Лекция: Лабораторна робота №6 7 страница

Почти все эти люди после ареста утратили валеные для своего класса ценности и типичные черты, например самоува­жение, понимание того, что «прилично», а что нет, и т. д. Они вдруг стали совершенно беспомощными — и тогда вылезли наружу все отрицательные черты, характерные для этого клас­са: мелочность, склочность, самовлюбленность. Многие из них страдали от депрессии и отсутствия отдыха и без конца хны­кали. Другие превратились в жуликов и обкрадывали своих товарищей по камере (обмануть эсэсовца было делом почет-ным, а вот обокрасть своего считалось позором). Казалось, они утратили способность жить по своему собственному обра­зу и подобию, а старались ориентироваться на заключенных из других групп. Некоторые стали подражать уголовникам. Очень немногие взяли себе в пример политических заклю­ченных, которые, как правило, вели себя наиболее пристойно, хотя и не во всем были бесспорно правы. Некоторые попыта­лись пристроиться к заключенным из высшего сословия. Но больше всего было тех, кто рабски подчинился власти СС, даже не гнушаясь порой такими поручениями, как доноси­тельство и слежка, что обычно было делом уголовников. Но и это не помогло им, ибо гестапо хоть и вынуждало людей к предательству, но предателей в то же время презирало.

Беттельхайм дает здесь очень тонкий анализ чувства соб­ственного достоинства типичных представителей среднего класса и их потребности в идентификации: их самосозна­ние питалось престижностью их социального положения, а также правом отдавать приказы. Когда же эти опоры у них были отняты, они сразу утратили весь свой моральный дух (как воздух, выпущенный из воздушного шарика). Бет­тельхайм показывает, почему эти люди были так демора­лизованы и почему многие из них стали покорными рабами и даже шпионами на службе у СС. Но необходимо назвать еще одну важную причину такого превращения: эти непо­литические заключенные не могли уловить, полностью по­нять и оценить ситуацию; они не могли понять, за что они оказались в концентрационном лагере, они не были пре­ступниками, а в правоверном сознании умещается лишь одна мысль: только «преступники» заслуживают наказания. И это непонимание ситуации приводило их в полное смяте­ние и как следствие — к душевному надлому.

Политические и религиозные заключенные реагирова­ли на те же самые условия совершенно иначе.

Для политических, которые подвергались преследовани­ям СС, арест не был громом среди ясного неба, они были к нему психологически готовы. Они проклинали свою судьбу, но при этом принимали ее как нечто соответствующее самому ходу вещей. Они, естественно, были озабочены тем, что их ждет, и, конечно, судьбой своих близких, однако они, без сомнения, не чувствовали себя униженными, хотя, как и дру­гие, страдали от ужасных условий лагеря.

Свидетели Иеговы все оказались в концлагере за отказ служить в армии. Они держались едва ли не еще более стой­ко, чем политические. Благодаря сильным религиозным убеж­дениям, они не утратили своей личности, поскольку един­ственная их вина в глазах СС состояла в нежелании служить с оружием в руках, им часто предлагали свободу, если они все-таки согласятся служить вопреки своим убеждени­ям, но они стойко отвергали такие предложения.

Иеговисты, как правило, были людьми достаточно ограни­ченными и стремились только к одному — обратить других в свою веру. В остальном же они были хорошими товарищами, надежными, воспитанными и всегда готовыми прийти на по­мощь. Они почти не вступали в споры и ссоры, были пример­ными работниками, и потому из них нередко выбирали надзи­рателей, и тогда они добросовестно подгоняли заключенных и настаивали, чтобы те выполняли работу качественно и в срок. Они никогда не оскорбляли других заключенных, всегда были вежливы, и все равно эсэсовцы предпочитали их в качестве старших за трудолюбие, ловкость и сдержанность.

Хотя Беттельхайм дает очень краткое, схематичное описание личных качеств политзаключенных[48], из него все равно видно, что заключенные с твердыми убеждениями совершенно иначе реагировали на условия существования в концлагере, чем те, у кого таких убеждений не было. Этот факт находится в противоречии с бихевиористским тези­сом, который Хейни, Бэнкс и Цимбардо пытались доказать своим экспериментом.

