Лекция: У нас разные дороги
В шесть утра он открыл своим ключом дверь. Трехцветный Шарик, слабо ступая, закидывая зад, пошел к Володе навстречу. Варя, одетая, подложив ладошку под щеку, спала на его кровати. Настольная лампа была затенена так, чтобы свет не падал на то место, где положено было лежать Шарику. И прохудившаяся кастрюля, изящно прикрытая розовой крышкой из картона, стояла рядом с постелью выздоравливающего будущего Эрнса.
— Володя — тихонько окликнула тетка Аглая.
В носках, стараясь не скрипеть половицами, он вошел к ней. Укрытая до плеч, она ласково смотрела на него своими чуть раскосыми глазами.
— Намучился?
— Есть маленько!
И шепотом он стал ей рассказывать, как его нынче пригласил Постников. На мгновение Володе показалось, что тетка тоже что-то хочет ему рассказать, но он забыл об этом, потому что захотелось еще поделиться разными институтскими новостями, а потом сразу же надо было спать. Сон всегда скручивал его мгновенно, одним ударом сбивал с ног. Засыпая, проваливаясь вместе с раскладушкой во что-то мягкое и уютное, он услышал еще теткин голос про какие-то ее новости, но выслушать не мог — спал.
— Вот так-то, Шарик, — вздохнула Аглая и погладила будущего Эрнса по жесткой шерсти возле уха, — Никому до меня нету дела.
Шарик посопел носом и осторожно почесался — он очень себя берег и всячески соблюдал свое здоровье.
— А мне все про него интересно! — поглаживая пса за ухом, тихонько говорила Аглая. — Почему так? Да не скули, не больно тебе, мнительная какая собака!
Завтракали втроем, несмотря на сердитые телефонные звонки деда Мефодия, который кричал в трубку, что «девке не из чего по людям ночевать и людей объедать — чай, не нищие побирушки, изба есть и завтраком, слава богу, не обижены». Аглая настороженно поглядывала на Володю — спросит ли про вчерашние ее новости, но он не спросил. Варвара учила повеселевшего бывшего Шарика давать лапку, он рассеянно позевывал, отворачивался.
— Как ты думаешь, Эрнс поправится? — спросила Варя Володю.
— Угу! — ответил он.
— А почему он все зевает? Это не кислородное голодание?
Устименко промолчал.
— Не снисходит до нашей милости! — сказала Варя Аглае Петровне. — Великий человек, будущее светило.
— И рассеянный, как все великие! — подтвердила Аглая.
— Но великие люди не гнушаются обычными гражданами, ведь так? — осведомилась Варвара. — А ваш племянник гнушается.
Вдвоем — Аглая и Варя — сели на один стул и, обнявшись, принялись говорить про Володю так, будто его вовсе здесь не было.
— Он из тех, кто интересуется только собой.
— Дутая величина. Воображения больше, чем соображения.
Володя отсутствующим взглядом посмотрел на тетку и на Варю, спросил, который час, и вновь принялся рыться в своих конспектах.
— Еще из него, может, ничего и не выйдет! — предположила Аглая. — Внешне сама наука, а внутри пустота.
Варвара печально согласилась:
— Смотреть противно.
— Конечно, противно! — подтвердила Аглая. — Ведь фундаментальных знаний ни на грош, один только фасон. У нас на рабфаке таких называли «барон фон Мыльников».
— А может быть, он просто, Аглая Петровна, тупица и зубрила?
— Даже наверное. С ограниченным кругозором.
— Послушайте! — жалким голосом произнес Володя. — За что вы так на меня?
И вдруг Аглая заплакала. Но не так, как плачут обычно женщины, а по-особому, по-своему. Она даже смеялась, а слезы между тем, словно брызги, летели из ее глаз.
— Что ты, о чем? — совсем растерявшись, спросил Володя.
Только теперь ее бесполезно было спрашивать. Она не отвечала, подбирая пальцами крупные, словно горошины, слезинки. Варвара налила воды, Аглая подошла к окну, распахнула, высунулась наружу. Было видно, как вздрагивают ее плечи. Потом, внезапно успокоившись, сказала:
— Не обращайте, дети, внимания. Я что-то устала за это время, знаете, так бывает. Живешь-живешь — и устанешь. Ну, а теперь совсем трудно мне. Справлюсь ли?
