Реферат: GUCCI FOR MEN 5 страница
Татарский удвоил скорость. Он позволил себе оглянуться только возле
высокого бревенчатого дома, за углом которого можно было спрятаться, -
бандиты уже не стреляли, потому что к ним бежали охранники Азадовского
с автоматами в руках. Прислонившись к стене, Татарский негнущимися
пальцами вытащил сигареты и закурил. «Вот так оно и бывает, — подумал
он, — именно так. Просто и неожиданно». Следующий раз он решился
выглянуть из-за угла, когда сигарета почти догорела. Азадовский с
компанией рассаживались по машинам; оба бандита с разбитыми в кровь
лицами уже сидели на заднем сиденье джипа с охраной, а старик в
коричневом плаще горячо оправдывался перед равнодушным телохранителем.
Татарский наконец вспомнил, где он видел этого старика, — это был
преподаватель философии из Литинститута. Вспомнил он его не столько по
чертам лица — тот успел сильно постареть, — сколько по этой изумленной
интонации, с которой он когда-то читал свои лекции. «А у объекта нрав
крутой, — говорил он, запрокидывая лицо к потолку аудитории, — он от
субъекта раскрытия требует! И тогда, ежели повезет, может произойти
слияние...»
Слияние, как понял Татарский, наконец произошло. «И так тоже
бывает», — подумал он, достал книжечку и записал придуманный в пивной
слоган:
Diamonds are NOT forever!
[Бриллианты НЕ навсегда (англ.)]
Похоронное бюро братьев Дебирсян
«Наверно, уволят, — подумал он, когда кавалькада машин скрылась за
поворотом. — Куда теперь? Черт его знает, куда. К Гирееву. Он как раз
где-то здесь живет».
Дом Гиреева нашелся неожиданно легко — Татарский узнал его по саду,
над которым поднимался лес неправдоподобно высоких зонтиков, похожих
скорее на маленькие деревья, чем на большие сорняки. Татарский
несколько раз постучал в калитку, и Гиреев появился на веранде. На нем
были обвисшие на коленях штаны неопределенного цвета и майка с большой
буквой «А» в центре радужного круга.
— Заходи, — сказал он. — Калитка открыта.
Гиреев пил, причем не первый день, и пропивал достаточно большую
сумму денег, которая подходила к концу. Такой дедуктивный вывод можно
было сделать на основании того, что у самой стены помещались пустые
бутылки от виски и коньяка дорогих сортов, а те, что стояли поближе к
центру комнаты, были уже от каких-то пристанционных водок осетинского
разлива с романтическими и страстными именами. За время, которое
прошло с последнего визита Татарского, кухня почти не изменилась,
только стала еще грязнее, а на стенах появились изображения
страшноватых тибетских божков. Было еще одно новшество — в углу
светился маленький телевизор.
Сев за стол, Татарский заметил, что телевизор стоит вверх ногами.
На его экране прокручивалась анимационная заставка — вокруг глаза с
длинными ресницами, на которых дрожала черная тушь, летала муха.
Выскочило название передачи — «Завтречко», и в этот же момент муха
села на зрачок, прилипла, и ресницы начали заворачиваться на нее, как
жгутики росянки. Появился телеведущий, одетый в форму майора конвойных
войск, — Татарский догадался, что это оскорбленная реакция копирайтера
с седьмого этажа на недавнее заявление копирайтера с восьмого этажа,
что телевидение в России является силовой структурой. Из-за того, что
ведущий был перевернут, он очень походил на летучую мышь, свисавшую с
невидимой жердочки. Татарский не особо удивился, узнав в нем
Азадовского. Тот был выкрашен под жгучего брюнета с узким шнурком усов
под носом. Придурковато улыбаясь, он заговорил:
— Скоро, скоро со стапелей в городе Мурманске сойдет
ракетно-ядерный крейсер «Идиот», заложенный по случаю
стопятидесятилетия со дня рождения Федора Михайловича Достоевского. В
настоящий момент неизвестно, удастся ли правительству вернуть деньги,
полученные в залог судна, поэтому все громче раздаются голоса,
предлагающие заложить другой крейсер такого типа, «Богоносец
Потемкин», который так огромен, что моряки называют его плавучей
деревней. В настоящий момент «Богоносец Потемкин» движется по
Северному Ледовитому океану к порту приписки. Книжные новинки! -
Азадовский вытащил откуда-то книгу, на обложке которой мелькнула
сакраментальная комбинация гранатомета, бензопилы и голой женщины. -
Добро должно быть с кулаками. Мы знали это давно, но все же чего-то не
хватало! И вот книга, которую вы ждали столько лет, — добро с кулаками
и большим хуем! Похождения Святослава Лютого. Экономические новости:
сегодня в Государственной Думе объявлен новый состав минимальной
годовой потребительской корзины. В нее вошли двадцать кило макаронных
изделий, центнер картошки, шесть килограмм свинины, пальто, пара
обуви, шапка-ушанка и телевизор «Сони Блэк Тринитрон». Из Персии
пишут...