Естественно, возникает вопрос: какой смысл в подоб­ных «искусственных» экспериментах, когда есть столько материала для «естественных» экспериментов? Этот воп­рос звучит еще более остро не только потому, что такие эксперименты страдают неточностью, но еще и потому, что экспериментальная ситуация всегда имеет тенденцию к искажению «реальной жизни».

Но что мы подразумеваем под «реальной жизнью»? Быть может, будет лучше, если я приведу какие-то примеры, вместо того чтобы давать формальное определение и уво­дить наш разговор в философское и эпистемологическое русло.

Во время маневров объявляют, что имеется определен­ное число «убитых» солдат и несколько «подбитых» ору­дий. Это соответствует правилам игры, но для солдат как личностей и для орудий как предметов из этого ничего не следует; «убитый» солдат рад, что он получает некоторую передышку, да и «подбитое» орудие будет продолжать свою службу. Самое страшное, что может грозить проигравшей сражение стороне, — это то, что у генерала могут быть трудности в служебной карьере. Иными словами: то, что яроисходит на учениях, не имеет никаких последствий для реальной жизни большинства участников.

Игра на деньги — другой вариант того же явления. Большинство увлекающихся картами, рулеткой или скач­ками людей очень четко разделяют «игру» и «жизнь»; они поднимают ставки лишь до того уровня, который не угро­жает серьезными последствиями их благосостоянию, т. е. не имеет серьезных последствий.

Зато меньшинство, реальные «игроки», поднимают став­ки до уровня, где проигрыш серьезно угрожает их эконо­мическому положению. Но «игрок» «играет» не в прямом смысле; на самом деле он осуществляет на практике одну из реальных и весьма драматических форм жизни.

Данная концепция соотношения «игры» и «реальности» касается такого вида спорта, как фехтование: никто из партнеров не рискует жизнью. Если же ситуация поединка организована таким образом, что кто-то должен погибнуть, то мы говорим уже не о спорте, а о дуэли[49].

Бели бы «испытуемые» в психологическом эксперимен­те абсолютно ясно представляли себе, что все это только игра, все было бы очень просто. Но во многих эксперимен­тах (включая и эксперимент Мильграма) их обманывают. Что же касается эксперимента с тюрьмой, то все было подстроено так, чтобы испытуемые как можно меньше зна­ли о правилах эксперимента, более того, чтобы они вооб­ще не могли понять, что арест — это всего лишь начало эксперимента. А то, что многие исследователи ради удоб­ства проведения эксперимента вообще работают с совер­шенно ложными фактами, служит еще одним доказатель­ством их чрезвычайно низкой результативности: участни­ки эксперимента пребывают в полном смятении, что очень сильно снижает критическую способность их суждений[50].

В «реальной жизни» мы знаем, что наше поведение всегда влечет за собой какие-то последствия. У кого-нибудь может возникнуть фантазия убить человека, но такая фантазия редко приводится в исполнение. У мно­гих подобные фантазии появляются во сне, ибо сон не имеет последствий. Эксперимент, в котором испытуемые не обязательно ощущают жизненную реальность проис­ходящего, скорее может вызвать реакции, которые обна­руживают бессознательные тенденции, но вовсе не явля­ется однозначно симптомом того, как поведут себя эти люди в действительной жизни[51]. Есть еще одна немало­важная причина, по которой необходимо точно знать, является ли данное событие реальностью или игрой. Как известно, реальная опасность мобилизует «аварийную энергию» организма — физическую силу, ловкость, вы­носливость и т. д., причем нередко они достигают такой степени, о которой человек и не подозревает у себя. Но эта аварийная энергия мобилизуется лишь тогда, когда весь организм ощущает реальность опасности на нейро­физиологическом уровне; это не имеет ничего общего с повседневными человеческими страхами, которые не вы­зывают никаких защитных сил, а только оставляют оза­боченность и усталость.

Сходная ситуация возникает, например, когда челове­ку приходится мобилизовывать все свои моральные силы, совесть и силу воли, — здесь тоже очень большое значе­ние имеет различение между реальностью и фантазией, ибо названные качества вовсе не проявятся, если не будет уверенности, что все происходящее очень серьезно и имеет место на самом деле.