— С чем? — тихонько спросила Варя.
— Со всем, — задумчиво ответила Аглая.
Накинула плащ и ушла.
Потом Варя, притворяясь хорошей девочкой, мыла посуду, а Володя читал газету и внезапно понял, о какой своей новости хотела давеча рассказать тетка. В «Унчанском рабочем» была напечатана заметка о конференции педагогов Каменского района и о том, что там выступила завоблнаробразом т.Устименко А. П.
— Ты понимаешь, Варя? — спросил Володя. — Ох, я свинья! Конечно, ей очень трудно, первые дни такой работы, и вчера, когда я вернулся… Ох, как паршиво!
Варя села, развязала тесемки фартука, кинула полотенце на стол.
— Ну скажи же что-нибудь! — велел Володя.
— Что?
— Ведь не так уж я виноват.
— Тут ничего не поделаешь, — вздохнул Варвара. — Ты такой! Самое главное твое не здесь, а там.
— Где там? И какое главное?
— Не сердись! — попросила Варя грустно. — Может быть, это и хорошо, но это трудно, Володя. Там, в институте, ты, наверное, вовсе не эгоист, но тут это даже страшно.
Удивительно, как умна бывала эта девочка. И как умела угадать самое существенное. Но тут же она сморозила дичайшую глупость.
— Мне цыганка нагадала, — сказала Варя, — знаешь, в прошлое воскресенье. Честное слово… не веришь честное пионерское! Такая страшная цыганка, старая, носатая, глазища — во! Нагадала, что… в общем, про нас с тобой. Будто я тебе не нужна. Будто у нас с тобой разные дороги...
Володя молчал, отвернувшись, глядел на красные гроздья рябины под открытым окном, ежился от холодного осеннего ветра.
— Ну ладно, Варюха, я, конечно, скотина, — подавленно согласился он, — но не такая уж. Вот увидишь, переменюсь в корне. Буду чутким и, как его… есть еще всякие сахаринные слова...
— Ты не сможешь.
— А вдруг?
— Не сможешь! — повторила Варвара, глядя прямо в глаза Володе. — Тогда это будешь не ты. Это будет другой человек. А мне нужно, чтобы именно ты не ушел разной дорогой. Ты!
— А ты? — спросил он.
— Что я?
— Ведь и ты можешь уйти разной дорогой. Твоя дурацкая цыганка сказала, что у нас разные дороги, а не у меня.
Он подошел к Варваре и взял ее за руки повыше кистей. Любя ее, никак он не мог решиться сказать это словами. И не то чтобы не мог решиться, а просто стыдился. Скажешь: я тебя люблю, а она ответит: ну и что же? С Варьки все могло статься. Да и так она сама все понимает.
— Ты понимаешь, рыжая? — спросил он.
— Что? — простодушно ответила она.
Тогда он сжал ее запястья. Никак Володя не мог отвыкнуть от этих школьных мальчишеских штук — дергать ее за косы, крутить руки. Но сейчас ничего не получилось — маленьким дракам наступил конец. Чувство жалости и нежности было куда сильнее мальчишества, которое еще осталось в нем.
— Так-таки ничего не понимаешь?
— Ничего! — пряча лицо, ответила Варвара.
— Тогда берегись! — жестко сказал Володя и, неудобно притянув к себе, прижал ее спиной к подоконнику.
Холодный ветер хлестал ему в щеку и шумел ветвями рябины за отрытым окном, но он ничего этого не замечал, он не слышал, как Варя, высвободив руки, толкала его ладонями; он начал соображать только тогда, когда между своими губами и Вариным розовым ртом увидел ее ладошку, которую она ловко подсунула в самое последнее мгновение.
— Вот! — сказала она.
— И очень глупо! — все еще задыхаясь, рассердился Володя.
— Ты должен объясниться мне в любви! — поправляя волосы, серьезно, без улыбки велела Варвара. — Понимаешь? На микробов и на Пастера с Кохом у тебя есть время, а на Степанову нет? Не бойся — не засмеюсь.
