? А разве она с Лихачевым... - злобно посмотрел на

него Рогожин, даже губы его побледнели и задрожали.

- Н-ничего! Н-н-ничего! Как есть ничего! - спохватился и заторопился

поскорее чиновник: - н-никакими, то-есть, деньгами Лихачев доехать не мог!

Нет, это не то, что Арманс. Тут один Тоцкий. Да вечером в Большом али во

французском театре в своей собственной ложе сидит. Офицеры там мало ли что

промеж себя говорят, а и те ничего не могут доказать: "вот, дескать, это

есть та самая Настасья Филипповна", да и только, а насчет дальнейшего -

ничего! Потому что и нет ничего.

- Это вот все так и есть, - мрачно и насупившись подтвердил Рогожин, -

то же мне и Залежев тогда говорил. Я тогда, князь, в третьягодняшней

отцовской бекеше через Невский перебегал, а она из магазина выходит, в

карету садится. Так меня тут и прожгло. Встречаю Залежева, тот не мне чета,

ходит как приказчик от парикмахера, и лорнет в глазу, а мы у родителя в

смазных сапогах, да на постных щах отличались. Это, говорит, не тебе чета,

это, говорит, княгиня, а зовут ее Настасьей Филипповной, фамилией Барашкова,

и живет с Тоцким, а Тоцкий от нее как отвязаться теперь не знает, потому

совсем, то-есть, лет достиг настоящих, пятидесяти пяти, и жениться на

первейшей раскрасавице во всем Петербурге хочет. Тут он мне и внушил, что

сегодня же можешь Настасью Филипповну в Большом театре видеть, в балете, в

ложе своей, в бенуаре, будет сидеть. У нас, у родителя, попробуй-ка в балет

сходить, - одна расправа, убьет! Я однако же на час втихомолку сбегал и

Настасью Филипповну опять видел; всю ту ночь не спал. На утро покойник дает

мне два пятипроцентные билета, по пяти тысяч каждый, сходи, дескать, да

продай, да семь тысяч пятьсот к Андреевым на контору снеси, уплати, а

остальную сдачу с десяти тысяч, не заходя никуда, мне представь; буду тебя

дожидаться. Билеты-то я продал, деньги взял, а к Андреевым в контору не

заходил, а пошел, никуда не глядя, в английский магазин, да на все пару

подвесок и выбрал, по одному бриллиантику в каждой, эдак почти как по ореху

будут, четыреста рублей должен остался, имя сказал, поверили. С подвесками я

к Залежеву: так и так, идем, брат, к Настасье Филипповне. Отправились. Что у

меня тогда под ногами, что предо мною, что по бокам, ничего я этого не знаю

и не помню. Прямо к ней в залу вошли, сама вышла к нам. Я, то-есть, тогда не

сказался, что это я самый и есть; а "от Парфена, дескать, Рогожина", говорит

Залежев, "вам в память встречи вчерашнего дня; соблаговолите принять".

Раскрыла, взглянула, усмехнулась: "благодарите, говорит, вашего друга

господина Рогожина за его любезное внимание", откланялась и ушла. Ну, вот

зачем я тут не помер тогда же! Да если и пошел, так потому, что думал: "все

равно, живой не вернусь!" А обиднее всего мне то показалось, что этот бестия

Залежев все на себя присвоил. Я и ростом мал, и одет как холуй, и стою,

молчу, на нее глаза палю, потому стыдно, а он по всей моде, в помаде, и

завитой, румяный, галстух клетчатый, так и рассыпается, так и

расшаркивается, и уж наверно она его тут вместо меня приняла! "Ну, говорю,

как мы вышли, ты у меня теперь тут не смей и подумать, понимаешь!" Смеется:

"а вот как-то ты теперь Семену Парфенычу отчет отдавать будешь?" Я, правда,

хотел было тогда же в воду, домой не заходя, да думаю: "ведь уж все равно",

и как окаянный воротился домой.

- Эх! Ух! - кривился чиновник, и даже дрожь его пробирала: - а ведь

покойник не то что за десять тысяч, а за десять целковых на тот свет

сживывал, - кивнул он князю.

Князь с любопытством рассматривал Рогожина; казалось, тот был еще

бледнее в эту минуту.

- Сживывал! - переговорил Рогожин: - ты что знаешь? Тотчас, - продолжал

он князю, - про все узнал, да и Залежев каждому встречному пошел болтать.

Взял меня родитель, и наверху запер, и целый час поучал. "Это я только,

говорит, предуготовляю тебя, а вот я с тобой еще на ночь попрощаться зайду".

