Лекция: Приводится с сокращениями 7 страница
Ваш попавший в беду друг
Синнамон.
* * *
Эверелл‑Коттедж, Темплтон. Рождество 1861 года
Моя дорогая Шарлотта!
Вы сущий ангел! Что бы я делала без Вас? Вы подарили мне столько утешения за все эти ужасные мрачные дни, даже, возможно, отвлекаясь от романтических отношений с дорогим Вашему сердцу французом. У Вас даже не было времени на обычные прогулки с ним. Не было, потому что Вы успокаивали и утешали меня. И Вы правы – я должна сохранять спокойствие, я не вправе блюсти мою сестру, пусть Господь будет ей судьей, а не я.
Шарлотта, я наверняка сотворила бы что‑нибудь с собой, если бы не Вы. Вы тотчас же поспешили через замерзшее озеро и заснеженные лужайки, чтобы прийти мне на помощь. И возвращались ко мне каждый день, пока я наконец не успокоилась. Я принимаю настой, который Вы мне опять прислали, и от него меня клонит в сон. Но прежде чем уснуть, я высылаю Вам этот подарок. Я написала Аристабулусу Маджу и попросила приготовить это для Вас. Это любовное снадобье – я пользовалась им сама, – и поверьте, оно замечательно действует. Вы должны положить его в пищу, приготовленную собственными руками, и дать съесть ее Вашему возлюбленному.
Говорила ли я Вам, что, когда меня одолевает такая сонливость, мне начинают мерещиться мои мужья? Это весьма и весьма волнительно. Они всегда предстают передо мной окутанные тенью и никогда не улыбаются. Что я такое пишу? Я с трудом понимаю, что строчит моя рука, я едва держу перо и очень устала. Видимо, сейчас, моя дорогая, мне нужно лечь и уснуть. Но я навеки, навеки останусь перед Вами в долгу.
Ваша любящая
Синнамон Эверелл Грейвз.
Глава 17
ПЕРЕРЫВ
Переписку Синнамон и Шарлотты я начала читать накануне поздно вечером, после того как мы с матерью поужинали и она ушла в одиннадцать на ночное дежурство, а я еще посмотрела черно‑белый фильм по телевизору. Каково же было мое удивление, когда, держа в руке еще добрую половину непрочитанных писем, я глянула в окно и увидела, что солнце, потихоньку выплывающее из‑за гор, уже начало окрашивать озеро в бледный цвет. Я зевнула, потянулась и объявила моему привидению, что нуждаюсь в небольшом перерыве. Привидение, на сей раз лиловое, кажется, трепыхалось надо мной всю ночь, но стоило мне только посмотреть на него в упор, как оно тотчас же сделалось невидимым.
Я спустилась вниз и приготовила себе кофе, потом включила телевизор и от души рассмеялась. На экране, сидя с выровненными спинами, словно мальчишки во время диктанта, «молодые побеги» болтали с какой‑то миниатюрной милашкой, которая без конца хихикала как дурочка. Это был повтор той самой передачи. Но я захватила только ее конец. Дамочка поблагодарила бегунов за участие в передаче, и камера отъехала, показав какого‑то красавца репортера, который намеренно вышел на передний план.
– Всю прошедшую неделю, – говорил он, – профессиональные ныряльщики пытались достичь дна этого девятимильного ледникового озера в штате Нью‑Йорк, чтобы выяснить, был ли обнаруженный на прошлой неделе «монстр», получивший ласковое прозвище Глимми, единственной в своем роде обитавшей там особью. Примечательный факт, но ни одному из ныряльщиков так и не удалось достичь дна. Это озеро имеет очень большую глубину, и ныряльщики не смогли опуститься ниже четырехсот футов от поверхности воды. Впрочем, сегодня ситуация изменится. – Тут камера отъехала в сторону, чтобы показать ярко‑желтого цвета машину, возле которой стоял репортер. – Этот вот глубоководный батискаф опустится сквозь толщу легендарных вод озера Глиммерглас и выяснит, обитает ли кто‑нибудь – и если обитает, то кто, – в глубинах этого безмятежного и симпатичного с виду озера. А заодно этот глубоководный аппарат определит точную глубину водоема. – Последние слова репортер произнес с особой торжественностью, и камера снова поехала, чтобы показать мое родное озеро, переливающееся золотисто‑розоватыми тонами на утреннем солнышке и еще подернутое кое‑где клочьями предрассветного тумана.