Кроме всего сказанного, в лабораторном эксперименте вызывает сомнение роль руководителя. Он руководит фик­тивной реальностью, которую сам сконструировал, и теперь осуществляет свою власть над ней. В известном смысле он сам является для испытуемого представителем реальности; уже поэтому он действует на испытуемых точно так же, как гипнотизер на своих клиентов. Ведь руководитель до известной степени освобождает испытуемых от собственной воли и от ответственности и тем самым го­раздо быстрее формирует их готовность подчиняться ему, чем это имело бы место в любой другой негипнотической ситуации.

И, наконец, последнее. Разница между мнимым за­ключенным и настоящим настолько велика, что, по сути дела, невозможно провести мало-мальски приемлемую ана­логию и делать серьезные выводы на основе эксперимен­та. Для заключенного, который попал в тюрьму за опре­деленное деяние, ситуация в высшей степени реальна. Он знает, за что арестован (вопрос о справедливости или не­справедливости наказания — это уже другая проблема), знает свою беспомощность и знает тот минимум прав, которыми может воспользоваться, знает свои шансы на досрочное освобождение. И ни у кого не вызывает сомне­ния, что очень значимым фактором для заключенного яв­ляется срок: идет ли речь всего о двух неделях пребыва­ния в тюрьме (даже в самых ужасных условиях) или же о двух месяцах, двух годах или двадцати годах лишения свободы. Этот фактор решающий, именно он вызывает состояние безнадежности и полной деморализации, он же (в исключительных случаях) может привести к мобилиза­ции новой энергии — для реализации плохих или хоро­ших целей. Кроме того, заключенный — это ведь, в кон­це концов, не только «заключенный». У каждого своя индивидуальность, и реагирует он в соответствии со сво­ей индивидуальной структурой характера. Это, правда, не означает вовсе, что все его реакции исключительно функция одной лишь личности и не имеют никакого от­ношения к реальным внешним условиям. Было бы наив­но пытаться решить данную альтернативу по типу или-или. Самое сложное в этой проблеме заключается в том, чтобы выяснить (у каждого отдельного индивида и у каж­дой группы), в чем состоит специфика взаимодействия между структурой конкретной личности и структурой кон­кретного общества. Только здесь начинается настоящее научное исследование; и гипотеза, будто единственным фактором, объясняющим человеческое поведение, служит ситуация, является для такого исследования серьезной помехой.

Теория фрустрационной агрессивности

Существует еще немало бихевиористски ориентированных исследований проблемы агрессивности[52], но единственной общей теорией агрессии и насилия является теория фруст­рации Джона Долларда и других, претендующая на объяс­нение причины любой агрессии. Точнее говоря, эта теория утверждает следующее: «Возникновение агрессивного по­ведения всегда обусловлено наличием фрустрации, и на­оборот — наличие фрустрации всегда влечет за собой ка­кую-нибудь форму агрессивности».

Спустя два года один из авторов этой теории, Н. Э. Мил­лер, высказал вторую половину гипотезы, сделав допущение, что фрустрация может вызывать множество различных ре­акций и что агрессивность есть лишь одна из них.

Как утверждает Басе, эта теория была признана за ма­лым исключением почти всеми психологами. Сам Басе под­водит критический итог: «К сожалению, исключительное внимание к фрустрации привело к тому, что целый боль­шой класс антецеденций (вредных раздражителей) был выброшен за борт вместе с концепцией агрессии как инст­рументальной реакции. На самом деле фрустрация — это лишь одна из многих антецеденций агрессивности, и при­том не самая сильная».

К сожалению, невозможно более подробно обсудить фрустрационную теорию агрессии в рамках этой книги из-за огромного объема справочной литературы[53]. Поэтому я ограничусь рассмотрением лишь нескольких важнейших положений.

Первоначальная простая формулировка этой теории сильно пострадала от многочисленных толкований понятия «фрустрация». Главными остаются два значения: 1) пре­кращение начатой целенаправленной деятельности (при­мер с мальчиком, которого вошедшая в комнату мать за­стала в тот момент, когда он залез в коробку с печеньем; или пример с прерванным сексуальным актом); 2) фруст­рация как отрицание желания, вожделения, страсти, «отказ» в терминах Басса (пример с мальчиком, который про­сит у матери печенье, а она ему отказывает; или с мужчи­ной, который делает женщине предложение, и она его от­вергает).