Гиреев выключил звук.
— Ты чего, телевизор пришел смотреть? — спросил он.
— Да нет. Просто странно — чего это он перевернут?
— Долгая тема.
— Что, как с огурцами? Нельзя без посвящения?
— Почему, — пожал плечами Гиреев. — Это открытые сведения. Но они
относятся к практике истинной дхармы, поэтому, если ты просишь, чтобы
тебе про это рассказали, ты тем самым берешь на себя кармическое
обязательство эту практику делать. А ты ведь не будешь, я думаю.
— Может, и буду. Ты расскажи.
Гиреев вздохнул и посмотрел на покачивающиеся за окном зонтики.
— Есть три буддийских способа смотреть телевизор. В сущности, это
один и тот же способ, но на разных стадиях тренировки он выглядит
по-разному. Сначала ты смотришь телевизор с выключенным звуком.
Примерно полчаса в день, свои любимые передачи. Когда возникает мысль,
что по телевизору говорят что-то важное и интересное, ты осознаешь ее
в момент появления и тем самым нейтрализуешь. Сперва ты будешь
срываться и включать звук, но постепенно привыкнешь. Главное, чтобы не
возникало чувства вины, когда не можешь удержаться. Сначала так со
всеми бывает, даже с ламами. Потом ты начинаешь смотреть телевизор с
включенным звуком, но отключенным изображением. И наконец, начинаешь
смотреть выключенный телевизор. Это, собственно, главная техника, а
первые две — подготовительные. Смотришь все программы новостей, но
телевизор не включаешь. Очень важно, чтобы при этом была прямая спина,
а руки лучше всего складывать на животе — правая ладонь снизу, левая
сверху. Это для мужчин, а для женщин наоборот. И ни на секунду не
отвлекаться. Если так смотреть телевизор десять лет подряд хотя бы по
часу в день, можно понять природу телевидения. Да и всего остального
тоже.
— А чего ты его тогда переворачиваешь?
— Это четвертый буддийский способ. Он используется в случае
необходимости все же посмотреть телевизор. Например, если ты курс
доллара хочешь узнать, но не знаешь, когда именно его объявят и каким
образом — вслух скажут или таблички у обменных пунктов будут
показывать.
— А зачем переворачивать-то?
— Опять долго объяснять.
— Попробуй.
Гиреев потер лоб ладонью и снова вздохнул. Похоже, он подыскивал
слова.
— Ты когда-нибудь думал, откуда у дикторов во взгляде такая тяжелая
сверлящая ненависть? — спросил он наконец.
— Брось, — сказал Татарский. — Они вообще в камеру не смотрят, это
только так кажется. Прямо под объективом стоит специальный монитор, по
которому идет зачитываемый текст и интонационно-мимические
спецсимволы. Всего их, по-моему, бывает шесть, дай-ка вспомнить...
Ирония, грусть, сомнение, импровизация, гнев и шутка. Так что никакой
ненависти никто не излучает — ни своей, ни даже служебной. Уж это я
точно знаю.