— И предложить руку и сердце?
— Сердце — да, а руку — обойдусь!
— Значит, ты не пойдешь за меня замуж?
— Это мое дело!
— Я-то предполагал, что оно все решено.
— То есть как это? — удивилась Варвара.
— Довольно просто: мы с тобой женимся.
— В твое свободное время, да, Володечка?
Он молчал, моргая: сердце все еще колотилось у него в груди. А Варя, высоко подняв локти, заворачивала на затылке свою взрослую прическу.
— Я очень тебя люблю, Варюха! — сказал Володя.
— По-товарищески? — хитро осведомилась она.
Володя немножко смутился.
— И как товарища — тоже.
— На досуге?
— А что ты, собственно, хочешь? Башню из слоновой кости?
— И башню неплохо! — покладисто согласилась Варвара. — А еще лучше, — хижину на озере. И чтобы мы с тобой и еще такие беленькие барашки. Шарика возьмем переименованного...
Глаза ее лукаво светились.
— Ужасно ты боишься быть сентиментальным, Вова, — сказала она, — ужасно. Ну так боишься — хуже смерти. А это ведь грустно. Покуда крутил мне руки или за косы дергал, еще была какая-то романтика, а теперь «коротенько», как любит выражаться наш Женюра: пойдешь за меня замуж — и все. Ах ты, Вова, Владимир. Иногда мне кажется, что я гораздо старше тебя.
— Не понимаю, чем уж я так плох?
— А ты и не плох. Ты даже хорош. Конечно, в свободное время.
Не глядя на него, она сметала ладонью крошки со стола, и еще раз Володя подумал, как верно Варя видит и как точно размышляет. Что это за чудо — юность? Совсем еще девчонка, а уже умеет заметить смешное и скверное, умеет наказать словом, умеет зацепить за больное место.
Очень ему досталось от Вари в этот день.
Он только ежился.
Но потом она его похвалила:
— Работник из тебя получится недурной.
— Всего только? Недурной? — обиделся он. — А вот из тебя работник будет никакой, это уж можешь мне поверить.
— Не все в этом грешном мире гении.
— Это пoшло.
— А попрекать меня моей ординарностью — это не пoшло?
— Перестань, надоело! — велел Володя.
— Знаешь, что еще в тебе плохо, — словно не слыша его, сказала Варя, — знаешь? Ты беспощадный! Ах, какой ты беспощадный, Вовка, какой ты мучитель! Это невозможно объяснить толком, но ты либо терпеть не можешь, либо обожаешь.
— Тебя я обожаю, — сердито пробурчал Володя, — особенно когда ты не говоришь длинные речи.
Стуча когтями, в кухню пришел Шарик-Эрнс, несколько раз покрутился у Володиных ног и улегся. Варвара продекламировала, как всегда, неточно:
Затоплю я камин, буду пить...
Хорошо бы собаку купить...
Она сердилась, на щеках ее горели красные пятна.
— А тебе я нужна знаешь для чего? — спросила Варя погодя. — Знаешь? Я, Вовик, умею слушать твои бредни не тогда, когда мне интересно, а когда ты хочешь выговориться, когда тебе нужно, чтобы тебя слушали. Я знаю и цену тебе, и цену мне. Конечно, все твое интереснее и важнее. А вот тебе все, что происходит со мной, совершенно неважно и совсем неинтересно. Все, что у меня, — все это непременно глупо. Скажешь, нет? И если желаешь, то вчера в одной книге я прочитала меткие слова, прочитала и запомнила: «В их отношениях наступила осень». Это про нас.
— Все-таки ты еще совсем девчонка! — снисходительно заметил Володя.
А вот именно этого не стоило говорить. Варвара обиделась, ушла и даже хлопнула дверью. Володя остался один со своими печальными мыслями и с хворым Шариком. И, надо отдать ему справедливость, как следует всыпал себе за свое равнодушие, за черствость, за хамство, за проклятый эгоизм, даже за подлость по отношению к тетке Аглае. Он сказал себе слова куда похлестче, чем давеча говорила ему Варя. Он поклялся прекратить это свинство. И разве он был виноват, что в то время, покуда поносил себя, потихонечку, как бы шепотом, в нем начали бродить давно, исподволь липнущие к нему мысли о возможности группировки болезней, о нарушениях химизма человеческого тела, и он крадучись, воровато, стесняясь сам себя, стянул с этажерки книгу Гамалеи, для того чтобы еще раз прочитать только один интересный абзац. Только один, напомнить себе идею, проверить...