Многозначность толкований понятия фрустрации свя­зана, во-первых, с тем, что Доллард и другие недоста­точно четко и точно сформулировали свои идеи. Вторая причина, вероятно, заключается в том, что в обыденном языке слово «фрустрация» употребляется чаще всего во втором значении, к которому можно было бы добавить еще и психоаналитическое толкование (например, потреб­ность ребенка в любви оказывается «фрустрирована» его матерью).

Каждому из значений понятия «фрустрация» соответст­вуют две совершенно различные теории. Фрустрация в первом смысле, видимо, встречается довольно редко, ибо для нее необходима такая ситуация, когда преднамерен­ная деятельность уже началась. В любом случае серьезно­го подтверждения или опровержения этой теории можно ожидать только от новых научных данных нейрофизио­логии.

Что касается другой теории, опирающейся на второе значение слова «фрустрация», то складывается впечатле­ние, что она не выдерживает проверки эмпирическими фак­тами. Вспомним хотя бы простейший жизненный факт: ни одно важное дело в жизни не достигается без фрустра­ции. Как ни симпатична идея о возможности обучения чему-либо без всяких усилий, без труда (т. е. без фрустра­ции), но она явно недостижима, особенно если речь идет о получении высокой квалификации. И если бы человек не обнаружил способности справляться с фрустрациями, то он бы, вероятно, вообще не смог совершенствоваться. А разве опыт жизни не показывает нам, что люди еже­дневно страдают, получая отказы, но при этом вовсе не проявляют агрессивных реакций? Люди, простаивающие в очереди ради получения билета в театр, верующие во время поста, люди на войне, вынужденные мириться с отсутствием качественной пищи, — эти и сотни подоб­ных случаев фрустрации не ведут к росту агрессивности. На самом деле важнейшую роль играет психологическая значимость фрустрации для конкретного индивида, ко-

торая в зависимости от общей обстановки может быть различной.

Если, например, ребенку запрещают есть конфеты, то такая фрустрация может и не вызвать никаких агрессив­ных реакций, если родители любят ребенка. Если же этот запрет является одним из проявлений родительского во­люнтаризма или если младшей сестренке в его присут­ствии дали печенье, а ему — нет, то такая ситуация мо­жет привести к настоящему взрыву гнева. Таким обра­зом, агрессивность вызывается не фрустрацией, как тако­вой, а ситуацией, в которой присутствует элемент неспра­ведливости.

Важнейшим фактором для прогнозирования последствий фрустрации и их интенсивности является характер ин­дивида. Например, обжора будет негодовать, если не по­лучит вдоволь еды, жадный становится агрессивным, если ему не удается выторговать что-то и купить по дешевке. Нарциссическая личность испытывает фрустрацию, если не получает ожидаемых похвал, признания и восхище­ния. Итак, от характера человека зависит, во-первых, что вызывает в нем фрустрацию и, во-вторых, насколько интенсивно он будет реагировать на фрустрацию.

Поэтому, какова бы ни была ценность бихевиорист­ских исследований проблемы агрессивности, им все же не удалось сформулировать общую гипотезу о причинах особо острой агрессивности, ведущей к насилию. Мегарже в конце своего блистательного обзора психологической литерату­ры пишет: «Лишь считанные исследователи попытались перепроверить существующие теории насилия. Эмпириче­ские исследования частных проблем в общем и целом не служили делу проверки теорий. А серьезные теоретики чаще всего изучали сравнительно мягкие формы агрессив­ного поведения или же брали за объект исследования ин­фраструктуры, а не человека» (Курсив мой. — Э. Ф.).

Принимая во внимание талант этих исследователей, огромное количество материалов, которые были в их рас­поряжении, а также многочисленных помощников-студен­тов, результаты можно оценить как весьма умеренные, что дает основание считать, что бихевиористская психо­логия непригодна для создания систематической теории источников агрессивности и насилия.

III. БИХЕВИОРИЗМ И ИНСТИНКТИВИЗМ: СХОДСТВО И РАЗЛИЧИЯ*

Черты сходства

Согласно представлениям инстинктивистов, человек жи­вет прошлым своего рода, бихевиористы же полагают, что человек живет сегодняшним днем своего общества. Пер­вый — это машина, в которую заложены только унасле­дованные модели прошлого, последний — машина» спо­собная воспроизводить только социальные модели совре­менности. Обе теоретические ориентации опираются на одну общую предпосылку: человек не имеет души с ее особой структурой и специфическими законами.