— А я и не говорю, что они что-то излучают. Просто, когда они
читают свой текст, им прямо в глаза смотрит несколько миллионов
человек, как правило очень злых и недовольных жизнью. Ты только
вдумайся, какой возникает кумулятивный эффект, когда столько обманутых
сознаний встречается в одну секунду в одной и той же точке. Ты знаешь,
что такое резонанс?
— Примерно.
— Ну вот. Если батальон солдат пойдет по мосту в ногу, то мост
может разрушиться. Такие случаи бывали, поэтому, когда колонна идет по
мосту, им дают команду идти не в ногу. А когда столько людей смотрит в
эту коробку и видит одно и то же, представляешь, какой резонанс
возникает в ноосфере?
— Где? — спросил Татарский, но в этот момент у него в кармане
зазвонил мобильный телефон, и он поднял ладонь, останавливая разговор.
В трубке громко играла музыка и слышались невнятные голоса.
— Ваван! — прорвался сквозь музыку голос Морковина. — Ты где? Ты
живой?
— Живой, — ответил Татарский. — Я в Расторгуеве.
— Слушай, — жизнерадостно продолжал Морковин, — мудаков этих
отпиздили, сейчас, наверно, в тюрьму отправим, дадим лет по десять.
Азадовский после допроса так смеялся, так смеялся! Он сказал, что ты
ему весь стресс снял. В следующий раз орден получишь вместе с
Ростроповичем. За тобой тачку прислать?
«Не, не уволят, — подумал Татарский, чувствуя, как приятное тепло
распространяется по телу от сердца. — Точно не уволят. И не грохнут».
— Спасибо, — сказал он. — Я домой поеду. Нервы никуда.
— Да? Могу понять, — согласился Морковин. — Езжай, лечись. А я
пойду — тут труба вовсю зовет. Только завтра не опаздывай — у нас
очень важное мероприятие. Едем в Останкино. Там, кстати, посмотришь
коллекцию Азадовского. Испанское собрание. Все, до созвона.
Спрятав телефон в карман, Татарский обвел комнату отсутствующим
взглядом.
— Меня, значит, за хомячка держат, — сказал он задумчиво.
— Что?
— Неважно. О чем ты говорил?
— Если коротко, — продолжал Гиреев, — вся так называемая магия
телевидения заключается в психорезонансе, в том, что его одновременно
смотрит много народу. Любой профессионал знает, что если ты уж
смотришь телевизор...
— Профессионалы, я тебе скажу, его вообще никогда не смотрят, -
перебил Татарский, разглядывая только что замеченную заплату на
штанине собеседника.
— … если ты уж смотришь телевизор, то надо глядеть куда-нибудь в
угол экрана, но ни в коем случае не в глаза диктору, иначе или гастрит
начнется, или шизофрения. Но надежнее всего перевернуть, вот как я
делаю. Это и значит не идти в ногу. А вообще, если тебе интересно,
есть пятый буддийский способ смотреть телевизор, высший и самый
тайный...
Часто бывает — говоришь с человеком и вроде нравятся чем-то его
слова и кажется, что есть в них какая-то доля правды, а потом вдруг
замечаешь, что майка на нем старая, тапки стоптанные, штаны заштопаны
на колене, а мебель в его комнате потертая и дешевая. Вглядываешься
пристальней, и видишь кругом незаметные прежде следы унизительной
бедности, и понимаешь, что все сделанное и передуманное собеседником в
жизни не привело его к той единственной победе, которую так хотелось
одержать тем далеким майским утром, когда, сжав зубы, давал себе слово
не проиграть, хотя и не очень еще ясно было, с кем играешь и на что. И
хоть с тех пор это вовсе не стало яснее, сразу теряешь интерес к его
словам, и хочется сказать ему на прощание что-нибудь приятное и уйти
поскорей и заняться, наконец, делами.
Так действует в наших душах вытесняющий вау-фактор. Но Татарский,
попав под его неощутимый удар, не подал виду, что разговор с Гиреевым
перестал быть ему интересен, потому что в голову ему пришла одна
мысль. Подождав, пока Гиреев замолчит, он потянулся, зевнул и как бы
невзначай спросил:
— Слушай, кстати, — а у тебя мухоморы еще остались?
— Есть, — сказал Гиреев, — только я с тобой не буду. Извини,
конечно, но после того случая...
