Лекция: Приводится с сокращениями 5 страница
Каково же было мое удивление, когда, выйдя в то голубиное утро из хижины, чтобы нарезать еще мяса на похлебку, я наткнулся на самого Дьюка. Поначалу я подумал, что еще не проснулся и все это мне снится. По правде сказать, он частенько являлся ко мне во сне. Однажды, например, я потрошил во сне пойманного карпа, его выпученный мертвый глаз смотрел на меня, и я вдруг понял, что потрошу Дьюка. В другой раз я боролся с рысью, она рычала и грызла меня и вдруг превратилась в Дьюка. А то мне снилось, что я был с женщиной, и она вдруг обратилась в прах прямо в моих руках, и я понял, что это жена Дьюка Элизабет, и тут он сам вышел из тени с моим верным длинноствольным ружьем. В то утро я думал, что это тоже сон, пока он не повернулся ко мне и я не увидел дорожную грязь на его лице.
Он разглядывал оленя, которого я убил накануне, и, завидев меня, побагровел, напыжился и взревел:
– И что мне думать о тебе, после того как ты убил моего оленя?!
– А разве я убил твоего оленя, Дьюк? – прикинулся я простачком.
Он считал меня тупым мужланом, простым сквотгером, которому позволено жить на его земле; иногда это было мне на руку.
– И ведь это какая для меня честь, Дьюк, что ко мне пожаловал такой прославленный человек, – сказал я. – Обычно ты посылаешь ко мне своего лизоблюдишку адвоката Кента Пека или Ричарда, когда хочешь напомнить, что я будто бы охочусь в твоих владениях.
Обычно так оно и бывало. Правда, Пека я погнал, пальнув ему вслед из своего старого доброго дробовика. А Дьюков старший сынок Ричард хороший был малый, поэтому я угостил его вареной олениной, и он вежливо передал мне слова отца и заплатил необходимую сумму из своего кармана.
Но у Дьюка такого великодушия и в помине не было.
– Моя земля – мой олень, – сказал он.
– Земля ничья, хочу – стреляю. Так что олень мой, – сказал я.
Но тут вышел из хижины Сагамор. Лицо удивленное, озадаченное.
– Ты слышишь? – спросил он на языке делаваров.
Я стал прислушиваться и ответил, что нет, не слышу.
А с Дьюка между тем уже слетела спесь, и он уважительно закивал моему другу.
Здравствуй, вождь Чингачгук, – сказал он, назвав Сагамора прозвищем, которое дали ему бледнолицые. И как ни велика была моя ненависть к этому человеку, в тот момент я проникся к нему чем‑то вроде благодарности за то, что он так почтительно приветствовал моего друга.
Но Сагамор, словно не замечая его, обратил ко мне свое лицо, потеплевшее почти до нежной улыбки.
– Голуби, – сказал он и рассмеялся.
Потом я и сам услышал – отдаленный шум множества хлопающих крыльев. Я увидел черную тучу над дальним холмом, и мы с Сагамором пустились бежать вниз по склону в город. Раз в десяток лет залетали они сюда, эти перелетные голуби, десятки тысяч птиц – как Божье благословение. И тогда мы словно сбрасывали с плеч тяжкий груз прожитых лет, мы снова чувствовали себя молодыми охотниками, подкрадывающимися к нашим врагам гуронам, только, конечно, не брали с собой оружия, ибо рука не поднялась бы стрелять в этих прекрасных птиц. Дьюк что‑то орал нам вслед, а потом, похоже, понял и тоже побежал, да несся с горы так, что чуть не сшиб нас на мосту через Саскуиханну.