Я выключила телевизор и выглянула в окно – там желтый батискаф на специальных рельсах спускали в воду. Когда он скрылся под водой, я нарочно отвернулась, чтобы даже не представлять себе мысленно, как он будет бороздить темные глубины нашего озера.
Ровно в семь в дверь позвонили. Поначалу я решила, что это Иезекиль Фельчер – накануне я не выходила весь день, но видела его эвакуатор напротив нашего дома, он стоял там несколько часов кряду. Вот я и решила сначала не открывать – побоялась, что не удержусь и съезжу Фельчеру по физиономии, – но потом в голову полезли всякие мысли: а вдруг что‑нибудь с матерью, вдруг ее сбила машина, когда она возвращалась домой с ночного дежурства, или какой‑нибудь урод‑нарк устроил в больнице стрельбу, или ей просто сделалось плохо на работе. Я побежала к двери уже со слезами в глазах.
И слезы эти чуть не брызнули у меня из глаз, когда я, открыв дверь, увидела на пороге «молодые побеги». Они стояли там все шестеро, улыбались и бормотали свое обычное «привет!».
Вилли Аптон! – сказал Фрэнк Финни. – Мы слышали, что ты в городе. Чем же ты таким занята, детка, что не выходишь с нами бегать по утрам? Мы, детка, смертельно оскорблены. Даже не знаю, сможем ли мы теперь тебя простить.
– Не слушай его, Вильгельмина, – вмешался Иоганн Нойманн. – А выглядишь просто префосходно. Прическа отличная.
Маленький Том Питерс, мой бывший педиатр, протянул мне засаленный бумажный пакет.
– Вот, пончиков купили, – сказал он улыбаясь. – Ви ни за что не скажем, обещаю.
– Милые мои «побеги», как я рада вас видеть! – сказала я этим пропотевшим чудакам в спортивных трусах, с волосатыми ногами.
Всего около часа мы просидели за столом, как мною начала овладевать умиротворенность, какой я не испытывала с самого дня приезда. «Побеги» были, как всегда, в своем репертуаре – рассказывали мне все сплетни, делились своими мыслями. От них я узнала, что какой‑то бейсболист, которого взяли в музей, как выяснилось, имел интрижку с шестнадцатилетней темплтонской девчонкой, и новость эта взбудоражила весь город. Теперь я знала также, что Лаура Ирвинг, дочка Большого Тома, сбежала из дому неизвестно куда три недели назад. Том все это время очень переживал, поэтому и выглядит таким больным. Еще утверждалось, что все это время меня постоянно видели якобы «дико злющей»: «Ну прямо все нам это говорили, вот мы и пришли посмотреть собственными глазами».
Так сказал красавец Дуг Джонс, мой бывший школьный учитель английского, и, подмигнув мне, прибавил:
– Но мне ты не кажешься сердитой. Просто какая‑то грустная, по‑моему.
Они ждали от меня ответа. Наверное, надеялись, что я выложу все начистоту – объясню, почему вернулась домой. Я думала, не рассказать ли им про Праймуса Дуайера, про мои приключения в Арктике и про крохотный Комочек, поселившийся теперь у меня внутри. Но Том Ирвинг продал мне машину всего за пятьдесят долларов, Дуг Джонс назначал меня в школьных спектаклях на роли Джульетты и Дездемоны, Сол Фолкнер заплатил за мой колледж, и, поскольку он был богат и не имел своих детей, этот долг я могла не отдавать.