— А мне дашь?
— Почему нет. Только здесь не ешь, очень тебя прошу.
Встав со стула, Гиреев открыл покосившийся настенный шкаф и вынул
оттуда газетный сверток.
— Здесь как раз дозняк. Ты где собираешься, в Москве?
— Нет, — ответил Татарский, — в городе меня колбасит. Я в лес
пойду. Раз уж выбрался на природу.
— Правильно. Подожди, я тебе водки отолью. Смягчает. Чистяком-то
сильно по мозгам дать может. Да ты не бойся, не бойся, у меня
«Абсолют» есть.
Подняв с пола пустую бутылочку от «Хеннесси», Гиреев отвинтил
пробку и стал осторожно переливать туда водку из литровой бутылки
«Абсолюта», которая действительно нашлась у него в том же шкафу, где
лежали грибы.
— Слушай, ты как-то с телевидением связан, — сказал он, — тут про
вас анекдот ходил хороший. Слышал про минет с песнями в темноте?
— Это там, где мужик включает свет и видит, что он один в комнате,
а на тумбочке у стены стеклянный глаз? Знаю. На работе самый модный.
Как ты, кстати, полагаешь, этот глаз и тот, что на долларе, — один и
тот же? Или нет?
— Не задумывался, — сказал Гиреев. — А что это ты записываешь? Как
телевизор смотреть?
— Нет, — сказал Татарский, — мысль одна по работе.
«Идея плаката, — записал он в свою книжечку. — Грязная
комната в паутине. На столе самогонный аппарат, у стола
алкоголик в потрепанной одежде (вариант — наркоман,
фильтрующий мульку), который переливает полученный продукт
из большой бутылки „Абсолюта“ в маленькую бутылочку из-под
»Хеннесси". Слоган:
Absolut Hennessy
Предложить сначала дистрибьюторам «Абсолюта» и
«Хеннесси», а если не возьмут — «Финляндии», «Смирнофф» и
«Джонни Уокер»."
— Держи, — сказал Гиреев, протягивая Татарскому сверток и бутылку.
— Только давай договоримся. Ты, когда их съешь, больше сюда не
возвращайся. А то я все ту осень забыть не могу.
— Обещаю, — сказал Татарский. — Кстати, где тут недостроенная
радиолокационная станция? Я по дороге из машины видел.
— Это рядом. Пройдешь по полю, там дорога начнется через лес.
Увидишь проволочный забор — и вдоль него. Километра через три. Ты что,
погулять там хочешь?
Татарский кивнул.
— Не знаю, не знаю, — сказал Гиреев. — Так еще можно, а под
мухоморами… Старики говорят, что там место нехорошее. Хотя, с другой
стороны, где под Москвой хорошее найдешь!
В дверях Татарский обернулся и обнял Гиреева за плечи.
— Знаешь, Андрюха, — сказал он, — не хочу, чтобы это звучало
патетично, но спасибо тебе огромное!
— За что? — спросил Гиреев.
— За то, что иногда позволяешь жить параллельной жизнью. Без этого
настоящая была бы настолько мерзка!
— Ну спасибо, — ответил Гиреев, отводя взгляд, — спасибо.
Он был заметно тронут.
— Удачи в делах, — сказал Татарский и вышел прочь.
Мухоморы взяли, когда он уже с полчаса шел вдоль забора из
проволочной сетки. Сначала появились знакомые симптомы — дрожь и
приятная щекотка в пальцах. Потом из придорожных кустов выплыл столб с
надписью «Костров не жечь!», который он когда-то принял за Гусейна.
Как и следовало ожидать, при дневном свете сходства не ощущалось. Тем
не менее Татарский не без ностальгии вспомнил историю про короля птиц
Семурга.
— Семург, сирруф, — сказал в голове знакомый голос, — какая
разница? Просто разные транскрипции. А ты опять наглотался, да?
«Началось, — подумал Татарский, — зверюшка подъехала».
Но сирруф больше никак не проявил себя всю дорогу до башни. Ворота,
через которые Татарский когда-то перелезал, оказались открыты. На
территории стройки никого не было видно; вагончики-бытовки были
заперты, а с гриба-навеса для часового исчез когда-то висевший там
телефон.