А потом голуби обрушились на город. Лазурное небо заслонила туча из оранжевых с черным перьев. Женщины выбегали из домов, прикрывая руками чепчики. Мальчишки и мужчины бежали к полям, лица их сияли радостью. Они ликовали, сбивая птиц. Они швыряли в небо все, что попадалось под руку, – палки, камни, ботинки, метлы, масляные сбивалки, игрушечных солдатиков, колья из плетней, скалки. Мужчины стреляли, сбивая разом по три птицы. Какой‑то чудной мальчишка, кривой на один глаз, взмахнул косой и срезал на лету сразу шесть голубей. На одежде и лицах этих людей была кровь и жажда истребления. Почтенная Притибонс, Дьюкова экономка, металась, как старая летучая мышь, ловила птиц голыми руками, сворачивала им шеи и набивала в мешки из‑под муки. Они даже выволокли старую Клинтонову пушку, «сверчка», и как та пальнула, то погибла сразу тысяча голубей.
Когда птицы огромной черной тучей улетели за горы, земля была по колено завалена сбитыми голубями, некоторые еще стонали. Колонисты, пресытившись бойней, оставляли их умирать в муках.
Я наблюдал за всем этим, и мне было тошно. Я словно врос в землю и не мог сдвинуться с места. Ведь эти голуби прилетали сюда всего раз в несколько лет, нисходили с небес на эту землю как благословенное знамение. И в первый раз за все времена их встретили здесь бойней. Я раздавил окровавленную голову раненой птицы, чтобы прекратить ее мучения, и в душе моей черной волной поднялся гнев. Я был свидетелем истребления, никчемного безжалостного истребления.
И устроено оно было с разрешения Дьюка. Во время этой бойни он смеялся, хохотал. Это он предложил выволочь пушку. Он притащил с собой своего младшего сынка, сморщенного четырехлетнего старичка Джейкоба. Мальчонка, весь перемазанный в крови, ликующе таращил глазенки и лыбился.
Грудь мою сковала боль, а мой старый друг Сагамор, опустившись на колени, задыхался от горя. Когда Дьюк увидел Сагамора на коленях, веселье сошло с его лица. Он опустил на землю своего Джейкоба и велел ему бежать к Почтенной, потом направился к нам. Я выступил на шаг вперед, косясь на томагавк моего друга. Но несмотря на мою ненависть к Дьюку Темплу, несмотря на желание убить его прямо там, я не сделал этого – я вспомнил его милую, трогательную, слабенькую жену Элизабет, и рука моя, потянувшаяся было к ружью, опустилась.
Он подошел к нам и склонил голову.
– Вождь Чингачгук… – начал он, но его остановил взгляд Сагамора.
– Ты можешь оставить себе того подстреленного оленя, Дэйви, – сказал Дьюк, но лицо моего друга было суровее камня и Дьюк прибавил: – Могу ли я предложить вам денег в качестве компен…
Я поспешил остановить его жестом.
– Мы уходим, – сказал я. – Сегодня. – Это я решил в тот момент. Мы уходим в западные леса к сыну Сагамора Ункасу.
Сагамор посмотрел на меня, и хоть и не любил английского, но понял, что я сказал. Мне показалось, он кивнул с облегчением. Тогда я еще не знал того, что мне предстояло узнать позже, – про Ункаса и Кору и про их красавицу дочку Безымянку. И когда я повернулся к Дьюку, еще не зная, что мы вернемся, я сказал то, чего, возможно, не следовало говорить.
Глядя в глаза Дьюку Темплу, я проклял его.
– Да будешь проклят ты, твой город, твоя семья и твои потомки на семь поколений за все твои грехи? – сказал я.
Сагамор поднялся, и мы пошли прочь. Я хорошо помнил те нескончаемо долгие воскресные дни моего детства, когда мой отец бесновато вещал с церковной кафедры и мой копчик не переставал болеть от сидения на жесткой скамье, а потому и хорошо знал, что нет в этом «добром» мире ни одной вещи, способной заставить меня оглянуться назад.
Глава 15
ГЕРОИЧЕСКАЯ СТОРОНА ВИВЬЕН
Я успела проспать только часа четыре, когда меня разбудил проезжавший по Озерной улице туристский автобус. Голос гида ворвался в мои сны: «…слева вы видите Эверелл‑Коттедж, где во времена Мармадьюка Темпла располагалась дубильня…» Еще с закрытыми глазами я потянулась к телефону, чтобы набрать номер Клариссы, и от первого же движения мозг у меня в голове задрыгался словно брошенная заживо в котел зверушка. Моя подруга схватила трубку с первого же гудка, и голос у нее был уже заранее сердитый.