И вот сейчас я смотрела на них и вспоминала, как вообще подружилась с «побегами». Это был июнь, и мне было всего четыре годика, и я как‑то пронюхала, что пресвитерианская церковь устроила на лужайке благотворительную продажу мороженого. До того момента я пробовала мороженое всего один раз в жизни – его мне дал слизнуть с красивой длинной ложечки один из ухажеров моей матери в кафе «Картрайт», когда мать на минутку отвернулась, – и оно мне тогда очень понравилось. Оно таяло у меня на языке – сладенькое, нежное, прохладное, да еще со всякими сюрпризами в виде орешков, фруктов и шоколада.
Поэтому в день благотворительной продажи мороженого я преспокойно ушла из дому – сделать это было не трудно: моя мать красила в тот день стены в столовой. Я самостоятельно добралась до церкви. И хоть Фрэнк Финни по материнской линии был иудеем, Иоганн Нойманн – лютеранином, а Том Питерс католиком, все «побеги» со своими семьями пришли на ту же лужайку, потому что благотворительная продажа мороженого – это событие в Темплтоне, событие, какого не пропустит ни один уважающий себя сплетник.
В свои четыре года я уже откуда‑то знала, что надо тихим печальным голоском говорить, что у меня нет папы, – трюк этот имел поистине сказочную силу над взрослыми, особенно над мужчинами. Поэтому, когда я, прижавшись к долговязому колену Сола Фолкнера и жадно глазея на его сахарный рожок, в ответ на его вопрос: «Что случилось, девочка?» – прошептала, что у меня нет денег и нет папы, который купил бы мне мороженое, Сол сорвался с места и принес мне порцию ванильного.
– Вот тебе, лапочка, держи, – произнес он, и я рванула в кусты поедать новое сказочное угощение.
Моей следующей мишенью стал Том Ирвинг – он приглянулся мне тем, что в полном одиночестве дремал в шезлонге. Улыбаясь, он купил мне мятно‑шоколадный брикетик и от всей души поцеловал в лобик. Так, постепенно освоившись и обнаглев, я подкатила к Дугу Джонсу, который кормил из бутылочки своего малыша. Он смерил меня скептическим взглядом – к тому времени у меня вокруг рта уже были разноцветные круги, – но все же протянул мне свою недоеденную порцию сливочного.
– Разве можно спокойно есть мороженое, когда рядом вздыхает несчастный беспризорный ребенок? – проговорил он.
У Фрэнка Финни его шоколадную трубочку я попросту «увела», и он, смеясь, позволил мне сделать это. И я уже носилась по лужайке как метеор с другими детьми, когда встревоженная Ви примчалась к церкви. Под звуки органа она ввалилась на лужайку мрачная и огромная, как страшный тролль. А ведь ей тогда не было и двадцати двух. Мне она тогда вообще казалась каким‑то великаном. Взяв меня за шиворот и обнаружив, что я вся перемазана мороженым, она, вытаращив в ужасе глаза, воскликнула:
– О Боже, Солнышко, как же так! У тебя же аллергия на сладкое!
И мужики вокруг побледнели и понурились. Я заметила, что они тоже боятся ее. А я, как назло, а может, просто с непривычки к такой обильной жирной пище, начала блевать, и они все шестеро, столпившись перед моей матерью, бросились извиняться, пока она, подхватив меня на руки, не пошла прочь.
С тех пор «побеги» осторожничали, имея дело со мной. И сейчас, когда они спрашивали меня, что стряслось, я просто не могла рассказать им во всех подробностях, до какого предела докатилась.
Натужно улыбаясь, я объяснила так:
– Да обычное дело – разбитое сердце и все такое.
Они закивали, ничего больше не расспрашивая.
Потом отворилась дверь и вошла моя мать в своей медсестринской одежде. Вид у нее был мрачный и грустный. Изобразив на лице удивление, она спросила:
– Что это такое у вас?
– Да вот тоже молельная группа, – пошутила я.