Татарский поднялся на вершину сооружения без всяких приключений. В
башенке для лифтов все было по-прежнему — пустые бутылки и стол в
центре комнаты.
— Ну, — спросил он вслух, — и где тут богиня?
Никто не ответил, только слышно было, как где-то внизу шумит под
ветром осенний лес. Татарский прислонился к стене, закрыл глаза и стал
вслушиваться. Почему-то он решил, что это шумят ивы, и вспомнил
строчку из слышанной по радио песни: «Это сестры печали, живущие в
ивах». И сразу же в тихом шелесте деревьев стали различимы обрывки
женских голосов, которые казались эхом каких-то давным-давно сказанных
ему слов, заблудившихся в тупиках памяти.
«А знают ли они, — шептали тихие голоса, — что в их широко
известном мире нет ничего, кроме сгущения тьмы, — ни вдоха, ни выдоха,
ни правого, ни левого, ни пятого, ни десятого? Знают ли они, что их
широкая известность неизвестна никому?»
«Все совсем наоборот, чем думают люди, — нет ни правды, ни лжи, а
есть одна бесконечно ясная, чистая и простая мысль, в которой клубится
душа, похожая на каплю чернил, упавшую в стакан с водой. И когда
человек перестает клубиться в этой простой чистоте, ровно ничего не
происходит, и выясняется, что жизнь — это просто шелест занавесок в
окне давно разрушенной башни, и каждая ниточка в этих занавесках
думает, что великая богиня с ней. И богиня действительно с ней».
«Когда-то и ты и мы, любимый, были свободны, — зачем же ты создал
этот страшный, уродливый мир?»
— А разве это сделал я? — прошептал Татарский.
Никто не ответил. Татарский открыл глаза и поглядел в дверной
проем. Над линией леса висело облако, похожее на небесную гору, — оно
было таких размеров, что бесконечная высота неба, забытая еще в
детстве, вдруг стала видна опять. На одном из склонов облака был узкий
конический выступ, похожий на башню, видную сквозь туман. В Татарском
что-то дрогнуло — он вспомнил, что когда-то и в нем самом была
эфемерная небесная субстанция, из которой состоят эти белые гора и
башня. И тогда — давным-давно, даже, наверно, еще до рождения, -
ничего не стоило стать таким облаком самому и подняться до самого
верха башни. Но жизнь успела вытеснить эту странную субстанцию из
души, и ее осталось ровно столько, чтобы можно было вспомнить о ней на
секунду и сразу же потерять воспоминание.
Татарский заметил, что пол под столом прикрыт щитом из сколоченных
досок. Поглядев в щель между ними, он увидел черную дыру многоэтажной
пропасти. «Ну да, — вспомнил он, — это шахта лифта. А здесь машинное
отделение, как в комнате, где этот рендер. Только автоматчиков нет».
Сев за стол, он осторожно поставил ноги на доски. Сначала ему стало
страшновато, что доски под ногами подломятся и он вместе с ними
полетит вниз, в глубокую шахту с многолетними напластованиями мусора
на дне. Но доски были толстыми и надежными.
Помещение явно кто-то посещал, скорее всего — окрестные бомжи. На
полу валялись свежерастоптанные окурки папирос, а на столе лежал
обрывок газеты с телепрограммой на неделю. Татарский прочел название
последней передачи перед неровной линией обрыва:
0.00 — Золотая комната.
«Что за передача? — подумал он. — Наверно, что-то новое». Положив
подбородок на сложенные перед собой руки, он уставился на фотографию
бегущей по песку женщины, которая висела там же, где и раньше. При
дневном свете стали заметны пузыри и пятна, проступившие на бумаге от
сырости. Одно из пятен приходилось прямо на лицо богини, и в дневном
свете оно показалось покоробившимся, рябым и старым. Татарский допил
остаток водки и прикрыл глаза.