Что ж ты думаешь? Поехал седой к Настасье Филипповне, земно ей кланялся,

умолял и плакал; вынесла она ему, наконец, коробку, шваркнула: "Вот,

говорит, тебе, старая борода, твои серьги, а они мне теперь в десять раз

дороже ценой, коли из-под такой грозы их Парфен добывал. Кланяйся, говорит,

и благодари Парфена Семеныча". Ну, а я этой порой, по матушкину

благословению, у Сережки Протушина двадцать рублей достал, да во Псков по

машине и отправился, да приехал-то в лихорадке; меня там святцами зачитывать

старухи принялись, а я пьян сижу, да пошел потом по кабакам на последние, да

в бесчувствии всю ночь на улице и провалялся, ан к утру горячка, а тем

временем за ночь еще собаки обгрызли. Насилу очнулся.

- Ну-с, ну-с, теперь запоет у нас Настасья Филипповна! - потирая руки,

хихикал чиновник: - теперь, сударь, что подвески! Теперь мы такие подвески

вознаградим...

- А то, что если ты хоть раз про Настасью Филипповну какое слово

молвишь, то, вот тебе бог, тебя высеку, даром что ты с Лихачевым ездил, -

вскрикнул Рогожин, крепко схватив его за руку.

- А коли высечешь, значит и не отвергнешь! Секи! Высек, и тем самым

запечатлел... А вот и приехали!

Действительно, въезжали в воксал. Хотя Рогожин и говорил, что он уехал

тихонько, но его уже поджидали несколько человек. Они кричали и махали ему

шапками.

- Ишь, и Залежев тут! - пробормотал Рогожин, смотря на них с

торжествующею и даже как бы злобною улыбкой, и вдруг оборотился к князю: -

Князь, не известно мне, за что я тебя полюбил. Может, оттого, что в эдакую

минуту встретил, да вот ведь и его встретил (он указал на Лебедева), а ведь

не полюбил же его. Приходи ко мне, князь. Мы эти штиблетишки-то с тебя

поснимаем, одену тебя в кунью шубу в первейшую; фрак тебе сошью первейший,

жилетку белую, али какую хошь, денег полны карманы набью и.. поедем к

Настасье Филипповне! Придешь, али нет?

- Внимайте, князь Лев Николаевич! - внушительно и торжественно

подхватил Лебедев. - Ой, не упускайте! Ой, не упускайте!..

Князь Мышкин привстал, вежливо протянул Рогожину руку и любезно сказал

ему:

- С величайшим удовольствием приду и очень вас благодарю за то, что вы

меня полюбили. Даже, может быть, сегодня же приду, если успею. Потому, я вам

скажу откровенно, вы мне сами очень понравились и особенно, когда про

подвески бриллиантовые рассказывали. Даже и прежде подвесок понравились,

хотя у вас и сумрачное лицо. Благодарю вас тоже за обещанное мне платье и за

шубу, потому мне действительно платье и шуба скоро понадобятся. Денег же у

меня в настоящую минуту почти ни копейки нет.

- Деньги будут, к вечеру будут, приходи!

- Будут, будут, - подхватил чиновник, - к вечеру до зари еще будут!

- А до женского пола вы, князь, охотник большой? Сказывайте раньше!

- Я н-н-нет! Я ведь... Вы, может быть, не знаете, я ведь по

прирожденной болезни моей даже совсем женщин не знаю.

- Ну, коли так, - воскликнул Рогожин, - совсем ты, князь, выходишь

юродивый, и таких как ты бог любит!

- И таких господь бог любит, - подхватил чиновник.

- А ты ступай за мной, строка, - сказал Рогожин Лебедеву, и все вышли

за вагона.

Лебедев кончил тем, что достиг своего. Скоро шумная ватага удалилась по

направлению к Вознесенскому проспекту. Князю надо было повернуть к Литейной.

Было сыро и мокро; князь расспросил прохожих, - до конца предстоявшего ему

пути выходило версты три, и он решился взять извозчика.

II.


Генерал Епанчин жил в собственном своем доме, несколько в стороне от

Литейной, к Спасу Преображения. Кроме этого (превосходного) дома, пять

шестых которого отдавались в наем, генерал Епанчин имел еще огромный дом на

Садовой, приносивший тоже чрезвычайный доход. Кроме этих двух домов, у него

было под самым Петербургом весьма выгодное и значительное поместье; была еще

в Петербургском уезде какая-то фабрика. В старину генерал Епанчин, как всем

известно было, участвовал в откупах. Ныне он участвовал и имел весьма

значительный голос в некоторых солидных акционерных компаниях. Слыл он

человеком с большими деньгами, с большими занятиями и с большими связями. В

иных местах он сумел сделаться совершенно необходимым, между прочим и на

своей службе. А между тем известно тоже было, что Иван Федорович Епанчин -

человек без образования и происходит из солдатских детей; последнее, без

сомнения, только к чести его могло относиться, но генерал, хоть и умный был

человек, был тоже не без маленьких, весьма простительных слабостей и не

любил иных намеков. Но умный и ловкий человек он был бесспорно. Он,

например, имел систему не выставляться, где надо стушевываться, и его многие

ценили именно за его простоту, именно за то, что он знал всегда свое место.