Для всех теорий в духе Лоренца характерен подход, который наиболее радикально сформулировал ученик Ло­ренца — Пауль Лайхаузен. Он критикует всех психоло­гов-«гуманистов» (Human-psychologen), утверждающих, что все психическое можно объяснить только с помощью пси­хологии, т. е. на базе собственно психологических пред­посылок. Вот что им возражает Лайхаузен: «Где мы опре­деленно не находим объяснения психических явлений и состояний, так это в психическом, как таковом. И по той же причине, по которой невозможно объяснить пищеваре­ние, исходя лишь из самого процесса пищеварения, а не­обходимо привлечение огромного материала об экологи­ческих условиях существования огромного числа организ­мов и тысячелетнем естественном отборе, который привел к усвоению не только неорганических, но и органических продуктов питания. И психические процессы так же точ­но возникли в результате естественного внутривидового отбора, и потому объяснить их можно, только исходя из предшествующих явлений». Проще говоря, Лайхаузен счи­тает, что психологические факты можно объяснить ис­ключительно на основе эволюционного процесса. И при этом важно уяснить, что следует понимать под словом «объяснить». Если, например, мы хотим узнать, как смог развиться аффект страха в ходе развития мозга от низ­ших существ к высшим, то это дело тех ученых, которые занимаются эволюцией мозга. А если мы хотим узнать, почему человек боится, то данные эволюции в этом случае

мало чем помогут, потому что здесь объяснению может по­мочь в первую очередь психология. Или человеку угрожает более сильный противник, или он пытается справиться со своей собственной внутренней агрессивностью, или он стра­дает от чувства беспомощности, или страх есть симптом паранойи*, иными словами, только на базе изучения мно­жества аналогичных психологических факторов можно объяснить синдром страха. А пытаться объяснять аффект страха какого-либо конкретного человека процессом эволю­ции — это с самого начала бессмысленная идея.

Лайхаузен делает ставку на теорию эволюции: по его мнению, мы можем объяснить все психические процессы лишь благодаря тому, что изучим происхождение человека и то, как он стал тем, что он есть. Правда, он и по поводу процессов пищеварения считает, что их можно объяснить, зная условия их развития миллионы лет тому назад. Как же помочь больному, страдающему желудочным заболева­нием, если врач будет озабочен эволюцией пищеварения, а не конкретными симптомами у конкретного пациента? По-моему, даже Лоренц не был таким ярым, крайне односто­ронним поборником бескомпромиссного дарвинизма, хотя и опирался в своей теории на его предпосылки[54].

Несмотря на все различия, и бихевиоризм и инстинктивизм имеют одну важную общую черту: и тот и другой упускают из поля зрения личность, самого действующего человека. Является ли человек продуктом эволюции жи­вотных предков или результатом воспитания, он в обоих случаях определяется исключительно внешними условия­ми; он не принимает участия в своей жизни, не несет никакой ответственности и не имеет ни капли свободы. Человек — это марионетка, которой управляют либо ин­стинкты, либо воспитатели.

Новые подходы

Несмотря на ряд общих моментов в оценке человека, а также общую философскую ориентацию, инстинктивизм и бихевиоризм фанатично сражаются друг с другом, отстаи­вая свои позиции. Каждая из сторон собирает под свои знамена сторонников и выдвигает лозунги типа «Природа ИЛИ воспитание», «Инстинкт ИЛИ среда».

В последние годы стала заметной тенденция к преодо­лению острого конфликта между этими направлениями. В качестве одного из путей примирения противоречий было предложено изменить терминологию. Кое-кто надумал тер­мин «инстинкт» закрепить за животным миром, а при характеристике человеческой мотивации говорить о «есте­ственных влечениях». Так возникли следующие формули­ровки: «Поведение человека большей частью определяет­ся обучением, в то время как поведение птицы большей частью не подлежит научению». Подобная неуклюжая фор­мулировка ярко характеризует новую тенденцию отхода от метафизического «или—или» в сторону осторожной фор­мулы «более или менее». Представители этого направле­ния надеются таким образом постепенно подвести дело к смене акцентов на тех или иных факторах. Моделью для подобных рассуждений является идеальный континуум, на одном конце которого находятся факторы (почти) ис­ключительно врожденного происхождения, в то время как на другом — факторы (почти) полностью благоприобре­тенные.