Короткий сон, который ему привиделся, был очень странным. Он шел по
песчаному пляжу навстречу сверкавшей на солнце золотой статуе — она
была еще далеко, но уже было видно, что это женский торс без головы и
рук. Рядом с Татарским медленно трусил сирруф, на котором сидел
Гиреев. Сирруф был печален и походил на замученного работой ослика, а
крылья, сложенные на его спине, напоминали старое войлочное седло.
— Вот ты пишешь слоганы, — говорил Гиреев, — а ты знаешь самый
главный слоган? Можно сказать, базовый?
— Нет, — отвечал Татарский, щурясь от золотого сияния.
— Я тебе скажу. Ты слышал выражение «Страшный суд»?
— Слышал.
— На самом деле ничего страшного в нем нет. Кроме того, что он уже
давно начался, и все, что с нами происходит, — просто фазы
следственного эксперимента. Подумай — разве Богу сложно на несколько
секунд создать из ничего весь этот мир со всей его вечностью и
бесконечностью, чтобы испытать одну-единственную стоящую перед ним
душу?
— Андрей, — отвечал Татарский, косясь на его стоптанные тапки в
веревочных стременах, — хватит, а? Мне ведь и на работе говна хватает.
Хоть бы ты не грузил.
Золотая комната
Когда с Татарского сняли повязку, он уже совершенно замерз.
Особенно холодно было босым ступням на каменном полу. Открыв глаза, он
увидел, что стоит в дверях просторного помещения, похожего на фойе
кинотеатра, где, судя по всему, происходит нечто вроде фуршета. Он
сразу заметил одну странность — в облицованных желтым камнем стенах не
было ни одного окна, зато одна из стен была зеркальной, из-за чего
освещенный яркими галогенными лампами зал казался значительно больше,
чем был на самом деле. Собравшиеся в зале люди тихо переговаривались и
разглядывали листы с машинописным текстом, развешанные по стенам.
Несмотря на то что Татарский стоял в дверях совершенно голый,
собравшиеся не обратили на него особого внимания — разве что
равнодушно поглядели двое или трое. Татарский много раз видел по
телевизору практически всех, кто находился в зале, но лично не знал
никого, кроме Фарсука Сейфуль-Фарсейкина, стоявшего у стены с бокалом
в руке. Еще он заметил секретаршу Азадовского Аллу, занятую разговором
с двумя пожилыми плейбоями, — из-за распущенных белесых волос она
походила на немного грешную медузу. Татарскому показалось, что где-то
в толпе мелькнул клетчатый пиджак Морковина, но он сразу же потерял
его из виду.
— Иду-иду, — долетел голос Азадовского, и он появился из прохода в
какое-то внутреннее помещение. — Прибыл? Чего у дверей стоишь? Заходи,
не съедим.
Татарский пошел ему навстречу. От Азадовского попахивало винцом; в
галогенном свете его лицо выглядело усталым.
— Где мы? — спросил Татарский.
— Примерно сто метров под землей, район Останкинского пруда. Ты
извини за повязочку и все дела — просто перед ритуалом так положено.
Традиции, мать их. Боишься?
Татарский кивнул, и Азадовский довольно засмеялся.
— Плюнь, — сказал он. — Это все туфта. Ты пока прогуляйся, посмотри
новую коллекцию. Два дня как развесили. А у меня тут пара важных
терок.
Он поднял руку и щелчком пальцев подозвал секретаршу.
— Вот Алла тебе и расскажет. Это Ваван Татарский. Знакомы? Покажи
ему тут все, ладно?
Татарский остался в обществе секретарши.
— Откуда начнем осмотр? — спросила она с улыбкой.
— Отсюда и начнем, — сказал Татарский. — А где коллекция?
— Так вот она, — сказала секретарша, кивая на стену. — Это
испанское собрание. Кого вы больше любите из великих испанцев?
— Это… — сказал Татарский, напряженно вспоминая подходящую
фамилию, — Веласкеса.
— Я тоже без ума от старика, — сказала секретарша и посмотрела на
него холодным зеленым глазом. — Я бы сказала, что это Сервантес кисти.