«Побеги», растерянно улыбаясь, дружно поднялись из‑за стола.
– Мы уже уходили, – сказал Том Ирвинг. – Рад видеть тебя, Ви.
Они все загалдели – как рады видеть меня, что я должна бегать с ними и что еще увидимся – и аккуратненько, по одному, начали вытряхиваться за дверь. Тут я наконец увидела причину их смущения – в прихожей, оказывается, топтался преподобный Молокан. «Побеги», потупившись, учтиво здоровались с ним и уходили.
– Да, это было неожиданно, – сказала Ви, уже сидя на стуле и растирая подъем на ноге, потом позвала: – Заходи, Джон! Я сейчас завтрак приготовлю.
Преподобный Молокан застенчиво протиснулся в кухню и чуть заметно кивнул мне. Одет он был как на загородную прогулку – в потешный байковый жилет и слишком короткие шорты, из‑под которых торчали мучнисто‑белые ноги, покрытые синюшными венозными разводами. Красные волосатые пальцы выпирали из дурацких сандалий, которые выглядели так, словно их соорудили из старой резиновой покрышки и отслуживших свое кожаных ремешков. Все это убожество, конечно же, довершал огромный железный крест – ни дать ни взять мельничный жернов на шее.
– Рад видеть тебя, Вилли, – сказал он.
– Ага, – ответила я. – Ну ладно, пока.
– Подожди! – крикнула мне вслед мать. – Я пригласила Джона, чтобы мы все вместе позавтракали, перед тем как я пойду отсыпаться за ночь. Подожди, что ты там говоришь, Вилли?
Но я посмотрела на преподобного Молокана и сказала:
– Нет, Ви, спасибо. Есть мне совсем не хочется, так что я уж лучше пойду.
Но кислое, расстроенное лицо матери так и мерещилось мне, пока я поднималась наверх, поэтому, походив из угла в угол по комнате, я вернулась.
– А вот кофе, пожалуй, выпью, – сказала я и уселась за стол напротив Молокана.
Мать заулыбалась, как будто у нее гора с плеч свалилась.
– Что, на природу решили выбраться? – поинтересовалась я.
– В общем, да, – ответил мне Молокан. – Я слышал, ты тоже любишь природу.
– Любила. Пока не стала жить в Сан‑Франциско. Там горы тоже рядом, и природа красивая, но у меня совсем нет времени куда‑нибудь выбираться.
Разочарованно посмотрев на меня, он важно изрек:
– Господь создал природу, чтобы отвлекать нас от наших мирских забот.
– Угу, – кивнула я, пожалев хлопочущую у плиты мать и решив не объяснять ему, что природа – это часть нашей повседневной жизни и что он не сказал сейчас, в сущности, ничего. Это все, что мы нашли поведать друг другу – блаженный богоборец и блудная проститутка‑дочь, – а потом уж подоспела Ви с подносом, весело щебеча что‑то про Глимми. За завтраком – я вдруг поняла, что тоже, оказывается, проголодалась, – она говорила о всяких чудесах и монстрах, о каких‑то мутантах‑уродах, что рождаются у рыб и млекопитающих. Я смотрела на мать и поражалась тому, что она держит за руку человека, которого не удостоила бы даже презрительной усмешки еще год назад.
Мысленно я поклялась своему Комочку, что никогда не буду встречаться с такими вот дебилами только потому, что одинока. Мать, видимо, заметила жалостливое выражение моего лица, потому что вдруг, прищурившись, смерила меня суровым взглядом.
– Ну а как там Синнамон и Шарлотта? – осведомилась она. – Прогресс есть?
Я поняла, что это означало следующее: «Если тебе столь противно, то можешь пойти прочь». С чувством великого облегчения я поднялась из‑за стола.
– Спасибо за еду, Вивьен. Была очень рада видеть вас снова, преподобный. Надеюсь, общение с природой доставит вам удовольствие. Только смотрите, чтобы медведь вас не задрал.