Я только успела произнести ее имя, и это подействовало как стартовый выстрел – Кларисса напустилась на меня со всем присущим ей темпераментом:
– Вилли, я убью тебя! Просто убью, если ты еще хотя бы раз вздумаешь действовать у меня за спиной, принимать за меня какие‑то там решения, не посоветовавшись сначала со мной! Господи, я проснулась сегодня утром, и Салли мне выкладывает: «Не волнуйся, Вилли скоро приедет, мы с ней разговаривали сегодня ночью, и она обещала». Да я чуть не угрохала его на месте!
В трубке я услышала шум хлопнувшей двери и представила себе бедного Салли, с красным от злости лицом выскочившего из квартиры. А Кларисса продолжала:
– Неужели ты думаешь, я не попросила бы тебя приехать, если б хотела? Как ты до сих пор не поняла, что мне не надо, чтобы со мной нянчился тот, кому сейчас хуже меня? И с чего ты вообще взяла, что мне нужен какой‑то там вонючий покой?! И кто дал тебе право решать за меня? Кто дал тебе это вонючее право?!
Трудно, очень трудно было мне сохранять спокойствие во время этой ее яростной рулады, но когда представила себе Клариссу, маленькую, худенькую, бледную, со сморщенным от злости личиком, я, стиснув зубы, только и могла сказать:
– Может, я имею такое право, потому что являюсь твоей лучшей подругой? А может, потому, что хотела утешить Салли, который находится на грани срыва? А может, просто потому, что я нужна тебе?.
– Ты не нужна мне! У меня все отлично!
– Все ясно. Гомеопатия, – сказала я. – Я завтра же приеду, и ты меня не остановишь. – Я свесила ноги с постели и вдруг почувствовала такую слабость, что улеглась снова.
А Кларисса чуть ли не прошипела мне в трубку:
– Вильгельмина Аптон! Я тебя очень люблю. Ты моя лучшая подруга, но если ты не послушаешься и соберешься ехать сюда в твоем нынешнем состоянии, то я вынуждена буду рассказать Ви кое‑что такое, чего ты, возможно, не хочешь, чтобы она знала. Надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду, дорогая моя мисс «Аудиодидакт»?
От этих ее слов меня еще больше замутило, голова вконец разболелась, и язык пересох.
– Ты не посмеешь, – сказала я.
– Еще как посмею, – мрачно отозвалась Кларисса.
– Нет, не посмеешь, – повторила я, хотя была уверена в обратном.
Речь шла о единственной подробности, о которой я никогда не рассказывала Ви и о чем знала только Кларисса, – о том, как в колледже, переняв у Клариссы ее расточительность и по уши увязнув в долгах, я затеяла маленький теневой бизнес под названием «Аудиодидакт», заключавшийся в написании академических работ. Выглядело это следующим образом. Любой богатый бездельник мог дать мне аудиокассету, на которую он бездумно наболтал первое, что пришло ему в голову, по теме его курсовой или дипломной работы, и я давала толкование этим бредням, вникала в суть вопроса, проводила необходимые исследования и, в сущности, писала за этих людей их работы. Только один раз, когда писала для какой‑то хоккейной звезды, я получила тройку и мне пришлось вернуть деньги. Я прославилась на всю округу, о моем бизнесе раструбили по пяти колледжам, и народ искренне считал его законным. Только Ви моей затеи не оценила бы. Это было бы самым горьким разочарованием ее жизни. «Я не могу обеспечить тебя деньгами, Солнышко, – всегда говорила она, – но ты можешь получить от меня мозги и нравственные устои». И то и другое не очень‑то вязалось с моим бизнесом, и я точно знала: она мне этого не простит, а узнав, всю жизнь потом будет смотреть на меня совсем другими глазами. Я боялась разбить и ее, и свое сердце.
– Кларисса! Это что, гнусный шантаж?