Но тут же потребовался справочник — и, естественно, он не слышал, как Аглая Петровна открыла своим ключом дверь, как вошла к нему в закуток, как спросила:
— Обедать будем, юродивенький?
— М-м-м! — сказал он, перелистывая справочник.
— Варвара давно ушла?
— Кого?
И только по дороге к Постникову Володя вспомнил, что опять так ничего и не спросил у тетки.
Я — пью!
Как странно было то, что он здесь увидел, как непохоже на то, чего ждал! В воображении рисовался ему Иван Дмитриевич и дома у себя жестким аскетом, живущим в унылой комнатке с койкой, столом да табуретками, среди книг, которых, по Володиному представлению, было у Постникова изобилие. «Предложит, конечно, чаю, — рассуждал Володя, — я, пожалуй, откажусь!»
Дверь открыл Полунин, в фартуке, в самом обыкновенном фартуке, какой надевала, хозяйничая дома, Варвара. А Ганичев был по животу повязан полотенцем, и еще какой-то незнакомый коренастый человек, очень загорелый, в жестком крахмальном воротничке, с лицом чуть калмыцким, тоже был повязан суровым широким полотенцем. И руки у всех троих, а у Ганичева и лицо, были в муке. «Чего это они?» — на мгновение даже испугался Володя, но его тотчас же посадили к огромному кухонному столу, за которым лепились пельмени. Постников, раскатывая тесто скалкой, кивнул Володе, Полунин сказал: «Вы познакомьтесь, Устименко с Николаем Евгеньевичем», а загорелый внимательно словно бы пощупал Володю взглядом и скороговоркой, окая, произнес:
— Очень приятно, здравствуйте, Богословский я.
Володя напрягся и вспомнил — эту фамилию не раз слышал он и от Полунина, и от Постникова, да и в городе часто называли Богословского — он был главным врачом в больнице в Черном Яре и там же заведовал хирургическим отделением. Об этом бритоголовом, мужиковатом докторе рассказывали много интересного, и Володя с любопытством стал приглядываться к «врачу милостью божьей», как высказался про Богословскою однажды нещедрый на похвалы Пров Яковлевич. Разговор же между всеми троими продолжался.
— И последнее, — говорил Полунин, — больше не стану вас тормошить, иначе вы сердиться будете. В истории медицины, если на то пошло, есть один честный человек, и имя ему — Время. Не согласны?
Богословский едва заметно улыбнулся.
— Ишь хватил! Один! Все тебя, Пров Яковлевич, заносит — один во всей истории медицины.
— Так ведь речь идет не о субъективной честности, а о другой, об объективной. — Полунин ловко швырнул несколько красиво слепленных пельменей на противень, посыпанный мукой, и посоветовал: — Ты, Николай Евгеньевич, проверь сам умственным взором. Самые честнейшие первооткрыватели, заблуждаясь, защищались, и самые честные люди, тоже заблуждаясь, противились неоспоримым нынче истинам. Я сколько лет живу и все думаю...
— Годы не мудрецов делают, а лишь старцев, не хвастайтесь! — заметил Постников. — По себе знаю.
Он отложил скалку и умело длинными пальцами принялся лепить пельмени. А у Володи они не получались — начинка вылезла сквозь лопнувшее тесто, края не слипались. Впрочем, никто этого не замечал или все делали вид, что не замечают.
Вода на плите уже кипела, Полунин вызвался накрывать на стол и позвал с собой в комнату Володю.
— Пельмени Постников готовит неслыханные, — говорил Пров Яковлевич, расставляя тарелки. — Едят их по-всякому, но здесь классика в чистом виде. Без пошлостей, без эклектики, пельмени без всякого украшательства. Водку пьете?
— Пью! — немножко слишком бодро солгал Володя.
— И умеете?
— А чего же тут уметь?