Уже почти в дверях я услышала озадаченное:
– Ну надо же, а мне никто не говорил, что здесь водятся медведи.
Засев за письма, я еще хихикала. Привидению, снова замаячившему в углу, я сказала:
– Ну вот, давай продолжим. – И взяла в руки следующее письмо, написанное почерком Шарлотты.
Глава 18
СИННАМОН И ШАРЛОТТА
Часть II
С конторки Шарлотты Темпл, Франклин‑Хаус, Блэк‑берд‑Бэй, Темплтон. 7 января 1862 года
Моя дорогая Синнамон!
Вы должны простить меня за долгое молчание: я гостила у моей старшей сестры в ее загородном доме в Рай и там работала над новой книгой (об этом известно только Вам). Я вернулась только что – горничная еще распаковывает вещи. Я рада, что Вам стало легче и что успокоительный настой действует должным образом. Вы напугали меня упоминанием о Ваших мужьях, но я думаю, это можно объяснить тем, что Вы пребывали в тот момент в полусне и к этому не нужно относиться серьезно.
Да, Вы просили докладывать Вам, если я услышу что‑нибудь о Вашей сестре. Думаю, я кое‑что слышала. На обратном пути я заезжала с письмом от моей сестры к преподобному Бельведеру. За чаем этот старый сплетник поведал мне о двух вещах. Вот первая. Пекарь Шнайдер рано утром после той снежной бури, выглянув на улицу проветриться, видел каких‑то странных призраков, облаченных в белое. Словно выстроившись по росту, они брели чуть ли не по пояс в снегу по Второй улице.
А еще я слышала, что братья Вандерхее вдруг взяли да и продали гостиницу «Кожаный Чулок». Вы, конечно, по‑мните, что в начале века они купили ее. у старой вдовы Кроган и лишь совсем недавно перестроили ее в новейшем духе. Там в каждой комнате настенные росписи с изображением сцен из книг моего отца – Натти Бампо прыгает в водопад; Чингачгук снимает скальп с гурона; Натти оплакивает истребленных голубей и так далее. Так вот братья заходили ко мне попрощаться, хотя за много лет, проведенных здесь, они по‑прежнему с трудом говорят по‑английски. Когда я спросила, кто купил у них гостиницу, они, переглянувшись, ответили: «Крупный такой мужчина. Пахнет как женщина». Полагаю, это весьма подходит под описание Вашей сестры.
И еще поведаю Вам секрет. Мсье Лё Куа стал весьма обходителен с тех самых пор, как я последовала Вашему совету и угостила его конфеткой, которую приготовила собственными руками. Мы прогуливались уже одиннадцать раз, и мой французский стал гораздо лучше. При расставании он теперь целует мне руку, и у меня кожа горит, Синнамон, – горит через перчатку, горит, когда он вдали от меня и даже когда мы снова встречаемся.
Ах, Синнамон, сердце мое преисполнено благодарности к Вам, моему дражайшему другу, и наша вынужденная разлука неимоверно тяготит меня.
Ваша любящая
Шарлотта Темпл
* * *
9 января 1862 года (черновик)
Дорогая Шарлотта!
У меня ощущение, что силы мои подорваны. Что‑то неладное творится со мной. Я не знаю что, знаю только, что Вы как‑нибудь можете мне помочь. Видите ли, мне нужно рассказать Вам кое‑что ужасное. Этот мир мрачен и зол. И я не знаю, что…
14 января 1862 года (черновик)
Дорогая Шарлотта!
Почему бы не пишете? Почему не пишете? Вы не пишете из‑за того, что влюблены? Разве Вы не друг мне? Разве не знаете, как печально мне и одиноко? Да разве Вы что‑нибудь знаете! Вам кажется, что Вы влюблены, но это не так. Вы влюблены в Вашего отца, Шарлотта, а то, что Вы видите в мсье Лё Куа, это всего лишь Ваше…
Эверелл‑Коттедж. 17 января 1862 года
Шарлотта!