– Ага. Да ладно. Конечно, я этого не сделаю. Только пусть о тебе заботится Ви, а обо мне Салли. Все. Я перезвоню тебе позже, а то у меня рожа намылена. – И она брякнула трубку.
Чувствовала я себя отвратительно, и было обидно, что я не могу поехать к Клариссе. С другой стороны, ко мне пришло какое‑то облегчение. Я снова уснула и, проснувшись в четыре часа дня, поняла, что у Ви не иначе как выходной – поняла это по шуму пылесоса и по тому, как труба его тыкалась из коридора в мою дверь. Очень раздражали птицы за окном. Когда Ви выключила пылесос, чтобы переместиться с ним куда‑то, я услышала, как она хихикает себе под нос.
– Что смешного? Думаешь, ты очень умная? – крикнула я.
Дверь открылась, и в комнату просунулась голова моей матери.
– Конечно, – ответила она и вдруг, увидев ворох подушек и меня, несчастную, больную и жалкую, на постели, воскликнула: – Господи! На кого ты похожа? Жуть!
– Спасибо, – сказала я.
Ви подошла к моей постели и села рядом.
– Тебе нехорошо? – Она тут же унюхала запах перегара и помрачнела. – Ой, Вилли!.. Ты что, пила? С какой стати? Ты же знаешь, тебе нельзя.
– Из‑за Комочка?
– Ну да.
– Ну допустим, знаю. Вернее, не знаю. – Я соображала, сказать ей или не сказать, что это, по‑моему, бесполезно, что я не готова быть матерью, что мне, наверное, надо забыть о Комочке и кое о чем позаботиться. Далее взгляд мой упал на крест у нее на груди, и какой‑то чертик внутри подстегнул меня ехидно поинтересоваться: – Кстати, как прошла ночь, Ви? Все удалось?
Мать изогнула бровь и поджала губки.
– Великолепно, – сухо сказала она. – Уж точно не как тебе.
Я вспомнила Фельчера и поморщилась.
Потом я вспомнила про Клариссу, про полупьяный разговор с Салли…
– Ви, мне надо с тобой поговорить, – объявила я. – Я звонила Клариссе.
Лицо матери как‑то сразу посветлело и помолодело, мешки под глазами разгладились, и она сейчас выглядела на свои сорок шесть.
– Ну как там она, моя маленькая Кларисса? – В ее голосе звучала нежность.
Я раздумывала над ответом, раздраженно прислушиваясь к голосам на улице. Они мешали мне сосредоточиться, целая толпа туристов – по меньшей мере четверо мужчин явно спорили, по меньшей мере один ребенок плакал, а две женщины что‑то выговаривали друг другу. Меня это не удивляло – в августе здесь не бывает счастливых туристов, в августе сюда приезжают все остальные: сердитые, расстроенные, обиженные, занудливые – одним словом, какие угодно, только не счастливые. Еще в августе всегда приезжают бостонские фанаты. Я подождала, когда эта толпа пройдет, и сказала:
– Она прекратила лечение антителами, Ви. Ну помнишь, я тебе говорила?
Мать изменилась в лице.
– Как это? Почему?
Я села на постели.
– Кларисса увлеклась гомеопатией, и у нее сейчас большие проблемы.
Мать нахмурилась, размышляя о чем‑то, затем сказала:
– И о чем она только думает?!
– Не знаю. По‑моему, ни о чем. Салли просил меня поскорее вернуться в Сан‑Франциско и помочь ему ухаживать за ней. По‑моему, он дошел до ручки и на грани срыва. Я что‑то побаиваюсь за него.
– Ну и чего же ты ждешь? Надо ехать. – Она потянула с меня одеяло.
– Знаю, что надо, но не все так просто. Сегодня утром я звонила Клариссе – она не хочет, чтобы я приезжала. Разозлилась даже. Сказала, что я буду мешать ей, велела оставаться дома, потому что я, видите ли, сама нуждаюсь в заботе. В твоей заботе. Сказала, что я не помощницей ей буду, а обузой.
Мать теперь снова выглядела постаревшей – лицо обрюзгшее, в каких‑то рытвинах.