А между тем, если бы только ведали эти судьи, что происходило иногда на душе

у Ивана Федоровича, так хорошо знавшего свое место! Хоть и действительно он

имел и практику, и опыт в житейских делах, и некоторые, очень замечательные

способности, но он любил выставлять себя более исполнителем чужой идеи, чем

с своим царем в голове, человеком "без лести преданным" и - куда не идет

век? - даже русским и сердечным. В последнем отношении с ним приключилось

даже несколько забавных анекдотов; но генерал никогда не унывал, даже и при

самых забавных анекдотах; к тому же и везло ему, даже в картах, а он играл

по чрезвычайно большой и даже с намерением не только не хотел скрывать эту

свою маленькую будто бы слабость к картишкам, так существенно и во многих

случаях ему пригождавшуюся, но и выставлял ее. Общества он был смешанного

разумеется, во всяком случае "тузового". Но все было впереди, время терпело,

время все терпело, и все должно было придти современем и своим чередом. Да и

летами генерал Епанчин был еще, как говорится, в самом соку, то-есть

пятидесяти шести лет и никак не более, что во всяком случае составляет

возраст цветущий, возраст, с которого, по-настоящему, начинается истинная

жизнь. Здоровье, цвет лица, крепкие, хотя и черные зубы, коренастое, плотное

сложение, озабоченное выражение физиономии по утру на службе, веселое в

вечеру за картами или у его сиятельства, - все способствовало настоящим и

грядущим успехам и устилало жизнь его превосходительства розами.

Генерал обладал цветущим семейством. Правда, тут уже не все были розы,

но было за то и много такого, на чем давно уже начали серьезно и сердечно

сосредоточиваться главнейшие надежды и цели его превосходительства. Да и

что, какая цель в жизни важнее и святее целей родительских? К чему

прикрепиться, как не к семейству? Семейство генерала состояло из супруги и

трех взрослых дочерей. Женился генерал еще очень давно, еще будучи в чине

поручика, на девице почти одного с ним возраста, не обладавшей ни красотой,

ни образованием, за которою он взял всего только пятьдесят душ, - правда и

послуживших к основанию его дальнейшей фортуны. Но генерал никогда не роптал

впоследствии на свой ранний брак, никогда не третировал его как увлечение

нерассчетливой юности и супругу свою до того уважал и до того иногда боялся

ее, что даже любил. Генеральша была из княжеского рода Мышкиных, рода хотя и

не блестящего, но весьма древнего, и за свое происхождение весьма уважала

себя. Некто из тогдашних влиятельных лиц, один из тех покровителей, которым

покровительство, впрочем, ничего не стоит, согласился заинтересоваться

браком молодой княжны. Он отворил калитку молодому офицеру, и толкнул его в

ход, а тому даже и не толчка, а только разве одного взгляда надо было, - не

пропал бы даром! За немногими исключениями, супруги прожили все время своего

долгого юбилея согласно. Еще в очень молодых летах своих, генеральша умела

найти себе, как урожденная княжна и последняя в роде, а может быть и по

личным качествам, некоторых очень высоких покровительниц. Впоследствии, при

богатстве и служебном значении своего супруга, она начала в этом высшем

кругу даже несколько и освоиваться.

В эти последние годы подросли и созрели все три генеральские дочери,

Александра, Аделаида и Аглая. Правда, все три были только Епанчины, но по

матери роду княжеского, с приданым не малым, с родителем, претендующим

впоследствии, может быть, и на очень высокое место и, что тоже довольно

важно, - все три были замечательно хороши собой, не исключая и старшей,

Александры, которой уже минуло двадцать пять лет. Средней было двадцать три

года, а младшей, Аглае, только что исполнилось двадцать. Эта младшая была

даже совсем красавица и начинала в свете обращать на себя большое внимание.

Но и это было еще не все: все три отличались образованием, умом и талантами.

Известно было, что они замечательно любили друг друга, и одна другую

поддерживали. Упоминалось даже о каких-то будто бы пожертвованиях двух

старших в пользу общего домашнего идола - младшей. В обществе они не только

не любили выставляться, но даже были слишком скромны. Никто не мог их

упрекнуть в высокомерии и заносчивости, а между тем знали, что они горды и

цену себе понимают. Старшая была музыкантша, средняя была замечательный

живописец; но об этом почти никто не знал многие годы, и обнаружилось это

только в самое последнее время, да и то нечаянно. Одним словом, про них

говорилось чрезвычайно много похвального. Но были и недоброжелатели. С

ужасом говорилось о том, сколько книг они прочитали. Замуж они не

торопились; известным кругом общества хотя и дорожили, но все же не очень.