Уже очень поздно, а я не могу спать. Я не могу спать уже давно, целый месяц, с тех пор как вернулась Джинджер, – не могу уснуть без этого настоя. У меня такое ощущение, что я схожу с ума. Шарлотта, мои мужья являются ко мне, окруженные тенью… Они толпятся вокруг моей постели, когда я пытаюсь уснуть. Они смотрят на меня, я вижу их везде, в каждом отражении, в черных проемах окон, в отражении луны на поверхности озера; я вижу, как они плавают подо льдом вместе с глиммергласким чудовищем. Помните, Шарлотта, как мы видели его? Мы тогда только познакомились и прогуливались вдоль берега, и вдруг он показался из‑под воды всего в каких‑нибудь двадцати футах от нас, ощерил свою черную гнилую пасть и снова ушел под воду. Мы были тогда всего лишь девчонками, Шарлотта, и считали это чудовище просто мифом, но с того дня мы прикипели сердцами друг к дружке, мы стали неразлучны. Вот и мои мужья, они такие же, как это чудовище, они не оставляют меня в покое. Я зажгла десять свечей, у меня горит камин, и в комнате светло как днем, но в каждом отражении, на каждой темной поверхности я вижу их, своих мужей. И я вроде знаю, что их нет здесь, но они все равно здесь. Они прячутся за ртутью зеркала, они не настоящие, не живые, но они здесь. И я не верю в призраков, а все равно знаю, что это они. И я боюсь, так боюсь, что не могу спать. Даже Мари‑Клод озабоченно спрашивает, здорова ли я.
Мне кажется, я близка к помешательству. Нервозность, охватившая меня после смерти бедного Годфри, никак не проходит, я просто хорошо скрываю ее – вот Вам пишу все время, потому что совсем не могу больше читать, строки в книге извиваются перед моими глазами как черви. И меня все время трясет.
Вы писательница (да, об этом знаю только я, но еще и весь город – ибо напрасно Вы думали, что храните это в секрете, об этом знают все). Так вот я расскажу Вам историю.
Вот она, моя история. Я была принцессой, она – жабой. Так всегда начинаются сказки. Я была хороша собой, изящна, мила; она – мрачная, большая, неуклюжая и всегда дерзкая, вопреки множеству прутьев, поломанных моим отцом о ее спину. Отец ненавидел ее, ненавидел! Заведет ее, бывало, на задний двор дубильни и порет розгами за малейшую провинность. Он порол ее с самою малолетства, лет с пяти‑шести – за разбитое зеркало, за неосторожное слово. Вы бы только видели их в такие моменты – мой громадный разъяренный отец и моя сестра, упрямая и неподвижная как мул. Она всегда была крупнее меня, я рядом с ней маленькая птичка. Отец любил меня, меня любили все. В нашей детской спальне обитало привидение – призрак моей бабки, рабыни Хетти. (Ах, только не притворяйтесь, что не слышали слухов! Слухи эти чистая правда, все до единою слова – я действительно веду свое происхождение от рабов. От той самой рабыни, которую привез в город Ваш прославленный дед, этот почтенный квакер, великий Мармадьюк. Почтенный квакер и великий ханжа. Об этом в том числе шептались люди у меня за спиной на похоронах Годфри – да‑да, о том, что я веду свое происхождение от рабов. О том, что мой отец, к злорадному утешению всею города, был до странности похож на старого господина Мармадьюка Темпла. О том, что мы с Вами, мой милый друг, возможно, и не такие чужие по крови. О да, все это я слышала!)
Так вот, мы с сестрой жили в комнате, где обитала бабушка Хетти. Джинджер издевалась надо мной страшно. Она привязывала меня к столбику кровати и принималась тянуть, пока руки мои не выворачивались из суставов. Тогда она переходила к следующей пытке – загоняла мне под ногти иголки и ждала, когда я закричу.