– Ой, Солнышко, что же делать? Я считаю, ты должна быть с ней, хотя она, конечно, права. Прямо сейчас тебе ехать не надо, ты же сама нездорова. К тому же если ты уедешь, так и не узнав, кто твой отец, и зная только, что он здешний, то у тебя в голове сложится пунктик насчет Темплтона – на каждого знакомого мужчину из здешних ты будешь думать, что он твой отец. Начнешь ненавидеть родной город, и тебя сюда потом вообще на аркане не затащишь. А нам ведь такого не надо, правда же?
– Ну да. Я и так‑то вряд ли бы вернулась.
Мать скинула тапочки и взобралась на постель с ногами. Взяв меня за руку, она сказала:
– Я бы такого не пережила. Это же твой родной город, Вилли. Наша семья так связана с его историей, что ты просто не можешь не возвращаться сюда. Ты же из рода Темплов. И знаешь, что я всегда хотела, чтобы ты осталась здесь жить. В этом городе обязательно должен жить кто‑нибудь из Темплов. Тебе нельзя ненавидеть Темплтон. Так что же нам делать? Как поступить?
Так мы сидели, взявшись за руки. Рука у матери была сильная и теплая, я даже чувствовала ее пульс.
– Ну ты, например, могла бы сказать мне, кто мой отец, и тогда я могла бы вернуться в Сан‑Франциско и уж там разобраться со всеми проблемами. Выломала бы Клариссину дверь, если понадобится. Устроила бы у нее в холле засаду. Это если бы ты сказала мне, кто мой отец.
– Я могла бы сказать. А ты хочешь?
– Нет, – неожиданно для себя ответила я.
Мать, похоже, ожидала такого ответа. Даже не глядя, я почувствовала, как она кивнула.
– Вот видишь? Нет. Просто ты не хочешь, чтобы тебе подсунули готовенькое. Хочешь разобраться во всем сама. Иначе всю жизнь тебя будут мучить сомнения. Недоверие.
– Да, – согласилась я. – К тому же это мешает мне сосредоточиться на… других проблемах.
– Ладно. Я поговорю с Клариссой, попробую переубедить ее хотя бы в одном, – сказала Ви. – Ну а ты? Куда ты добралась в своих поисках?
Я откинулась спиной на подушки.
– Сейчас изучаю линию Хетти. Некто по имени Синнамон Эверелл Стоукс Старквезер Стерджис Грейвз Пек.
Мать присвистнула.
– Ну‑у, это знаменитая личность!
– Это точно. Пять мужей, и всех похоронила. И я еще копаюсь в законных связях Шарлотты Франклин Темпл. Это дочь Джейкоба Франклина Темпла. Тоже писала романы, как я выяснила. Nom de plume, то есть литературный псевдоним – Сайлас Меррил. Но тут я зашла в тупик. Никакой информации об этих загадочных дамах Викторианской эпохи.
– Шарлотта и Синнамон… что‑то очень знакомое, – отозвалась мать.
– Ви, ты только сейчас не вдавайся в воспоминания, а то припомнишь кого‑нибудь не того. Не волнуйся, я сама во всем разберусь.
Но мать задумчиво смотрела на меня, быстро‑быстро моргая.
– Ой, подожди!
Она спрыгнула с постели и побежала куда‑то вниз. Я слышала, как скрипели лестницы в викторианском крыле дома. Я слышала, как она зашла в комнатушку, где хранила свои книги и бумаги, и как на обратном пути смеялась.
Когда она вернулась, лицо ее разрозовелось и как‑то сразу похорошело. Она размахивала крафтовым конвертом, таким ветхим, что с него сыпалась труха.
– Вот, вот!.. – кричала она. – Я не такая уж и дура! – Она положила конверт мне на колени и выжидательно уставилась на меня. – Это мой отец оставил перед смертью. Я никогда туда не заглядывала.