— Не скажите!
Таская из маленького буфета тарелки, рюмки, блюда, вилки, ножи, Володя понемножку оглядел всю комнату. Наверное, здесь было очень хорошо когда-то, но нынче все сделалось немного запущенным, чуть-чуть нежилым. Словно хозяину неинтересно было приходить сюда, словно он не то сегодня приехал, не то собрался уезжать. Ковер на полу лежал криво, портьера с оборванной подкладкой висела только на одном окне, скатерть нужно было доставать из чемодана. Книги лежали и на полу, и на гардеробе, и на подоконниках. Лампочка не горела. А на письменном столе лениво потягивался кот, из тех, которых называют «помойными», ему здесь все разрешалось, и пахло тут не человеком, а котом.
— Пельмени у нас — традиция, — говорил Полунин, раскуривая папиросу, — раз в год, в день его рождения. Постников вдов, мы приходим без жен, всё по-холостяцки. Непременно поминаем Ольгу.
— А кто Ольга?
— Ольга Михайловна? Жена его покойная, вот взгляните.
Володя поднял голову и словно встретился взглядом с живыми, смеющимися, еще юными глазами милой женщины с пышными, наверное, очень мягкими волосами. Прическа у нее была странная, «дореволюционная», подумал Володя, в руке она держала стетоскоп.
— Тоже врач?
— Да. И очень хороший.
— А отчего умерла?
— Заразилась, — сильно затянувшись толстой папиросой, сказал Полунин. — В восемнадцатом году. В военном госпитале. В госпитале и умерла.
— Это как же? — спросил Володя.
И вдруг увидел фотографию Аллочки, той самой, которая говаривала про себя, что она «бабайки любит». Фотография была в красивой кожаной рамке с медными уголочками, и смотрела Аллочка вызывающе, словно бы утверждая, что она тут настоящая хозяйка, а не та, которая умерла в восемнадцатом году в госпитале.
— Что ж, — сказал Володя, попеременно взглядывая то на фотографию Аллочки, то на портрет Ольги Михайловны, — что ж, Иван Дмитриевич любил свою жену?
— Очень! — спокойно и веско ответил Полунин. — И нынче любит и помнит...
— Почему же здесь тогда Алла? — жестко произнес Устименко. — Вот фотография.
— Уже и осудили? — угрюмо усмехнулся Полунин. — Успели осудить? Тяжелый из вас произрастет фрукт, Устименко, крайне тяжелый. Советую: полегче с людьми, да еще если это настоящие люди.
Володя хотел ответить, но не успел.
Иван Дмитриевич ногой распахнул дверь, внес огромную суповую миску. Перед пельменями выпили холодной калганной водки — по полной, обратившись к портрету. Слов никаких никем сказано не было; впрочем, знал покойную только Полунин. Пельмени были действительно удивительные — ароматные, легкие, страшно горячие. Постников каждому перчил «особенно», потчевал весело, говорил, что любит «угощение с хорошим поклоном». За калганной выпили перцовой, за перцовой пошла рябиновка на смородиновом листе, потом таинственная «гудаутка» — «всем водкам генерал-губернатор», как представил ее Иван Дмитриевич. Володя захмелел сразу, раскраснелся, замахал руками, уронил нож.
— Вы водки поменьше, пельменей побольше! — посоветовал Полунин.
Сам он пил, ни с кем не чокаясь, графин «зверобоя» стоял возле его локтя, наливал он себе не в рюмку, а в тяжелую, зеленого стекла стопку.
— За вас, Пров Яковлевич! — возгласил Устименко.
— Лучше пельменем! — предложил Полунин.
— А я не мальчик!
— Конечно, кто спорит?
Было весело, вкусно и шумно.
И немножко чуть-чуть совестно за тот глупый разговор, который Володя затеял с Полуниным по поводу фотографии Аллочки. Действительно, мало ли как случается на свете!..
— В конюшне у меня… — рассказывал Богословский.
— Разве у вас конюшня, а не больница? — спросил Володя.
— При больнице у меня есть подсобное хозяйство, — сухо пояснил Николай Евгеньевич.
«Ох, кажется, я пьян! — с тревогой подумал Володя и налег на пельмени. — Главное — молчать!»