Она аккуратно взяла Татарского за локоть и, касаясь его голой ноги
высоким бедром, повела к ближайшему листу бумаги на стене. Татарский
увидел на нем пару абзацев текста и синюю печать. Секретарша близоруко
нагнулась к листу, чтобы прочесть мелкий шрифт.
— Да, как раз это полотно. Довольно малоизвестный розовый вариант
портрета инфанты. Здесь вы видите нотариальную справку, выданную
фирмой «Оппенхайм энд Радлер», о том, что картина действительно была
приобретена за семнадцать миллионов долларов в частном собрании.
Татарский решил не подавать виду, что его что-то удивляет. Да он,
собственно, и не знал толком, удивляет его что-то или нет.
— А это? — спросил он, указывая на соседний лист бумаги с текстом и
печатью.
— О, — сказала Алла, — это наша жемчужина. Это Гойя, мотив Махи с
веером в саду. Приобретена в одном маленьком кастильском музее.
Опять-таки «Оппенхайм энд Радлер» не даст соврать — восемь с половиной
миллионов. Изумительно.
— Да, — сказал Татарский. — Правда. Но меня, честно говоря, гораздо
больше привлекает скульптура, чем живопись.
— Еще бы, — сказала секретарша. — Это потому что в трех измерениях
привыкли работать, да?
Татарский вопросительно посмотрел на нее.
— Ну, трехмерная графика. С бобками этими...
— А, — сказал Татарский, — вы вот про что. Да, и работать привык, и
жить.
— Вот и скульптура, — сказала секретарша и подтащила Татарского к
новому бумажному листу, где текста было чуть побольше, чем на
остальных. — Это Пикассо. Керамическая фигурка бегущей женщины. Не
очень похоже на Пикассо, вы скажете? Правильно. Но это потому, что
посткубистический период. Тринадцать миллионов долларов почти, можете
себе представить?
— А сама статуя где?
— Даже не знаю, — пожала плечами секретарша. — Наверно, на складе
каком-нибудь. А если посмотреть хотите, как выглядит, то вон каталог
лежит на столике.
— А какая разница, где статуя?
Татарский обернулся. Сзади незаметно подошел Азадовский.
— Может, и никакой, — сказал Татарский. — Я, по правде сказать,
первый раз сталкиваюсь с коллекцией такого направления.
— Это самая актуальная тенденция в дизайне, — сказала секретарша. -
Монетаристический минимализм. Родился, кстати, у нас в России.
— Иди погуляй, — сказал ей Азадовский и повернулся к Татарскому: -
Нравится?
— Интересно. Только не очень понятно.
— А я объясню, — сказал Азадовский. — Это гребаное испанское
собрание стоит где-то двести миллионов долларов. И еще тысяч сто на
искусствоведов ушло. Какую картину можно, какая будет не на месте, в
какой последовательности вешать и так далее. Все, что упомянуто в
накладных, куплено. Но если привезти сюда эти картины и статуи, а там
еще гобелены какие-то есть и доспехи, тут пройти будет негде. От одной
пыли задохнешься. И потом… Честно сказать — ну, раз посмотрел на эти
картины, ну два, а потом — чего ты нового увидишь?
— Ничего.
— Именно. Так зачем их у себя-то держать? А Пикассо этот, по-моему,
вообще мудак полный.
— Здесь я не вполне соглашусь, — сглотнув, сказал Татарский. — Или,
точнее, соглашусь, но только начиная с посткубистического периода.
— Я смотрю, ты башковитый, — сказал Азадовский. — А я вот не рублю.
Да и на фига это надо? Через неделю уже французская коллекция будет.
Вот и подумай — в одной разберешься, а через неделю увезут, другую
повесят — опять, что ли, разбираться? Зачем?
Татарский не нашелся, что ответить.
— Вот я и говорю, незачем, — констатировал Азадовский. — Ладно,
пошли. Пора начинать. Мы потом сюда еще вернемся. Шампанского выпить.
Развернувшись, он пошел к зеркальной стене. Татарский последовал за
ним. Дойдя до стены, Азадовский толкнул ее рукой, и вертикальный ряд
зеркальных блоков, бросив на него электрический блик, бесшумно
повернулся вокруг оси. В возникшем проеме стал виден сложенный из