Так, один из известных противников инстинктивизма, Ф. А. Бич, пишет:

Идея, будто любое поведение должно определяться либо наследственностью, либо обучением, совершенно неправомер­на. Конкретная реакция есть результат взаимодействия огромного числа переменных, из которых только две детер­минированы генами или воспитанием. И психологи обяза­ны анализировать все эти факторы без исключения. А когда они правильно поймут свою задачу, не будет необходимости вести дискуссии по поводу туманных концепций инстинк­тивного поведения.

Во многом сходные идеи можно найти и у таких авто­ров, как Майер и Шнайрла, которые пишут:

Поскольку в поведении высокоразвитых живых существ обучение играет значительно более важную роль, чем в пове­дении низших форм жизни, врожденные модели поведения у высших существенно модифицируются опытом, чего у низ­ших форм почти не наблюдается. Благодаря такой модифи­кации животное может приспособиться к новым обстоятель-

ствам. Поэтому выживание высших животных в меньшей степени зависит от внешних условий.

Однако взаимодействие и взаимовлияние врожденных и благоприобретенных факторов дает такое многообразие моде­лей поведения, которое очень сильно затрудняет их класси­фикацию и требует изучения каждого типа поведения отдельно от других.

В книге этих авторов представлены взгляды, сглажи­вающие противоречия между лагерем «инстинктивистов» и сторонниками теории «обучения». Главная проблема, с их точки зрения, заключается в том, что принято разгра­ничивать «органические» и «неорганические» влечения. Первые — голод, борьба, бегство, сексуальность — обес­печивают выживание индивида и вида. А вторые, «неорга­нические» влечения (страсти, обусловленные характером)[55], не заложены в филогенетическую программу и у всех лю­дей проявляются по-разному: как стремление к свободе и любви, как деструктивность, нарциссизм, садизм или ма­зохизм.

Эти «неорганические» влечения, которые являются вто­рой натурой человека, нередко путают с органическими влечениями. В первую очередь это касается секса. Прак­тика психоанализа показала, что интенсивность пережи­вания, которое сам субъект считает сексуальным желани­ем, часто имеет в основе своей совершенно иные несексу­альные страсти, как, например, нарциссизм, садизм, ма­зохизм, властолюбие и даже страх, одиночество и скуку.

Например, мужчина-нарцисс может испытать сексуаль­ное волнение при виде женщины лишь потому, что ему представилась возможность доказать свою собственную при­влекательность, а садиста может взволновать самый шанс завоевать женщину (или мужчину) и подчинить себе. Мно­гие люди на долгие годы оказывались эмоционально при­вязанными друг к другу под влиянием такой мотивации, особенно в тех случаях, когда садизм одного партнера со­ответствует мазохизму другого. Известно, что слава, власть и богатство делают их обладателя сексуально привлека­тельной фигурой при минимальных физических предпосылках. Во всех этих случаях физическое желание тела мобилизуется за счет совершенно иных, несексуальных, стремлений. Вот и посудите сами, сколько детей появи­лось на свет благодаря тщеславию, садизму и мазохизму, а вовсе не в результате подлинного физического притяже­ния, не говоря уж о любви… Однако люди (особенно муж­чины) предпочитают даже скорее признать свою чрезмер­ную «сексуальную возбудимость», чем «чрезмерное тще­славие»[56].

Подобный феиомен многократно наблюдался при из­учении обжорства. Этот симптом вызван не «физиологиче­ским», а «психическим» голодом, причиной которого мо­жет быть чувство депрессии, страха, «пустоты» и т. д.