На секунду красивые тарелки с нарисованными синими кавалерами, дамами, мельницами, лодками и собачками поплыли перед ним. Но он сжал зубы, и тарелки с картинками остановились. «Главное — сила воли!» — сказал себе Володя. Тарелки опять поехали: «Т-п-р!»
Ах, как было отлично! Как интересно они разговаривали, если бы только он в состоянии был слышать все подряд, а не отрывочные фразы!
— Перестаньте! Всякая сеть в конце концов состоит из дырок! — вдруг сказал Полунин.
«Ну и здорово! — вновь напрягся Устименко. — И как верно! Всякая сеть из дырок. Это Варьке понравится. Впрочем, она на меня сердита».
С величайшим усилием он как бы просунул себя в их умный разговор. Но они теперь говорили вовсе не о сети, а о хирургии.
— Спас прав, — сидя против Володи, размышлял вслух Постников. — Спас во всем прав...
«Он о Христе? — пьяно изумился Устименко и не сразу сообразил, что речь идет о профессоре Спасокукоцком.
— Хирург часто не умеет владеть инструментами, — продолжал Иван Дмитриевич. — Я сейчас испытываю наслаждение, любуясь работой плотника, столяра, портного. Как они аристократически действуют долотом, пилой, иглой, сколько у каждого своих приемов — целесообразнейших, точно рассчитанных, а мы — бывает, знаете, как мальчишки над девчонками смеются: как камень кидаешь? — по-девчоночьи; так и мы по-девчоночьи орудуем инструментами. Черт дери! Столяр и портной имеют дело с доской или куском сукна, а у нас жизни человеческие...
— Правильно, абсолютно согласен! — крикнул Володя. И ревниво подумал: «Неужели он об этом же разговаривает с Аллочкой?»
— Я очень рад, что вы согласны! — кивнул Постников. — Николай Евгеньевич, подложите юноше пельменей.
Володя съел еще полную тарелку. «Юноша? — подумал он. — Как это понять?
— Кстати! — стараясь говорить трезво и точно, заявил Устименко. — Если память мне не изменяет, профессор Спасокукоцкий является автором лозунга: «Ни капли крови на пальцах хирурга после грыжесечения». Так?
— Так точно! — подтвердил Богословский, смеющимися глазами глядя на Володю. — Но к чему это вы?
— Просто спросил, — сильно шевеля губами, сказал Володя. — Позволил себе задать вопрос. Впрочем, простите. Я, кажется, помешал? И еще два слова, вернее, один важный, жизненно важный вопрос: о взглядах Сергея Ивановича на научную работу...
Все молчали. Тихо и страшно сделалось за столом. Устименко опять сжал зубы: «Вы думаете, я пьян? Вот увидите сейчас, пьян я или нет!» И, собрав все свои силы, аккуратно и громко выговаривая каждый слог, Володя спросил:
— Правда ли, что Сергею Ивановичу Спасокукоцкому принадлежат слова о том что только научная инициатива характеризует возможности научного работника?
— Правда! — внимательно вглядываясь в Володю своими вовсе не холодными на этот раз глазами, сказал Постников. — Спасокукоцкий также постоянно предупреждает от мультипликации своих научных работ, тo есть от болтовни об одном и том же под разными соусами.
— Прекрасно! — опять слабея, сказал Володя.
Страшное мгновение миновало. Он выдержал. А теперь ему можно отправиться на диван как бы для размышлений.
— А, киса! — сказал он бодро помойному коту. — Здравствуйте, киса!
И закрыл глаза. Кот тотчас же замурлыкал у него на коленях. Размышлял Володя порядочно, во всяком случае, пельмени были давно уже убраны, и все пили густой, как деготь, черный кофе, когда он возвратился к столу.
— Да, если бы молодость знала, если бы старость могла, — услышал он слова Постникова.
— О чем речь? — мятым голосом спросил Володя у Богословского.
— Вздремнули?
— Так, задумался.
— Душа нараспашку, знаем, на поверку эти добрые малые за столом оказываются мало добрыми на деле, — сердито говорил Полунин. — И вообще, Федор Владимирович, все это из тех же милых рассуждений, что добрые люди почти всегда пьяные люди, а пьяные люди непременно добрые люди.