Я взяла конверт в руки и прочла написанную витиеватым почерком моего деда надпись: «14 сентября 1966 года. Переписка Синнамон Эверелл Пек и Шарлотты Франклин Темпл. Без необходимости не вскрывать. Содержимое может ранить». Из этих строк прямо слышался голос моего деда, напыщенный и вместе с тем суровый. Я почувствовала прилив нежности к этому бедному маленькому человечку, который всю жизнь душил в себе неразвившиеся страсти.
Потом до меня дошло, что содержимое конверта никогда не было никем прочитано и что он был искушением для моей матери с тех пор, как умерли ее родители, то есть уже почти тридцать лет.
– Ви, неужели ты никогда не вскрывала его? Это при всей твоей любви к семейным тайнам? Неужели никогда?
Она нахмурилась:
– Нет. Я слишком хорошо знала своего отца, Солнышко, поэтому никогда бы этого не сделала. Кроме того, я знаю, кто такая была Пандора.
– Хм… А вот библейский миф гласит, что зло выпустила на свет Ева.
Она игриво чмокнула меня в щечку.
– Во‑первых, это зависит от того, что ты называешь мифом. А во‑вторых, я считаю, нам не хватает строптивых женщин, а потому перехожу к следующему вопросу.
– То есть?
– К Клариссе.
– О Господи!
– Не упоминай имя Господа всуе. И не волнуйся, я уже звоню ей.
Я наблюдала за ней, когда она взяла трубку и стала набирать номер. Даже не здороваясь, она проговорила в автоответчик:
– У меня есть что сказать тебе, дорогая, так что слушай. Одна маленькая птичка насвистела мне, что ты у нас, оказывается, сдурела и забросила нормальную западную медицину. Мне вообще‑то хочется еще видеть тебя на этом свете, поэтому давай‑ка заканчивай с этими глупостями.
Она слушала что‑то в трубке, затем сказала:
– Только не надо изображать передо мной крутую девчонку. Крутой девчонкой изначально была я, а это все жалкие потуги. Теперь слушай.
И моя мать принялась обрабатывать Клариссу, выслушивая ее аргументы и начисто опровергая их. Я наблюдала, как прокравшееся в комнату солнышко ползло по ней – сначала по ногам, потом по туловищу, потом озолотило лицо. Я слушала весь разговор, пока не поняла, что мать наконец убедила Клариссу. Когда Ви повернулась и показала мне два пальца галочкой, я поняла: Кларисса согласилась, чтобы я приехала через две недели, если ей не станет лучше. С конвертом в руках я выбежала в коридор и стояла там в темноте, упиваясь нахлынувшим облегчением. В моем распоряжении теперь было время.
Мне вдруг вспомнилось лицо Ви, каким оно было в тот день, когда мой двенадцатилетний сверстник Филипп Цара обозвал меня ублюдиной. Это было в физкультурном зале. Мы с Филиппом ходили кругами – такой вот детский флирт, – потом я, зайдясь в возбуждении, развала его умственно отсталым, а он меня – ублюдиной. Вот тут‑то во мне все вскипело. Я была крупнее всех мальчишек в классе, поэтому легко уложила его на глазах у притихших одноклассников. Я раскрошила ему зуб и порезалась – даже не могла сказать, чьей кровью перемазалась.
Когда моя мать пришла в кабинет учителя физкультуры, мамаша Филиппа распиналась там уже целый час, угрожая подать в суд, а Филипп тихонько плакал в уголке на стуле напротив меня. Мне хотелось еще раз треснуть его – за то, что он такой плакса, за то, что его мамаша с такой ненавистью смотрит на меня. Физрушник, круглолицый и обычно добродушный мужичок, к тому времени уже наслушался воплей миссис Цара и, когда в кабинет вошла моя мать, выплеснул на нее все разом – сказал, что отныне мне запрещено появляться в физкультурном зале и что такому невоспитанному ребенку, как я, вообще нельзя находиться среди людей. Мать обвела оценивающим взглядом всю картину – мою окровавленную руку (которую никто не удосужился перевязать), кусок льда, приложенный ко рту Филиппа, разъяренную миссис Цара и выпученные глаза физкультурника. И тут Ви на моих глазах стала как будто увеличиваться в размерах, пока не стала больше всех нас, вместе взятых.