Мой тезис (который я хочу доказать в последующих главах) звучит так: деструктивность и жестокость — это не инстинктивные влечения, а страсти, которые корня­ми уходят в целостную структуру человеческого бытия. Они относятся к разряду тех возможностей, которые при­дают жизни смысл; их нет и не может быть у животно­го, ибо они по природе своей коренятся в «человеческой сущности». Главное заблуждение Лоренца и других ис­следователей инстинктов состоит в том, что они перепу­тали два вида влечений — те, которые обусловлены ин­стинктами, и те, которые определяются характером. Са­дист, словно ожидающий момента, чтобы совершить зло­деяние и «разрядить» свой садизм, на первый взгляд очень напоминает «гидравлическуто модель накопившейся ин­стинктивной энергии». Но на самом деле это разные вещи. Только люди с садистским характером ожидают возмож­ности проявить себя в этом качестве, так же как люди с любвеобильным характером ищут возможность выразить свою любовь.

О политической и социальной подоплеке обеих теорий

Попробуем поточнее разобраться в социальных и полити­ческих предпосылках разногласий между представителя­ми теории воспитания и сторонниками теории влечений. Теория воспитания отмечена духом французской бур­жуазной революции XVIII в. Феодализм опирался на пред­положение, что его общественный порядок и есть есте­ственный порядок. Буржуазия, желая свергнуть этот «ес­тественный» порядок, взяла на вооружение теорию, со­гласно которой человеческий статус определяется не ка­кими-то врожденными или естественными факторами, а полностью зависит от обстоятельств общественной жиз­ни. Революция как раз и ставила цель изменения и улуч­шения социальных обстоятельств. Все недостатки и глу­пости объяснялись теперь не человеческой природой, а дурными условиями жизни общества. Так появилась воз­можность для неограниченного оптимизма в отношении человеческого будущего.

В то время как теория воспитания тесно связана с рево­люционными надеждами восходящей буржуазии XVIII в., основанное на дарвинизме учение об инстинктах отражает мировоззрение капитализма XIX в. Капиталистическая си­стема идет к гармонии через жесточайшую конкурентную борьбу всех против всех. Для утверждения капитализма в качестве нового естественного строя очень важно было доказать, что и человек — самый удивительный и самый сложный феномен природы — является результатом кон­курентной борьбы «всех против всех» — всех живых су­ществ, всех биологических видов с самого начала суще­ствования жизни. Тогда развитие жизни от одноклеточно­го организма до человека можно было объявить величай­шим примером свободного предпринимательства, когда в конкурентной борьбе побеждают сильнейшие и вымирают те, кто неспособен идти в ногу с развивающейся экономи­ческой системой[57].

В 20-е гг. XX в. против теории инстинктов выступила целая группа ученых (К. Данлап, Цинг Янг Куо, Л. Бер­нард и др.). Это была настоящая революция, и успех ее объяснялся прежде всего изменившимся характером са­мого капитализма. Дело в том, что развитие капитализма в XIX в. шло под знаком ожесточенной борьбы между предпринимателями, которая разоряла слабых и менее спо­собных. В XX в. для капитализма стала более характер­на не столько конкуренция, сколько кооперация круп­ных концернов. И тогда отпала необходимость доказы­вать, что непримиримая конкурентная борьба соответству­ет естественному закону природы. Кроме того, XX в. от­личается от XIX в. методами господства. В прошлом веке власть базировалась в целом на патриархальных принци­пах подчинения авторитету Бога и короля. В эпоху ки­бернетики капитализм, благодаря гигантской концентра­ции предприятий, а также оказавшись способным дать рабочим хлеб и зрелища, получает совершенно новые воз­можности контроля: в арсенал средств контроля входят психологическое манипулирование человеком, а также ме­тоды человеческой инженерии. Сегодня капиталистиче­скому производству гораздо нужнее человек гибкий, вну­шаемый и легко обучаемый, нежели тот, кто задавлен страхом перед авторитетом. И наконец, третье отличие: современное индустриальное общество имеет совершенно иные представления о целях. Идеалом XIX в. (для бур­жуа, по крайней мере) была независимость и частная ини­циатива, возможность быть «хозяином самому себе». Се­годня, напротив, достойной целью считается неограни­ченное потребление и неограниченное господство над при­родой. Человечество одержимо идеей овладеть природой настолько, чтобы в один прекрасный день человек почув­ствовал себя Богом: зачем же в самой человеческой нату­ре должно сохраниться нечто недоступное для контроля и манипулирования?

еще рефераты
Еще работы по истории