Володя придвинул себе большую чашку кофе, потянулся за коньяком.
— Устименко, довольно! — приказал Полунин.
— Вы считаете, что я пьян? — грозно спросил Володя. — Я сейчас еще бацну, и ничего не будет.
— Будет! И сидите спокойно! Вы же уже поспали!
— Может быть, мне совсем уйти?
— Совсем не надо, а взрослым не мешайте.
Они спорили опять насчет Жовтяка, но при Володе не называли его фамилию, наверное, из педагогических соображений. Ганичев рассердился, махнул рукой, сказал, что Полунина не переговоришь, и принес от постниковских соседей гитару с большим пестрым бантом.
— Вот учитесь! — сказал Пров Яковлевич Володе. — «Возле речки, возле моста» — по-латыни.
И запел негромко, под гитару:
— «Проптер флюмен, проптер понтем...»
А погодя стал рассказывать:
— Все с его слов, все точнехонько, такие ничего не стесняются. Он ведь из фельдшеров. Хитер бестия, хитер, редкостно хитер.
— Хитер, да родиться маленько припоздал, — дробно посмеиваясь, перебил Богословский. — Не его время.
Ганичев, перебирая струны, меланхолически, словно мелодекламируя, произнес:
— Для таких всегда время, о, всегда оно для них — время...
— Да слушайте, черт возьми! — крикнул Полунин.
— Такое не часто услышишь. Родила у них где-то в войну, под Волочинском, супруга штабс-капитана, урожденная цу Штаккельберг унд Вальдек. Это я хорошо запомнил, потому что холуй наш и лакей эти самые «цу» и «унд» выговаривал с захлебом, с восторгом. Родила, и все врачи ей не нравятся, недостаточно, видите ли, внимательны к ее, «унд-цу», бебешке. Сатана-баба загоняла денщиков; штабс-капитан и тот валерьянки запросил. Тут наш орел и надоумил — его позвать. «Я, говорит, ваше благородие, все в аккурат обработаю, очень будете мною довольны». Явился. Погоны и френч знакомый зауряд-врач одолжил. Вот и явился наш деятель, первая наша лошадь в конюшне медицинской службы области, явился, неся с собою лошадиные инструменты — «подзанял у ветеринара» — подобающих, разумеется, габаритов. Еще буссоль с треногой была у саперов прихвачена. Поразилась мадам цу Штаккельберг унд Вальдек, поразилась, растрогалась и навсегда уверовала в медицину после того, как невежественный Хлестаков ее с отпрыском лошадиными инструментами измерял, буссоль на нее наводил и через два часа поставил диагноз: «Все благополучно, ребенок же несколько нервный и требует особого к себе внимания, невозможного в прифронтовых условиях». Цу отбыла, развязав руки штабс-капитану, имевшему шашни с милосердной сестричкой, орел наш получил сотенную от мадам и сотенную же от месье. Тут и решил он твердо идти на медицинский, ибо понял, что к звездам, вопреки Сенеке, ведет вовсе не такой уж тернистый путь. И поехал на происхождении. Пойди поймай, верно ли товарищ из донецких шахтеров или, как некоторые говорят, из хитрого купеческого роду. Ищи-свищи.
— Поймаем! — твердо сказал Богословский.
— Да? — удивился Ганичев.
— Не нынче, так позже.
— Перестаньте, Николай Евгеньевич, — устало сказал Постников. — Он далеко не самое худшее. И главное, вечен он. И раньше такие были, и сейчас существуют.
— Покуда вы все будете его трепетать — он вечен, — сурово и неприязненно ответил Богословский. — А когда за него перестанут работать, писать статьи, ставить диагнозы...
Полунин поднял руку:
— Всё! По домам! Иначе — передеремся.
На улице он предложил:
— Давайте еще пройдемся? Ведь рано совсем, а?
Но Богословский и Ганичев отказались за поздним временем, Володя же, конечно, пошел. Вечер был холодный, поздняя осень брала свое, под ногами потрескивал ледок. Полунин низко нахлобучил шляпу, поднял воротник пальто.