Она заговорила так невозмутимо и так тихо, что мы все вытянулись по струнке, прислушиваясь к каждому слову.
– Чушь, – сказала она. – Вилли умнейший человек. Если она ударила этого мальчика – значит, у нее на то была причина. Так ведь, мальчик? – проговорила она, обращаясь к Филиппу.
И зареванный Филипп, судорожно переведя дыхание, сказал:
– Я только назвал ее ублюдиной…
На самом деле маленький дурачок Филипп просто выразил мнение взрослых по поводу меня – ведь то же самое шипел мне в спину весь город. Его мамаша понуро опустила плечи и простонала:
– Ой, Филипп!..
А учитель физкультуры, покачав головой, бросился извиняться перед моей матерью.
– Могу я теперь забрать дочь домой и выяснить, не сломана ли у нее рука? – холодно поинтересовалась моя мать.
– Конечно, конечно!.. – залепетал учитель, а миссис Цара вытолкала Филиппа из кабинета.
Учитель еще долго извинялся и уверял мать, что мне вовсе не запрещено посещать физкультурный зал.
На обратном пути в машине я с любопытством смотрела на мать. Сколько раз мне приходилось утешать ее, когда ее обижали в городе, и ее тонкая ранимая натура была уязвлена. А эта сильная крупная женщина, сидевшая сейчас за рулем нашей машины, казалась мне чужой и незнакомой. Только много лет спустя я поняла, что Ви не могла защитить от оскорблений себя, но, когда дело касалось других, превращалась в львицу. Эта ее мощь и нежность были незаменимы в работе, когда она облегчала последние мгновения умирающих в муках людей.
Стоя в темном холле, я вскрыла старый конверт и вытряхнула из него стопки писем, перевязанных пыльными ленточками. Я держала их в руке, и мне казалось, что доброта Ви не знает границ.
ВОТ КАК ВЫГЛЯДЕЛИ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ВИЛЛИ АПТОН О ЕЕ РОДОСЛОВНОЙ ПОСЛЕ БОЛЕЕ ПОДРОБНОГО ПЕРЕСМОТРА ТАКОВОЙ И СОКРАЩЕНИЙ, СДЕЛАННЫХ С ЦЕЛЬЮ УПРОЩЕНИЯ
Глава 16
СИННАМОН И ШАРЛОТТА
Часть I
Обращаюсь к тому, кто прочтет собрание этих писем. Эти материалы ни в коем случае не должны попасть в поле зрения общественности, дабы не опорочить две знаменитые темплтонские фамилии. Эти письма были обнаружены мной по отдельности в двадцатилетний промежуток времени. Письма Синнамон к Шарлотте я нашел в сундучке на чердаке Франклин‑Хауса, когда был мальчиком, двадцатью годами позже я нашел пачку писем Шарлотты к Синнамон в старом платяном шкафу темплтонских предков моей жены Эвереллов. Каково же было мое потрясение, когда я обнаружил, что послания эти составляют части одной переписки. Разумеется, здесь собраны не все письма – большую их часть, не представлявшую интереса и состоявшую из обычных женских пустяков, я передал Нью‑Йоркскому историческому обществу. Составляющие это собрание письма отобраны мной из множества. Они являются неопровержимым доказательством того, над чем я работал всю жизнь, однако я предпочел, не предавать их на суд общественности. Долгие годы я пытался заставить себя уничтожить их, но у меня так и не поднялась рука уничтожить саму историю. Я очень боюсь, что они попадут в неверные руки, но еще больше, что они будут уничтожены. Поэтому, какое бы отношение вы ни имели к нашей семье, прошу: распоряжаясь этими тайнами, проявите благородство.
Джордж Темпл Аптон, 1966 год.