Всякий раз, поймав Джинджер на таких проделках, отец сек ее до крови. Всегда наказывал, и мать не препятствовала. Она словно ничего не замечала, словно была слепая. А позже, когда отец водил Джинджер на задний двор наказывать, оттуда уже не доносилось звуков порки. В двенадцать она была уже ростом с мужнину и сложена как мужчина. Она была очень сильная, могла освежевать бычью тушу в считанные секунды. В четырнадцать она побоями поднимала меня среди ночи с постели и гнала, босую, по лестнице на мерзлую лужайку, где земля была такая холодная, что мне обжигало ноги. Она приводила меня в дубильню и заставляла держать фонарь, пока сама по очереди забавлялась с подмастерьями. Один за одним, в этом ужасном смердящем месте, они были с ней, один за одним! Так она наказывала меня – стоять и смотреть на все это было мне наказанием. Глаза ее сверкали, рот щерился в оскале, огромные голые мускулистые ляжки под задранной рубашкой тряслись белыми пятнами в фонарном свете, а если я отворачивалась, она рявкала на меня. И то, что вытворяли с ней эти парни, она вытворяла со мной. Она заставляла меня смотреть, а если кто из них пытался прикоснуться ко мне, того она жестоко избивала. Она заставляла меня смотреть.
Однажды ночью отец застал нас там. Я, дрожащая, плачущая, пытающаяся отвернуться; она, заставляющая меня смотреть; дергающийся свет качающегося фонаря; один из подмастерьев, похотливо хрюкающий, как свинья, у нее сзади; двое других, со смехом ждущие своей очереди на куче дубильной коры, – и вдруг мой отец, большой, спокойный, появляется в дверях. Единственный его глаз сверкает гневом.
– Синнамон, в дом! – приказал он.
Я выбежала с фонарем в руке, подмастерья следом за мной, бросились наутек через луг. В окно спальни я видела, как отец вышел из дубильни, за волосы таща Дрейнджер. Она падала, он за волосы поднимал ее па ноги. Лицо ее, ноги были в крови. Он швырнул ее о стену дома, и она упала. Он оставил ее лежать там, в белой рубашке на темной траве, а сам ушел в дом. Я слышала его шаги по лестнице и тряслась, пока он не заперся у себя в комнате и начал там читать вслух Библию. Только тогда я легла в постель. А утром она исчезла.
С тех пор в нашем доме о ней не упоминали ни словом. Никто – ни мать, ни отец. Как будто ее никогда и не существовало. А когда она вернулась в ту бушующую снежную ночь, ко мне впервые стали являться призраки. И она, живая и настоящая, здесь; я чувствую ее близкое присутствие, мрачное, пугающее, ужасное для всех нас. Я чувствую постоянный страх – за то, что ничего не предприняла для ее спасения, за то, что была бессильна тогда, и за то, что бессильна сейчас. Она отравляет этот город. Отравляет его своим злом. Она подняла из могилы моих мужей. Из окна моего дома я вижу, как расползается по городу эта отвратительная заразная желчь, как поражает умы горожан мыслями о разврате.
Мой рассказ приведет Вас в состояние потрясения. Вот и хорошо. Вы почувствуете себя больной. И все же не такой больной, какой чувствую себя я. Не такой больной, если сможете после всего этого думать о своем французе. И если сможете, то мне жаль Вас, моя девочка.
Нет, я не стану отправлять Вам это письмо. Это было бы безумием, слишком жестоким даже для Вашего доброго сердца. Я не могу отправить его. Я запру его вместе с Вашими милыми, душевными, невинными письмами. Но даже они, Ваши письма, будут отравлены таким чудовищным соседством. Это письмо слишком безумное даже для меня, женщины, чье неистовство чувств порой поражает Вас до глубины души (да‑да, я знаю, поражает!). И я знаю, дорогая моя Шарлотта Темпл, что Вы с Вашим серьезным личиком нет‑нет да и мечтаете быть такой же неистовой, как я. У Вас нет никаких тайн, и в Вас нет темных неизведанных глубин. Не будь у Вас этой фамилии и этих денег, Вы были бы ничем. А вот я могла бы научить Вас кое‑чему.