Это тем более было замечательно, что все знали направление, характер, цели и

желания их родителя.

Было уже около одиннадцати часов, когда князь позвонил в квартиру

генерала. Генерал жил во втором этаже и занимал помещение по возможности

скромное, хотя и пропорциональное своему значению. Князю отворил ливрейный

слуга, и ему долго нужно было объясняться с этим человеком, с самого начала

посмотревшим на него и на его узелок подозрительно. Наконец, на

неоднократное и точное заявление, что он действительно князь Мышкин, и что

ему непременно надо видеть генерала по делу необходимому, недоумевающий

человек препроводил его рядом, в маленькую переднюю, перед самою приемной, у

кабинета, и сдал его с рук на руки другому человеку, дежурившему по утрам в

этой передней и докладывавшему генералу о посетителях. Этот другой человек

был во фраке, имел за сорок лет и озабоченную физиономию и был специальный,

кабинетный прислужник и докладчик его превосходительства, вследствие чего и

знал себе цену.

- Подождите в приемной, а узелок здесь оставьте, - проговорил он,

неторопливо и важно усаживаясь в свое кресло и с строгим удивлением

посматривая на князя, расположившегося тут же рядом подле него на стуле, с

своим узелком в руках.

- Если позволите, - сказал князь, - я бы подождал лучше здесь с вами, а

там что ж мне одному?

- В передней вам не стать, потому вы посетитель, иначе гость. Вам к

самому генералу?

Лакей, видимо, не мог примириться с мыслью впустить такого посетителя и

еще раз решился спросить его.

- Да, у меня дело... - начал было князь.

- Я вас не спрашиваю какое именно дело, - мое дело только об вас

доложить. А без секретаря, я сказал, докладывать о вас не пойду.

Подозрительность этого человека, казалось, все более и более

увеличивалась; слишком уж князь не подходил под разряд вседневных

посетителей, и хотя генералу довольно часто, чуть не ежедневно, в известный

час приходилось принимать, особенно по делам, иногда даже очень

разнообразных гостей, но несмотря на привычку и инструкцию довольно широкую,

камердинер был в большом сомнении; посредничество секретаря для доклада было

необходимо.

- Да вы точно... из-за границы? - как-то невольно спросил он наконец -

и сбился; он хотел, может быть, спросить: "Да вы точно князь Мышкин?"

- Да, сейчас только из вагона. Мне кажется, вы хотели спросить: точно

ли я князь Мышкин? да не спросили из вежливости.

- Гм... - промычал удивленный лакей.

- Уверяю вас, что я не солгал вам, и вы отвечать за меня не будете. А

что я в таком виде и с узелком, то тут удивляться нечего: в настоящее время

мои обстоятельства неказисты.

- Гм. Я опасаюсь не того, видите ли. Доложить я обязан, и к вам выйдет

секретарь, окромя если вы... Вот то-то вот и есть, что окромя. Вы не по

бедности просить к генералу, осмелюсь, если можно узнать?

- О, нет, в этом будьте совершенно удостоверены. У меня другое дело.

- Вы меня извините, а я на вас глядя спросил. Подождите секретаря; сам

теперь занят с полковником, а затем придет и секретарь... компанейский.

- Стало быть, если долго ждать, то я бы вас попросил: нельзя ли здесь

где-нибудь покурить? У меня трубка и табак с собой.

- По-ку-рить? - с презрительным недоумением вскинул на него глаза

камердинер, как бы все еще не веря ушам; - покурить? Нет, здесь вам нельзя

покурить, а к тому же вам стыдно и в мыслях это содержать. Хе... чудно-с!

- О, я ведь не в этой комнате просил; я ведь знаю; а я бы вышел

куда-нибудь, где бы вы указали, потому я привык, а вот уж часа три не курил.

Впрочем, как вам угодно и, знаете, есть пословица: в чужой монастырь...

- Ну как я об вас об таком доложу? - пробормотал почти невольно

камердинер. - Первое то, что вам здесь и находиться не следует, а в приемной

сидеть, потому вы сами на линии посетителя, иначе гость, и с меня

спросится... Да вы что же у нас жить что ли намерены? - прибавил он, еще раз

накосившись на узелок князя, очевидно не дававший ему покоя.

- Нет, не думаю. Даже если б и пригласили, так не останусь. Я просто

познакомиться только приехал и больше ничего.

- Как? Познакомиться? - с удивлением и с утроенною подозрительностью

спросил камердинер: - как же вы сказали сперва, что по делу?

- О, почти не по делу! То-есть, если хотите, и есть одно дело, так

только совета спросить, но я главное, чтоб отрекомендоваться, потому я князь

Мышкин, а
еще рефераты
Еще работы по разное