С конторки Шарлотты Темпл, Франклин‑Хаус, Блэк‑берд‑Бэй, Темплтон. 13 ноября 1861 года
Мой дражайший друг /
Как болит мое сердце за Вас в это трудное для Вас время! Как невыносимо больно было для меня видеть сегодня всю глубину Вашей скорби, когда Вы стояли там в своем траурном, платье и Ваше прекрасное маленькое личико было преисполнено мужества, когда на Ваших глазах могильщики опускали в землю Вашего четвертого мужа. И я, не будучи в силах представить, что могла бы даже иметь, не то что потерять мужа, я, видя Ваше горе, вынуждена была уйти, чтобы не слышать шепота этих ужасных сплетников. Я проплакала в экипаже весь обратный путь до Франклин‑Хаус и до сих пор плачу о Вас. Именно поэтому меня нет сегодня в числе приглашенных в Эверелл‑Коттедж – для меня было бы невыносимо видеть, как Вы стараетесь крепиться перед фальшивыми соболезнованиями тех самых сплетников, что гадко шептались у Вас за спиной на похоронах Вашего мужа. Этих людей я задушила бы! Позор им! И позор мне – за то, что не смогла быть Вам настоящим другом, за то, что презрела свой долг и не оказалась рядом с Вами в трудную минуту. Сможете ли Вы простить меня? Я надеюсь. И молю также простить мне это поспешное необдуманное послание – мое сердце переполнено чувствами, и я не могу остановить мое перо, из‑под которого рвутся на бумагу эмоции.
Ваш любящий друг
Шарлотта Темпл.
Эверелл‑Коттедж, Темплтон. 20 ноября 1861 года
Моя дорогая Шарлотта!
Надеюсь, Вы забудете эту неделю, что прошла с тех пор, как я получила от Вас письменные соболезнования, – мне столько всего нужно было сделать! А мне хотелось писать и писать Вам, мой дорогой друг, с тем чтобы всечасно думать о Вас.
Помимо скорби по моему бедному Годфри, меня также одолевает ужасная тоска. Целый год и один день я должна быть в черном трауре – так постановила семья Грейвз, и это является условием получения мной моей доли наследства. После года черного траура мы сговорились на шести месяцах полного траура и потом на шести месяцах полутраура. Но удручает меня, конечно, черный траур – целый год в шерсти, крепе и драгоценностях из одного только черного янтаря; целый год без музыки, балов и обедов, без миленьких кружев и лент; целый год не видеть в доме никого, не видеть Вашего милого лица, моя дорогая Шарлотта, – мне кажется, это даже хуже, чем смерть Годфри!
Ах, я вовсе не хотела такое сказать! Просто хотела произвести на Вас сильное впечатление. Мне нравится производить на Вас сильное впечатление, нравится видеть, как лицо Ваше бледнеет и Вы сурово смотрите на меня и вздыхаете: «Ох, Синнамон!» – словно я совсем уж безнадежна. Я вот рассмеялась сейчас, подумав об этом, и это, похоже, тоже недопустимо, потому что моя канадская француженка горничная Мари‑Клод хмурится на меня из‑под насупленных бровей. Увы, но ее некрасивое лицо, видимо, будет единственным, что я буду видеть до следующего ноября. Благо по крайней мере, что у меня есть Вы, кому я могу писать.
Как Вы думаете, чем мне дозволено заниматься, пока я буду погребена здесь заживо? Мне можно рисовать, но в доме ограниченное количество окон, и, боюсь, еще до января я израсходую все виды из них. Мне можно читать «Фриманз джорнал», но все эти разговоры о пенковых трубках и вставных резиновых зубах приводят меня в бешенство. Мне, наверное, можно вязать носки и повязки для наших солдат, гибнущих на Юге. Еще что? Не знаю. Наверное, мне пора найти Вам мужа, дорогая Шарлотта. Как Вы думаете?
Вы с Вашим преданным сердцем, несомненно, ужаснетесь такой ветрености, но я ничего не могу с собой поделать – такова уж моя натура, и я не знаю, почему я такая. Возможно, так сказалось на мне потрясение от потери мистера Грейвза. Мне страшно, я боюсь сойти сума здесь, в этом мрачном доме. Вам следует переехать в Темпл‑Мэнор на Второй улице – мне будет утешительно такое близкое соседство с Вами.