И уж коль это письмо никогда не попадет к Вам, я скажу – поистине отвратительным я нашла единственный прочитанный мной роман, подписанный именем некоего Сайласа Меррила, то есть Вашим литературным псевдонимом. Сплошь пустые разглагольствования. Никчемная, бессодержательная вещь. Вы называете себя писательницей, не зная о жизни ровным счетом ничего. Подписывать не буду. Зачем? Ведь это письмо не будет отправлено. Оно убило бы Вас, попади оно к Вам в руки, а я не хочу Вашей смерти.
С конторки Шарлотты Темпл, Франклин‑Хаус, Блэк‑берд‑Бэй, Темплтон. 28 января 1862 года
Дражайшая Синнамон!
Вы не представляете, как я беспокоюсь за Вас! Вот уже три недели Вы не отвечаете на мое письмо. Поначалу я боялась, что Вы рассердились из‑за того, что я долго не писала, но потом вспомнила Ваше состояние после возвращения Вашей сестры и теперь, конечно, понимаю, что Вы просто очень сильно переживаете. Сегодня я приходила к Вашему дому и подкараулила Мари‑Клод, чтобы расспросить о Вас. Совершенно не понимаю, почему Вы жалуетесь на нее – такая милая девушка, прелестная, темноволосая, розовощекая. Она так возбужденно лопотала мне что‑то про Вас, только я с трудом понимала, потому что французский ее совершенно искаженный и звучит совсем по‑канадски. Однако я все же поняла, что Вы были очень больны, потеряли сон, почти не притрагиваетесь к пище и теряете в весе так, что на Вас уже висит одежда и, как утверждает Мари‑Клод, отовсюду выпирают косточки. Она говорит, что Вы завесили все окна и зеркала и сжигаете по двадцать свечей за ночь. Она плакала, Синнамон, так что знайте: у Вас хорошая служанка. Она так напугала меня, что я чуть не ворвалась в Ваш дом, послав к черту все приличия!
Но с приличиями, конечно, надо считаться. Я беспокоюсь за Вашу репутацию в этом городе, но за Ваше здоровье, признаюсь, волнуюсь куда больше.
И я решила так: если Вы не ответите по истечении двух дней, то приду к Вам тем же путем, что и тогда, когда утешала Вас после возвращения Вашей сестры, то есть в обход всех дорог, по замерзшему озеру. И я буду выхаживать Вас до тех пор, пока здоровье не вернется к Вам. Bы нужны этому городу, Синнамон. Я слышала, Нэт Помрой ищет себе богатую партию. Ага! Уверена, что пробудила у Вас смех.
Теперь насчет Вашей сестры. О ней я слышала совсем немного. Конечно, теперь, когда в городе расквартированы войска, на каких‑то странных, подозрительных женщин никто не обращает внимания. Вы бы слышали, сколько шуму поднимают молодые солдаты. Темплтон Вы бы не узнали – на у лицах повальное пьянство, азартные игры, и глупые темплтонские девчонки буквально посходили с ума от офицеров, кружащих им головы. Тысячи молодых людей кромсают лед, делают проруби, чтобы искупаться в ледяной воде озера. Для них это забава, веселье, но ведь какой скандал – люди на глазах у всего города бегают нагишом посреди зимы! Впрочем, скоро они уйдут, уйдут на Юг, и многие из них никогда не вернутся домой. Так что я думаю, мы должны быть к ним снисходительны.
А теперь я хочу рассказать Вам новость, от которой Вы упадете в обморок, моя дорогая. На прогулках мсье Лё Куа начал прижимать меня к дереву и целовать так, что у меня подгибаются колени. Наконец‑то и я теперь могу привести Вас в состояние шока. Он теперь требует большего. Вот его записочка, привожу ее здесь полностью (я даже перевела ее, так как не знаю, насколько хорош Ваш французский после всех этих лет):